Так благодаря Высоцкому отношения с начальником станции у меня сложились превосходные. И вообще Пигузов мне понравился: хладнокровный, деловитый, в меру демократичный, но — без панибратства. Из тех начальников, которые управляют коллективом, как первоклассный шофер автомобилем — еле заметным движением руки. Ни разу не слышал, чтобы он повысил голос, но и ни разу не видел, чтобы его ослушались. Если к этому добавить, что Пигузов прошел хорошую полярную школу и не раз доказывал, что на него можно положиться в трудных ситуациях, то станет ясно, что с начальником коллективу повезло. Как и с поваром: Владимир Аркадьевич Загорский, ветеран Арктики и Антарктиды, не просто вкусно готовил, а баловал своих «едоков» — причем в любое время дня и ночи.
Из записной книжки: «На станцию прилетел начальник высокоширотной экспедиции „Север-39“ Михаил Красноперов. Сегодня в кают-компании он меня утешил: „Денек-другой — и Лукин обязательно прилетит, хотя бы для того, чтобы пообедать у Загорского!“
И еще повезло станции с доктором. Александр Шульгин невысок, атлетически сложен, остроумен и бородат. Я готов был часами любоваться его работой — так ловко, сноровисто и красиво грузил он на волокуши бочки. «Профессионал, — с уважением говорил Гера Флоридов, — здорово у нас готовят специалистов в мединститутах!» Впрочем, незадолго до нашего прибытия бригадиру грузчиков подвалила удача: медведь разодрал собаке морду, и Шульгин, торжествуя, на полчаса обрел статус хирурга. Собаке обмотали бечевкой морду («Чтобы не выражалась во время операции», — пояснил ассистент хирурга Пигузов), и Шульгин зашил раны.
«Врачу — исцелися сам»?! Когда я однажды зашел к нему в гости, Саша лежал на животе и отчаянно страдал: на его теле вскочил здоровенный фурункул, причем на таком месте, о котором Вольтер писал, что «из глубокого уважения к дамам никогда не решится его назвать». Извернуться и самостоятельно вскрыть фурункул Саша не мог, дилетантам довериться не желал и посему два-три дня вынужден был выслушивать соболезнования умирающих от смеха визитеров. Содержание соболезнований я, следуя примеру Вольтера, приводить не стану.
Но вскоре Сашин фурункул как главное развлечение отошел в тень: на станцию пришел медведь. И не на час, не на день и не на два, а на целых полторы недели!
Над моим письменным столом висит его фотография, правда, без автографа — я не успел его взять. А если честно, медведь оказался неграмотным — видимо, его воспитанием никто всерьез не занимался. Историю моего Мишки — пусть за ним останется это имя, так как ни документов, ни визитных карточек при нем не оказалось — я частично изложил в повести «За тех, кто в дрейфе!», но, скованный тесными рамками повествования, многие важные эпизоды его биографии опустил. Попытаюсь восполнить этот пробел: за дни нашего знакомства мне удалось разговорить Мишку и кое-что выяснить. Вот его анкета.
Возраст примерно два года, места рождения не помнит, пол мужской, род занятий — охота, рыбалка; семейное положение — холост, родственников за границей не имеет, под судом и следствием не был. Особые приметы: не курит, не пьет, людьми явно не пуганный, наивен, доверчив и общителен, как щенок; аппетит имеет зверский; излюбленное времяпровождение — сон, чистка шкуры путем катания по снегу, выяснение взаимоотношений с собаками; местожительство — камбузная свалка и ее окрестности.
Как видите, Мишка был совсем еще не оперившимся юнцом, едва вступившим в самостоятельную жизнь. Как писал поэт, «его ланиты пух первый нежно отенял», или, другими словами, бритва не касалась его щек. Теперь стыдно вспомнить, но этого беззащитного, хилого, уставшего от долгой дороги подростка (вес — килограммов триста, рост — от кончика носа до хвоста каких-то два с небольшим метра) собаки встретили недружелюбно. Как сейчас помню эту картину. Первой, увлекая за собой свору, бросилась на медведя Белка — точнее будет сказать, в сторону медведя, ибо шагах в десяти от него она внезапно остановилась и подлаивала сзади. Но как только энтузиазм трех остальных собак иссякал, Белка вновь проделывала такой же трюк, держась на безопасном расстоянии [3]. Обиженный, недоумевающий Мишка удрал в торосы, а свора, сделав свое дело и гордо задрав хвосты, во главе с Белкой возвратилась назад.
Между тем Пигузов объявил постоянную «медвежью тревогу», и как только Мишка выползал из торосов и вновь приближался к вожделенной свалке, на помощь собакам выходил дежурный и отгонял его ракетами. Но Мишка быстро к ракетам привык, гонялся за ними, поддевал их лапой и требовал: давайте еще, в жизни так интересно не играл! Более того: к Мишке стали привыкать собаки! Уже на второй день они не бросались на него всей сворой — подумаешь, много чести, медведя мы не видели! — а атаковали поодиночке, у кого было свободное время. Это и позволило Мишке осуществить свои заветные чаяния и обосноваться на свалке, в полусотне метров от камбуза.
Нужно сказать, что в первые дни полярники относились к такому соседству настороженно, и основания для этого у многих были. Гера Флоридов, к примеру, на СП-19 чудом спасся от медведя — в последний момент, когда медведь уже настигал, успел нырнуть в домик. Зверюга был рослый, злой и очень худой. Упустив такой лакомый кусочек, как Гера, медведь разорвал собаку, но больше ничего натворить не успел — пристрелили. В желудке у него нашли одну лишь оболочку от радиозонда — отсюда и агрессивность, давно ничего не ел. И хотя наш Мишка вел себя вполне пристойно, бывалые предупреждали новичков, что этот подросток ударом лапы может свалить быка.
Но искушение «выпить с медведем брудершафт», как говорил Шульгин, оказалось слишком сильным. В тот день я был дежурным по камбузу, то есть не последним для собак человеком, поскольку вытаскивал помои на свалку. Нагуляв на свежем воздухе аппетит, собаки оставляли Мишке жалкие объедки, и я решил изменить очередность — сначала покормить медведя. В план были посвящены Флоридов и Шульгин. Гера выразительно посмотрел на меня, зачем-то постучал пальцем по лбу (видимо, у радистов это выражение восхищения) и взял карабин, а Саша, проклиная на каждом шагу фурункул, поплелся за фотоаппаратом. Я пронес ведро с помоями мимо ошеломленных таким предательством собак и стал подходить к Мишке. Я к нему — он от меня, я шаг вперед — он шаг назад. Тогда я поставил ведро на снег, отошел, а Мишка… Потом он признался, что не верил своим глазам: а вдруг подвох? — словом, Мишка стал осторожно двигаться к ведру. Пока мы отгоняли оскорбленных в лучших чувствах собак, Мишка сунул голову в ведро и так его выдраил, что в него можно было смотреться, как в зеркало.
Но окончательно я завоевал его доверие на следующее утро. В холодных сенях в моем рюкзаке лежала купленная еще в Ленинграде вареная курица, не пригодившаяся в дороге, и мне подумалось, что Мишка вряд ли уж очень избалован этим продуктом. Дело было до завтрака, помои с камбуза еще не выносили, и Мишка бродил по свалке, вылизывал банки из-под сгущенки и грыз, что попадалось под руку. Я подошел поближе, поздоровался и предложил попробовать курицу — а вдруг придется по вкусу? Эх, вот какую сцену заснять бы на пленку! Сказать, что Мишка курицу просто съел, — это значит обеднить, выхолостить сцену лукуллова пира, вакханалию обжорства; куда больше подходят такие глаголы, как слопал, схрямкал, сожрал в облизку, стеная от наслаждения, урча и вытирая слезы умиления. Словом, с курицей я угадал, явно чувствовалось, что не на каждый завтрак Мишке подавали такое блюдо. Покончив с курицей быстрее, чем это могла бы сделать стая оголодавших волков, Мишка обратился ко мне за добавкой, но я честно сказал, что никаких деликатесов, кроме Геры, больше предложить ему не могу.
Несколько минут Мишка ходил за мной как собака, а потом, к величайшему неудовольствию Геры и его коллеги Аскольда Алексеевича Шилова, избрал своей резиденцией сугроб в трех шагах от нашего домика. Людей он совсем перестал бояться, а к собакам стал относиться как к неизбежному, но не такому уж страшному злу. Дошло до того, что когда два пса задрались и сцепились в клубок, Мишка подошел, понюхал их и ткнулся носом, словно обращаясь с просьбой и его принять в игру. Один из двух драчунов, Малыш, вскочил и набросился на Мишку — чего, мол, лезешь, куда не зовут, — но тот даже не отмахивался, только поворачивался и дружелюбно лязгал челюстями. А потом Малыш перед самой Мишкиной мордой отвернулся, сел к нему задом и стал преспокойно чесаться лапой.
Слух о медведе, который прописался на двадцать третьей, разнесся по Арктике, и к Мишке началось паломничество. Экипажи самолетов, полярники, добиравшиеся до других станций, — все спешили запечатлеть Мишку на фото— и кинопленке, держась, однако, на почтительном расстоянии: «Мы-то знаем, что медведь ручной, а знает ли об этом медведь?»
Из записной книжки: «Сегодня Мишка нашел банку с жиром, прокусил ее, но никак не мог добраться до содержимого. Избил, искромсал банку, пришел в ярость, отшвырнул лапой и решительно направился к свалке, где завтракали собаки. Бесстрашный Малыш, тезка нашего медведя Мишка при моральной поддержке Белки прогнали нахлебника в торосы. Тогда на крыльцо выскочил воспитанник Геры Флоридова Кимка и, трижды пролаяв, поставил победную точку. Вообще в последние дни отношения Мишки с собаками стали осложняться — после Мишки на свалке делать нечего. Отныне Мишка терпеливо ждет, пока собаки закончат трапезу, и лишь потом идет на свалку… Днем Шульгин натер сапоги смоченной рыбьим жиром тряпкой, выбросил ее; Мишка на лету подхватил, слопал и побрел за доктором с протянутой лапой — понравилось. Эту сцену снимал командированный на станцию специалист по приборам Владимир Шаляпин. Кстати, Шаляпин чувствует себя не слишком спокойно — он живет в палатке один, метрах в тридцати от свалки, а ночью Мишкино соседство, что ни говори, как-то волнует. Павел Петрович посмеивается: „Настрогаю рыбы, побросаю ее от свалки к палатке — и ждите Мишку в гости, Владимир Андреич. Вас ему надолго хватит!“ (Весит Шаляпин девяносто пять килограммов.)»
Другая запись: «Утром выхожу из домика — Мишка свернулся калачиком, похрапывает у самого крыльца, а рядом с ним дремлет Малыш. Пигузов негодует, обзывает собак дармоедами, а те сами ничего не понимают: почему мы должны гонять медведя, если хозяева чуть ли не из рук его кормят? Гнать со свалки — другое дело, там условия игры голодное брюхо диктует…
Один лишь начальник время от времени гоняет Мишку ракетами».
Еще одна: «Великий перелом! Главный враг Мишки Пигузов пришел на завтрак в кают-компанию, взглянул в окно на грустного Мишку и сурово спросил дежурного: „Почему медведь не кормлен?“ Я тут же потащил Мишке ведро с остатками молочной рисовой каши. Можете сказать, что это галлюцинация, но я отчетливо слышал Мишкины слова: „Спасибо, дружище, уважил“.
Последняя запись о медведе: «Один из приезжих, этакий Тартарен, лихо стрельнул в Мишку из ракетницы и поранил ему глаз. С ребячьим стоном „Ой-ой-ой!“ Мишка убежал за торосы. Тартарена чуть не избили — тот в оправдание клялся и божился, что Мишка хотел на него напасть. Боровский набрал на камбузе вкусных косточек, пошел искать Мишку, нашел его с запекшейся на морде кровью, звал, хотел покормить, но Мишка убежал — потерял доверие к людям… Боровский вернулся, донельзя расстроенный…»
Больше я Мишку не видел.
…Ночью меня подняли: на ЛИ-2 из Черского прилетает Лукин. Распрощался с Флоридовым и Шиловым, попросил на всякий случай пока что никому не сдавать мою койку и побрел на ВПП — с Пигузовым, Красноперовым и Шульгиным с его бригадой грузчиков: Лукин захватил в Черском картошку для станции. В ясную погоду полтора километра до ВПП были прогулкой, а в ту ночь хорошо морозило, да еще встречный ветер метров пятнадцать, так что дорога сильно растянулась. В домик РП, во всяком случае, я ввалился полудохлым и не просто сел, а рухнул на стул.
— Ай, ай, — сочувственно произнес Павел Петрович, наливая мне кофе, — совсем загоняли писателя, весь в мыле.
— Вот когда я рассчитаюсь за мой фурункул! — обрадованно подхватил Саша Шульгин. — Из английского юмора. Пациент доверительно спрашивает у врача: «Генри, мы старые друзья, скажи мне всю правду…» — «Боюсь, Джон, — ответил врач, — что, если бы ты был лошадью, тебя пришлось бы пристрелить».
Я не остался в долгу и припомнил эпизод из фронтовой жизни Михаила Светлова. Удивительная вещь! Остроумнейший человек своего времени, Светлов юмором не заработал и копейки — походя рассыпал экспромты, которые восторженно подхватывались и по беспроволочному телеграфу разносились по Москве. Я сказал Шульгину, что, поскольку не являюсь лошадью, более подходящим к моему случаю мне кажется экспромт Светлова. Когда однажды на передовой он выступал перед солдатами, начался воздушный налет; однако, несмотря на опасность, в укрытие никто не ушел, и Светлов дочитал свое стихотворение до конца. Но потом, когда опасность миновала, Светлов честно признался: «Я впервые заметил, что в этом стихотворении есть длинноты».
ЛИ-2 уже заходил на посадку, когда на мои предстоящие полеты с «прыгающими» стали заключать пари: Бирюков и Красноперов бились об заклад, что я слетаю максимум на две точки, а Пигузов, хотя и не без колебаний, стоял на том, что меня хватит на целых три. Красноперов, сам бывший «прыгун», искоса на меня поглядывая, рассказал две-три кошмарные истории, но я был холоден и невозмутим, В эту минуту я дал себе страшную клятву, что посрамлю скептиков и слетаю как минимум на четыре точки.
Интересно, кто это впервые сказал: «Поживем — увидим»?
«ВНЕШНОСТЬ, ОДЕЖДА, ПОЛЯРНАЯ ЭТИКА»
ПЕРВАЯ ПОСАДКА
Из записной книжки: «На станцию прилетел начальник высокоширотной экспедиции „Север-39“ Михаил Красноперов. Сегодня в кают-компании он меня утешил: „Денек-другой — и Лукин обязательно прилетит, хотя бы для того, чтобы пообедать у Загорского!“
И еще повезло станции с доктором. Александр Шульгин невысок, атлетически сложен, остроумен и бородат. Я готов был часами любоваться его работой — так ловко, сноровисто и красиво грузил он на волокуши бочки. «Профессионал, — с уважением говорил Гера Флоридов, — здорово у нас готовят специалистов в мединститутах!» Впрочем, незадолго до нашего прибытия бригадиру грузчиков подвалила удача: медведь разодрал собаке морду, и Шульгин, торжествуя, на полчаса обрел статус хирурга. Собаке обмотали бечевкой морду («Чтобы не выражалась во время операции», — пояснил ассистент хирурга Пигузов), и Шульгин зашил раны.
«Врачу — исцелися сам»?! Когда я однажды зашел к нему в гости, Саша лежал на животе и отчаянно страдал: на его теле вскочил здоровенный фурункул, причем на таком месте, о котором Вольтер писал, что «из глубокого уважения к дамам никогда не решится его назвать». Извернуться и самостоятельно вскрыть фурункул Саша не мог, дилетантам довериться не желал и посему два-три дня вынужден был выслушивать соболезнования умирающих от смеха визитеров. Содержание соболезнований я, следуя примеру Вольтера, приводить не стану.
Но вскоре Сашин фурункул как главное развлечение отошел в тень: на станцию пришел медведь. И не на час, не на день и не на два, а на целых полторы недели!
Над моим письменным столом висит его фотография, правда, без автографа — я не успел его взять. А если честно, медведь оказался неграмотным — видимо, его воспитанием никто всерьез не занимался. Историю моего Мишки — пусть за ним останется это имя, так как ни документов, ни визитных карточек при нем не оказалось — я частично изложил в повести «За тех, кто в дрейфе!», но, скованный тесными рамками повествования, многие важные эпизоды его биографии опустил. Попытаюсь восполнить этот пробел: за дни нашего знакомства мне удалось разговорить Мишку и кое-что выяснить. Вот его анкета.
Возраст примерно два года, места рождения не помнит, пол мужской, род занятий — охота, рыбалка; семейное положение — холост, родственников за границей не имеет, под судом и следствием не был. Особые приметы: не курит, не пьет, людьми явно не пуганный, наивен, доверчив и общителен, как щенок; аппетит имеет зверский; излюбленное времяпровождение — сон, чистка шкуры путем катания по снегу, выяснение взаимоотношений с собаками; местожительство — камбузная свалка и ее окрестности.
Как видите, Мишка был совсем еще не оперившимся юнцом, едва вступившим в самостоятельную жизнь. Как писал поэт, «его ланиты пух первый нежно отенял», или, другими словами, бритва не касалась его щек. Теперь стыдно вспомнить, но этого беззащитного, хилого, уставшего от долгой дороги подростка (вес — килограммов триста, рост — от кончика носа до хвоста каких-то два с небольшим метра) собаки встретили недружелюбно. Как сейчас помню эту картину. Первой, увлекая за собой свору, бросилась на медведя Белка — точнее будет сказать, в сторону медведя, ибо шагах в десяти от него она внезапно остановилась и подлаивала сзади. Но как только энтузиазм трех остальных собак иссякал, Белка вновь проделывала такой же трюк, держась на безопасном расстоянии [3]. Обиженный, недоумевающий Мишка удрал в торосы, а свора, сделав свое дело и гордо задрав хвосты, во главе с Белкой возвратилась назад.
Между тем Пигузов объявил постоянную «медвежью тревогу», и как только Мишка выползал из торосов и вновь приближался к вожделенной свалке, на помощь собакам выходил дежурный и отгонял его ракетами. Но Мишка быстро к ракетам привык, гонялся за ними, поддевал их лапой и требовал: давайте еще, в жизни так интересно не играл! Более того: к Мишке стали привыкать собаки! Уже на второй день они не бросались на него всей сворой — подумаешь, много чести, медведя мы не видели! — а атаковали поодиночке, у кого было свободное время. Это и позволило Мишке осуществить свои заветные чаяния и обосноваться на свалке, в полусотне метров от камбуза.
Нужно сказать, что в первые дни полярники относились к такому соседству настороженно, и основания для этого у многих были. Гера Флоридов, к примеру, на СП-19 чудом спасся от медведя — в последний момент, когда медведь уже настигал, успел нырнуть в домик. Зверюга был рослый, злой и очень худой. Упустив такой лакомый кусочек, как Гера, медведь разорвал собаку, но больше ничего натворить не успел — пристрелили. В желудке у него нашли одну лишь оболочку от радиозонда — отсюда и агрессивность, давно ничего не ел. И хотя наш Мишка вел себя вполне пристойно, бывалые предупреждали новичков, что этот подросток ударом лапы может свалить быка.
Но искушение «выпить с медведем брудершафт», как говорил Шульгин, оказалось слишком сильным. В тот день я был дежурным по камбузу, то есть не последним для собак человеком, поскольку вытаскивал помои на свалку. Нагуляв на свежем воздухе аппетит, собаки оставляли Мишке жалкие объедки, и я решил изменить очередность — сначала покормить медведя. В план были посвящены Флоридов и Шульгин. Гера выразительно посмотрел на меня, зачем-то постучал пальцем по лбу (видимо, у радистов это выражение восхищения) и взял карабин, а Саша, проклиная на каждом шагу фурункул, поплелся за фотоаппаратом. Я пронес ведро с помоями мимо ошеломленных таким предательством собак и стал подходить к Мишке. Я к нему — он от меня, я шаг вперед — он шаг назад. Тогда я поставил ведро на снег, отошел, а Мишка… Потом он признался, что не верил своим глазам: а вдруг подвох? — словом, Мишка стал осторожно двигаться к ведру. Пока мы отгоняли оскорбленных в лучших чувствах собак, Мишка сунул голову в ведро и так его выдраил, что в него можно было смотреться, как в зеркало.
Но окончательно я завоевал его доверие на следующее утро. В холодных сенях в моем рюкзаке лежала купленная еще в Ленинграде вареная курица, не пригодившаяся в дороге, и мне подумалось, что Мишка вряд ли уж очень избалован этим продуктом. Дело было до завтрака, помои с камбуза еще не выносили, и Мишка бродил по свалке, вылизывал банки из-под сгущенки и грыз, что попадалось под руку. Я подошел поближе, поздоровался и предложил попробовать курицу — а вдруг придется по вкусу? Эх, вот какую сцену заснять бы на пленку! Сказать, что Мишка курицу просто съел, — это значит обеднить, выхолостить сцену лукуллова пира, вакханалию обжорства; куда больше подходят такие глаголы, как слопал, схрямкал, сожрал в облизку, стеная от наслаждения, урча и вытирая слезы умиления. Словом, с курицей я угадал, явно чувствовалось, что не на каждый завтрак Мишке подавали такое блюдо. Покончив с курицей быстрее, чем это могла бы сделать стая оголодавших волков, Мишка обратился ко мне за добавкой, но я честно сказал, что никаких деликатесов, кроме Геры, больше предложить ему не могу.
Несколько минут Мишка ходил за мной как собака, а потом, к величайшему неудовольствию Геры и его коллеги Аскольда Алексеевича Шилова, избрал своей резиденцией сугроб в трех шагах от нашего домика. Людей он совсем перестал бояться, а к собакам стал относиться как к неизбежному, но не такому уж страшному злу. Дошло до того, что когда два пса задрались и сцепились в клубок, Мишка подошел, понюхал их и ткнулся носом, словно обращаясь с просьбой и его принять в игру. Один из двух драчунов, Малыш, вскочил и набросился на Мишку — чего, мол, лезешь, куда не зовут, — но тот даже не отмахивался, только поворачивался и дружелюбно лязгал челюстями. А потом Малыш перед самой Мишкиной мордой отвернулся, сел к нему задом и стал преспокойно чесаться лапой.
Слух о медведе, который прописался на двадцать третьей, разнесся по Арктике, и к Мишке началось паломничество. Экипажи самолетов, полярники, добиравшиеся до других станций, — все спешили запечатлеть Мишку на фото— и кинопленке, держась, однако, на почтительном расстоянии: «Мы-то знаем, что медведь ручной, а знает ли об этом медведь?»
Из записной книжки: «Сегодня Мишка нашел банку с жиром, прокусил ее, но никак не мог добраться до содержимого. Избил, искромсал банку, пришел в ярость, отшвырнул лапой и решительно направился к свалке, где завтракали собаки. Бесстрашный Малыш, тезка нашего медведя Мишка при моральной поддержке Белки прогнали нахлебника в торосы. Тогда на крыльцо выскочил воспитанник Геры Флоридова Кимка и, трижды пролаяв, поставил победную точку. Вообще в последние дни отношения Мишки с собаками стали осложняться — после Мишки на свалке делать нечего. Отныне Мишка терпеливо ждет, пока собаки закончат трапезу, и лишь потом идет на свалку… Днем Шульгин натер сапоги смоченной рыбьим жиром тряпкой, выбросил ее; Мишка на лету подхватил, слопал и побрел за доктором с протянутой лапой — понравилось. Эту сцену снимал командированный на станцию специалист по приборам Владимир Шаляпин. Кстати, Шаляпин чувствует себя не слишком спокойно — он живет в палатке один, метрах в тридцати от свалки, а ночью Мишкино соседство, что ни говори, как-то волнует. Павел Петрович посмеивается: „Настрогаю рыбы, побросаю ее от свалки к палатке — и ждите Мишку в гости, Владимир Андреич. Вас ему надолго хватит!“ (Весит Шаляпин девяносто пять килограммов.)»
Другая запись: «Утром выхожу из домика — Мишка свернулся калачиком, похрапывает у самого крыльца, а рядом с ним дремлет Малыш. Пигузов негодует, обзывает собак дармоедами, а те сами ничего не понимают: почему мы должны гонять медведя, если хозяева чуть ли не из рук его кормят? Гнать со свалки — другое дело, там условия игры голодное брюхо диктует…
Один лишь начальник время от времени гоняет Мишку ракетами».
Еще одна: «Великий перелом! Главный враг Мишки Пигузов пришел на завтрак в кают-компанию, взглянул в окно на грустного Мишку и сурово спросил дежурного: „Почему медведь не кормлен?“ Я тут же потащил Мишке ведро с остатками молочной рисовой каши. Можете сказать, что это галлюцинация, но я отчетливо слышал Мишкины слова: „Спасибо, дружище, уважил“.
Последняя запись о медведе: «Один из приезжих, этакий Тартарен, лихо стрельнул в Мишку из ракетницы и поранил ему глаз. С ребячьим стоном „Ой-ой-ой!“ Мишка убежал за торосы. Тартарена чуть не избили — тот в оправдание клялся и божился, что Мишка хотел на него напасть. Боровский набрал на камбузе вкусных косточек, пошел искать Мишку, нашел его с запекшейся на морде кровью, звал, хотел покормить, но Мишка убежал — потерял доверие к людям… Боровский вернулся, донельзя расстроенный…»
Больше я Мишку не видел.
…Ночью меня подняли: на ЛИ-2 из Черского прилетает Лукин. Распрощался с Флоридовым и Шиловым, попросил на всякий случай пока что никому не сдавать мою койку и побрел на ВПП — с Пигузовым, Красноперовым и Шульгиным с его бригадой грузчиков: Лукин захватил в Черском картошку для станции. В ясную погоду полтора километра до ВПП были прогулкой, а в ту ночь хорошо морозило, да еще встречный ветер метров пятнадцать, так что дорога сильно растянулась. В домик РП, во всяком случае, я ввалился полудохлым и не просто сел, а рухнул на стул.
— Ай, ай, — сочувственно произнес Павел Петрович, наливая мне кофе, — совсем загоняли писателя, весь в мыле.
— Вот когда я рассчитаюсь за мой фурункул! — обрадованно подхватил Саша Шульгин. — Из английского юмора. Пациент доверительно спрашивает у врача: «Генри, мы старые друзья, скажи мне всю правду…» — «Боюсь, Джон, — ответил врач, — что, если бы ты был лошадью, тебя пришлось бы пристрелить».
Я не остался в долгу и припомнил эпизод из фронтовой жизни Михаила Светлова. Удивительная вещь! Остроумнейший человек своего времени, Светлов юмором не заработал и копейки — походя рассыпал экспромты, которые восторженно подхватывались и по беспроволочному телеграфу разносились по Москве. Я сказал Шульгину, что, поскольку не являюсь лошадью, более подходящим к моему случаю мне кажется экспромт Светлова. Когда однажды на передовой он выступал перед солдатами, начался воздушный налет; однако, несмотря на опасность, в укрытие никто не ушел, и Светлов дочитал свое стихотворение до конца. Но потом, когда опасность миновала, Светлов честно признался: «Я впервые заметил, что в этом стихотворении есть длинноты».
ЛИ-2 уже заходил на посадку, когда на мои предстоящие полеты с «прыгающими» стали заключать пари: Бирюков и Красноперов бились об заклад, что я слетаю максимум на две точки, а Пигузов, хотя и не без колебаний, стоял на том, что меня хватит на целых три. Красноперов, сам бывший «прыгун», искоса на меня поглядывая, рассказал две-три кошмарные истории, но я был холоден и невозмутим, В эту минуту я дал себе страшную клятву, что посрамлю скептиков и слетаю как минимум на четыре точки.
Интересно, кто это впервые сказал: «Поживем — увидим»?
«ВНЕШНОСТЬ, ОДЕЖДА, ПОЛЯРНАЯ ЭТИКА»
Это — строка из записной книжки. А дальше — навеянные ею размышления.
Может, и есть на свете физиономисты, которых первое впечатление не обманывает, но я к ним не принадлежу. Проницательность — не самое сильное мое качество, на этом пресловутом первом впечатлении я ожигался столько раз, что давным-давно в него не верю. В юности меня вообще надували, как молочного теленка, да и в более потрепанной возрастной категории я, случалось, с первого взгляда очаровывался людьми, которые уже на третий или пятый взгляд оказывались весьма сомнительными личностями; случалось и совсем наоборот — люди, с которыми не очень хотелось знакомиться, превращались в нежных и интимных друзей.
Первое впечатление — это одежда и внешность, то есть как раз те самые вещи, которые не столько раскрывают человека, сколько его маскируют. Можете со мной до хрипоты спорить, но изысканно, со вкусом одетый щеголь сразу же вызывает у меня подозрение в том, что он вырядился в спецодежду для охоты за дамским полом (хотя вполне может оказаться, что он славный малый); а другой, который в помятых брюках и с небритой, извините, мордой, тоже не обязательно выпивоха — просто, может, человек переработал и временно плюнул на свою внешность (как сказал бы Зощенко).
Другое дело — женщины, тут с нашим братом случается такая напасть, как любовь с первого взгляда. Но это уже из области не разума, а чувств, и пусть об этом поют соловьями поэты.
По мере того как голова очищалась от шевелюры, а мозги наполнялись опытом, я стал главное значение придавать глазам. «Нет, у него не лживый взгляд, его глаза не лгут. Они правдиво говорят, что их владелец плут», — писал Роберт Берне. В самом деле, если вглядеться, в глазах можно увидеть многое. Для меня, например, безусловно, что если у взрослого человека детский доверчивый взгляд — значит, с ним смело можно иметь дело; если его глаза бегают — значит, на уме посторонние и не всегда чистые мысли; пристально-тяжелый, проверяющий взгляд мне был извечно неприятен — вспоминаются кадровики, которые гоняли меня как собаку; очень хороши чистые, будто вымытые, без задней мысли глаза — они чаще всего встречаются у девушек и женщин, особенно с нелегкой судьбой; люблю глаза с искрами юмора — чую родственную душу, возможный и приятный контакт; уважаю суровый, пусть испытующий, но открытый взгляд бывалого человека, который сам хочет понять, стоит ли с тобой связываться; не испытываю никакого доверия к человеку, который делает слишком честные глаза, демонстрируя вовсе не свойственную ему искренность; и уж совсем не воспринимаю человека с закрытыми глазами. Нет, они у него открыты, и даже широко, но в то же время закрыты. Случалось ли вам видеть такого? Одного я видел. Он умен, даже очень, бывает приветлив, с виду благожелателен, но посмотришь в его глаза — и ни одному слову не веришь: закрытые. Будто на них какая-то пленка, которую так и хочется протереть, как вспотевшее зеркало.
Возвращаюсь к строчке из записной книжки.
На повседневной одежде полярников дрейфующих станций и Антарктиды сказываются два обстоятельства: во-первых, труднейшие условия жизни и работы; во-вторых, отсутствие женского общества. Пожалуй, решает второе: когда полярник твердо знает, что сегодня-завтра и в течение года он женщин увидит только в кинофильмах и на вырезанных из журналов картинках, уход за своей внешностью кажется ему бесполезнейшим и нелепым занятием. Конечно, бывают исключения: Владислав Гербович, например, всегда был чисто выбрит, выутюжен и подтянут, как и положено бывшему флотскому офицеру; аккуратистами слыли и некоторые другие; но основная масса одичавших от отсутствия женщин зимовщиков тратила на туалет и приведение в порядок одежды меньше времени, чем требуется, чтобы выкурить сигарету. Баня — другое дело, ее полярники любят самозабвенно, особенно парную с березовым веником, а все остальное — суета сует: чем лелеять шевелюру — стриги наголо, чем бриться — пусть борода растет вкривь и вкось. И тому подобное. Это — пока не приблизился конец зимовки, когда все начинают лихорадочно чистить перышки: шутка ли, скоро живых женщин увидим!
Еще из записной книжки: «Глаза полярников».
Скажу сразу: имею в виду не случайных сезонников и не тех, кто навсегда порывает с Арктикой или Антарктидой после первой же зимовки, а полярников-профессионалов, не мыслящих для себя иной жизни. Но эта жизнь, суровая и полная неожиданностей, предъявляет к человеку два непременных требования: в поте лица своего зарабатывать хлеб свой (что неоригинально), и быть способным на самопожертвование. В Полярном Законе это сформулировано просто и чеканно: «Первым делай самую тяжелую работу, последним бери кусок на столе; спасай товарища, если даже при этом можешь погибнуть: помни, что жизнь товарища всегда дороже твоей».
Такие жесткие требования и создали путем естественного отбора полярную элиту: она имеется в каждой профессии, не стоит бояться этого слова. Для себя я включал в элиту не только всеми признанных начальников, но и рядовых механиков, поваров, врачей, аэрологов — не стану продолжать перечень. Это совсем разные люди: могучие и самые заурядные по физическим кондициям, хладнокровные, как Смок Беллью, и вспыльчивые, как Малыш (не могу обойтись без Джека Лондона), ярко остроумные и замкнуто-молчаливые, властные и спокойно уживающиеся на вторых ролях…
Так вот, у этих людей в глазах есть нечто общее. Сижу сейчас за столом, перебираю фотографии, отснятые на зимовках, всматриваюсь, вспоминаю; пытаюсь сформулировать это общее поточнее, хотя одним-двумя словами не обойдусь.
Пожалуй, так: это глаза людей, безусловно, смелых и сильных духом, открытых и не умеющих лукавить. И еще: глаза людей, видевших такое, чего не довелось видеть другим, — столбик термометра, зашкаленный на немыслимо низкой отметке, смертельную опасность и бесконечность полярных просторов. Нет, все равно мало: общее в этих глазах и то, что в них нет обмана. Совсем коротко: людям с такими глазами хочется верить.
И — очень важно: быть достойным их доверия. Совет начинающим коллегам: попав в общество этих сильных и не умеющих лукавить людей, — соблюдайте их правила игры. Иначе вас могут не понять и, хуже того, не принять. Между тем соблюдать полярную этику — не слишком сложное дело. Нужно просто по мере сил помогать в работе, не быть навязчивым, не лезть в душу, говорить своим, а не нарочито грубоватым языком и — не выносить сора из избы. И уж, конечно, не надувать щеки и не делать из себя столичную штучку.
Приведу два подлинных эпизода, но заранее предупреждаю, что вынужден зашифровать фамилии, место и время действия.
Однажды на станцию, где я жил и работал, прилетел маститый литератор Икс. Узнав о том, что здесь уже обосновался и пустил корни его коллега, Икс был раздосадован — кому охота идти по чужим следам? Положенного в таких случаях визита он не нанес, несколько часов коллегу не замечал, что нисколько, впрочем, меня не тронуло — не для того я прилетел к черту на кулички, чтобы вести светские разговоры. И вдруг Икс лично приходит в мой домик — с широкой улыбкой закадычного друга и распахнутыми объятьями: «Здорово, старик, рад тебя видеть! (А мы и знакомы-то не были.) Я улетаю, запиши мой телефон, как будешь в Москве — звони!»
И, приветствовав меня насильственным рукопожатием (не мое, Булгакова), отбыл восвояси. Сначала я терялся в догадках, но через час-другой узнал, чем была вызвана столь внезапно возникшая ко мне симпатия этого безусловно умного, способного, но далеко не простого человека. Оказалось, что он явился к начальнику станции с деловым и, пожалуй, выгодным предложением: «Послушай, на кой черт тебе здесь нужен этот юморист? (Тоже на „ты“, хотя до того дня с начальником не встречался.) Отошли его, а я потрусь здесь парочку дней и напишу о тебе…» Здесь Икс назвал весьма уважаемый печатный орган.
Может, в другом месте и с другими людьми такое лестное предложение могло бы сработать. Но Икс, доселе (и впоследствии) во всем удачливый баловень судьбы, на этот раз себя переоценил: сделку он предложил недостаточно респектабельную, а таковых полярники не заключают. А тут еще случилось, что лишь сутки назад мне довелось помочь начальнику выбраться из ледяной воды, в которую, проломив лед, он окунулся. Но уверен, что и без этого ответ был бы однозначный.
Начальник взглянул на часы.
— Через два часа борт, — сказал он. — Вы на нем улетите.
— Как?!
— Через два часа, — повторил начальник. — Всего хорошего.
Нарушил полярную этику — пеняй на себя.
Но если этот эпизод остался в памяти двух-трех людей, то другому было суждено получить куда более широкую известность. Представьте себе, что коллектив принимает как своего писателя редкостного, даже исключительного таланта, книги которого доставляют истинное наслаждение любителям литературы. Долгими неделями и месяцами писатель общается с людьми, о которых хочет рассказать, очаровывает их своим умом, участвует на равных в интимных, доверительных беседах за столом — и на страницах блестяще написанных книг превращает доверчивых собеседников в мартышек, делает из них всеобщее посмешище и — хуже того, ломает их служебную карьеру.
Думаю, что при встречах с ним собеседники будут либо молчать, либо тщательно взвешивать каждое слово.
Так что полярники — народ весьма своеобразный, со своей, присущей только им, этикой, которая складывалась и отшлифовывалась многими десятилетиями. Стать для них своим необычно трудно: малейшая фальшь, преувеличенная почтительность, попытка слишком быстрого сближения может испортить все. Некоторая неряшливость в экипировке и не слишком изысканный лексикон (только до появления живых женщин!) никого не должны обмануть: сегодняшний полярник — как правило, человек интеллигентный, начитанный и в высшей степени порядочный по отношению к делу и товарищам. Исключения только подтверждают правило: нарушители полярной этики уходят, чтобы больше не возвращаться.
Еще о женщине. Для полярника она окружена романтическим ореолом, она — главная и святая мечта. Поэтому на зимовке о женщине — или хорошо, или ничего. Я знал человека, который щеголял своим циничным хамством: уже с первой трети зимовки с ним старались не садиться за один стол, избегали оставаться наедине.
Впрочем, обо всем этом у нас еще будет возможность поговорить.
Может, и есть на свете физиономисты, которых первое впечатление не обманывает, но я к ним не принадлежу. Проницательность — не самое сильное мое качество, на этом пресловутом первом впечатлении я ожигался столько раз, что давным-давно в него не верю. В юности меня вообще надували, как молочного теленка, да и в более потрепанной возрастной категории я, случалось, с первого взгляда очаровывался людьми, которые уже на третий или пятый взгляд оказывались весьма сомнительными личностями; случалось и совсем наоборот — люди, с которыми не очень хотелось знакомиться, превращались в нежных и интимных друзей.
Первое впечатление — это одежда и внешность, то есть как раз те самые вещи, которые не столько раскрывают человека, сколько его маскируют. Можете со мной до хрипоты спорить, но изысканно, со вкусом одетый щеголь сразу же вызывает у меня подозрение в том, что он вырядился в спецодежду для охоты за дамским полом (хотя вполне может оказаться, что он славный малый); а другой, который в помятых брюках и с небритой, извините, мордой, тоже не обязательно выпивоха — просто, может, человек переработал и временно плюнул на свою внешность (как сказал бы Зощенко).
Другое дело — женщины, тут с нашим братом случается такая напасть, как любовь с первого взгляда. Но это уже из области не разума, а чувств, и пусть об этом поют соловьями поэты.
По мере того как голова очищалась от шевелюры, а мозги наполнялись опытом, я стал главное значение придавать глазам. «Нет, у него не лживый взгляд, его глаза не лгут. Они правдиво говорят, что их владелец плут», — писал Роберт Берне. В самом деле, если вглядеться, в глазах можно увидеть многое. Для меня, например, безусловно, что если у взрослого человека детский доверчивый взгляд — значит, с ним смело можно иметь дело; если его глаза бегают — значит, на уме посторонние и не всегда чистые мысли; пристально-тяжелый, проверяющий взгляд мне был извечно неприятен — вспоминаются кадровики, которые гоняли меня как собаку; очень хороши чистые, будто вымытые, без задней мысли глаза — они чаще всего встречаются у девушек и женщин, особенно с нелегкой судьбой; люблю глаза с искрами юмора — чую родственную душу, возможный и приятный контакт; уважаю суровый, пусть испытующий, но открытый взгляд бывалого человека, который сам хочет понять, стоит ли с тобой связываться; не испытываю никакого доверия к человеку, который делает слишком честные глаза, демонстрируя вовсе не свойственную ему искренность; и уж совсем не воспринимаю человека с закрытыми глазами. Нет, они у него открыты, и даже широко, но в то же время закрыты. Случалось ли вам видеть такого? Одного я видел. Он умен, даже очень, бывает приветлив, с виду благожелателен, но посмотришь в его глаза — и ни одному слову не веришь: закрытые. Будто на них какая-то пленка, которую так и хочется протереть, как вспотевшее зеркало.
Возвращаюсь к строчке из записной книжки.
На повседневной одежде полярников дрейфующих станций и Антарктиды сказываются два обстоятельства: во-первых, труднейшие условия жизни и работы; во-вторых, отсутствие женского общества. Пожалуй, решает второе: когда полярник твердо знает, что сегодня-завтра и в течение года он женщин увидит только в кинофильмах и на вырезанных из журналов картинках, уход за своей внешностью кажется ему бесполезнейшим и нелепым занятием. Конечно, бывают исключения: Владислав Гербович, например, всегда был чисто выбрит, выутюжен и подтянут, как и положено бывшему флотскому офицеру; аккуратистами слыли и некоторые другие; но основная масса одичавших от отсутствия женщин зимовщиков тратила на туалет и приведение в порядок одежды меньше времени, чем требуется, чтобы выкурить сигарету. Баня — другое дело, ее полярники любят самозабвенно, особенно парную с березовым веником, а все остальное — суета сует: чем лелеять шевелюру — стриги наголо, чем бриться — пусть борода растет вкривь и вкось. И тому подобное. Это — пока не приблизился конец зимовки, когда все начинают лихорадочно чистить перышки: шутка ли, скоро живых женщин увидим!
Еще из записной книжки: «Глаза полярников».
Скажу сразу: имею в виду не случайных сезонников и не тех, кто навсегда порывает с Арктикой или Антарктидой после первой же зимовки, а полярников-профессионалов, не мыслящих для себя иной жизни. Но эта жизнь, суровая и полная неожиданностей, предъявляет к человеку два непременных требования: в поте лица своего зарабатывать хлеб свой (что неоригинально), и быть способным на самопожертвование. В Полярном Законе это сформулировано просто и чеканно: «Первым делай самую тяжелую работу, последним бери кусок на столе; спасай товарища, если даже при этом можешь погибнуть: помни, что жизнь товарища всегда дороже твоей».
Такие жесткие требования и создали путем естественного отбора полярную элиту: она имеется в каждой профессии, не стоит бояться этого слова. Для себя я включал в элиту не только всеми признанных начальников, но и рядовых механиков, поваров, врачей, аэрологов — не стану продолжать перечень. Это совсем разные люди: могучие и самые заурядные по физическим кондициям, хладнокровные, как Смок Беллью, и вспыльчивые, как Малыш (не могу обойтись без Джека Лондона), ярко остроумные и замкнуто-молчаливые, властные и спокойно уживающиеся на вторых ролях…
Так вот, у этих людей в глазах есть нечто общее. Сижу сейчас за столом, перебираю фотографии, отснятые на зимовках, всматриваюсь, вспоминаю; пытаюсь сформулировать это общее поточнее, хотя одним-двумя словами не обойдусь.
Пожалуй, так: это глаза людей, безусловно, смелых и сильных духом, открытых и не умеющих лукавить. И еще: глаза людей, видевших такое, чего не довелось видеть другим, — столбик термометра, зашкаленный на немыслимо низкой отметке, смертельную опасность и бесконечность полярных просторов. Нет, все равно мало: общее в этих глазах и то, что в них нет обмана. Совсем коротко: людям с такими глазами хочется верить.
И — очень важно: быть достойным их доверия. Совет начинающим коллегам: попав в общество этих сильных и не умеющих лукавить людей, — соблюдайте их правила игры. Иначе вас могут не понять и, хуже того, не принять. Между тем соблюдать полярную этику — не слишком сложное дело. Нужно просто по мере сил помогать в работе, не быть навязчивым, не лезть в душу, говорить своим, а не нарочито грубоватым языком и — не выносить сора из избы. И уж, конечно, не надувать щеки и не делать из себя столичную штучку.
Приведу два подлинных эпизода, но заранее предупреждаю, что вынужден зашифровать фамилии, место и время действия.
Однажды на станцию, где я жил и работал, прилетел маститый литератор Икс. Узнав о том, что здесь уже обосновался и пустил корни его коллега, Икс был раздосадован — кому охота идти по чужим следам? Положенного в таких случаях визита он не нанес, несколько часов коллегу не замечал, что нисколько, впрочем, меня не тронуло — не для того я прилетел к черту на кулички, чтобы вести светские разговоры. И вдруг Икс лично приходит в мой домик — с широкой улыбкой закадычного друга и распахнутыми объятьями: «Здорово, старик, рад тебя видеть! (А мы и знакомы-то не были.) Я улетаю, запиши мой телефон, как будешь в Москве — звони!»
И, приветствовав меня насильственным рукопожатием (не мое, Булгакова), отбыл восвояси. Сначала я терялся в догадках, но через час-другой узнал, чем была вызвана столь внезапно возникшая ко мне симпатия этого безусловно умного, способного, но далеко не простого человека. Оказалось, что он явился к начальнику станции с деловым и, пожалуй, выгодным предложением: «Послушай, на кой черт тебе здесь нужен этот юморист? (Тоже на „ты“, хотя до того дня с начальником не встречался.) Отошли его, а я потрусь здесь парочку дней и напишу о тебе…» Здесь Икс назвал весьма уважаемый печатный орган.
Может, в другом месте и с другими людьми такое лестное предложение могло бы сработать. Но Икс, доселе (и впоследствии) во всем удачливый баловень судьбы, на этот раз себя переоценил: сделку он предложил недостаточно респектабельную, а таковых полярники не заключают. А тут еще случилось, что лишь сутки назад мне довелось помочь начальнику выбраться из ледяной воды, в которую, проломив лед, он окунулся. Но уверен, что и без этого ответ был бы однозначный.
Начальник взглянул на часы.
— Через два часа борт, — сказал он. — Вы на нем улетите.
— Как?!
— Через два часа, — повторил начальник. — Всего хорошего.
Нарушил полярную этику — пеняй на себя.
Но если этот эпизод остался в памяти двух-трех людей, то другому было суждено получить куда более широкую известность. Представьте себе, что коллектив принимает как своего писателя редкостного, даже исключительного таланта, книги которого доставляют истинное наслаждение любителям литературы. Долгими неделями и месяцами писатель общается с людьми, о которых хочет рассказать, очаровывает их своим умом, участвует на равных в интимных, доверительных беседах за столом — и на страницах блестяще написанных книг превращает доверчивых собеседников в мартышек, делает из них всеобщее посмешище и — хуже того, ломает их служебную карьеру.
Думаю, что при встречах с ним собеседники будут либо молчать, либо тщательно взвешивать каждое слово.
Так что полярники — народ весьма своеобразный, со своей, присущей только им, этикой, которая складывалась и отшлифовывалась многими десятилетиями. Стать для них своим необычно трудно: малейшая фальшь, преувеличенная почтительность, попытка слишком быстрого сближения может испортить все. Некоторая неряшливость в экипировке и не слишком изысканный лексикон (только до появления живых женщин!) никого не должны обмануть: сегодняшний полярник — как правило, человек интеллигентный, начитанный и в высшей степени порядочный по отношению к делу и товарищам. Исключения только подтверждают правило: нарушители полярной этики уходят, чтобы больше не возвращаться.
Еще о женщине. Для полярника она окружена романтическим ореолом, она — главная и святая мечта. Поэтому на зимовке о женщине — или хорошо, или ничего. Я знал человека, который щеголял своим циничным хамством: уже с первой трети зимовки с ним старались не садиться за один стол, избегали оставаться наедине.
Впрочем, обо всем этом у нас еще будет возможность поговорить.
ПЕРВАЯ ПОСАДКА
Да простят мне читатели длинные отступления от хода повествования, но строка из записной книжки, давшая название предыдущей главе, рождена именно первым впечатлением от встречи с Лукиным и Романовым. Далее в записной книжке было: «Вспомнить новичков — „чечако“ и старожилов-золотоискателей Джека Лондона, выглядевших как бродяги с большой дороги, и Таманцева из „В августе сорок четвертого“, который ходил в такой замызганной, латаной-перелатаной форме, что интеллигентный капитан из комендатуры испытывал острое желание посадить его на гауптвахту».
Если бы встречали по одежке, то вряд ли Лукина и Романова швейцар впустил бы в ресторан «Метрополь». Бесформенные треухи, знавшие куда лучшие времена каэшки (так полярники называют свои теплые куртки с капюшоном), потертые, в масляных пятнах кожаные штаны, поношенные, раздавленные унты… Будто не сегодняшний и бывший начальники самой престижной в Арктике экспедиции, а лесорубы после смены. Но чего бы швейцар явно не оценил, так это того, что сия экипировка была тщательно подогнана, а посему исключительно удобна для работы. Сравнивая старожилов с «чечако», Джек Лондон имел в виду именно это обстоятельство. Одежда должна быть теплой и удобной — остальное в Арктике значения не имеет.
Если бы встречали по одежке, то вряд ли Лукина и Романова швейцар впустил бы в ресторан «Метрополь». Бесформенные треухи, знавшие куда лучшие времена каэшки (так полярники называют свои теплые куртки с капюшоном), потертые, в масляных пятнах кожаные штаны, поношенные, раздавленные унты… Будто не сегодняшний и бывший начальники самой престижной в Арктике экспедиции, а лесорубы после смены. Но чего бы швейцар явно не оценил, так это того, что сия экипировка была тщательно подогнана, а посему исключительно удобна для работы. Сравнивая старожилов с «чечако», Джек Лондон имел в виду именно это обстоятельство. Одежда должна быть теплой и удобной — остальное в Арктике значения не имеет.