ПУРГА
   Случилось то, чего Гаврилов боялся больше всего: на поезд налетела пурга.
   В этом районе континента метели бывают часто и сопровождаются они обычно резким температурным скачком. Так тепло на обратном пути ещё не было — пятьдесят один градус ниже нуля. Прячась от ветра за стальные бока машин, люди дышали увлажнённым и, казалось, подогретым воздухом.
   — Ручьи бегут, батя! — жизнерадостно докладывал Тошка. — Птички поют!
   А Ленька, отцепив от стенки салона давно заброшенную гитару, перебирал её струны и проникновенно гудел: «И оттаивает планета, и оттаивает душа…»
   «Эх, вы, телята, — хмуро думал Гаврилов, глядя исподлобья на юных своих водителей, — чем питать их будете, свои оттаявшие души? Задует недельки на две — на такую диету сядете, что во сне пообедаете и песнями поужинаете».
   Поезд стоял. Впустую — без движения вперёд расходовались скудные запасы еды, на один лишь обогрев уходила солярка.
   Но не только этим навредила пурга. На Пионерской зимует ещё одна цистерна, а набить животы можно и чаем с сухарями.
   Солярка — что. Солнце уходило!
   В марте о штурмане Попове походники не вспоминали. Ну, дал батя свободу выбора, и Серёга выбрал самолёт. Все правильно, по закону. Был бы приказ всем до единого возвращаться санно-гусеничным путём — другое дело, хочешь не хочешь — полезай в тягач. А раз приказа не было, то Серёга воспользовался своим законным правом выжить и спокойно улетел в Мирный, спокойно потому, что Гаврилов и Маслов знали штурманское дело и могли вести поезд сами. Так что служебных претензий К Попову никто не предъявлял.
   На пути от Востока до Комсомольской штурман вообще был не нужен: все пятьсот километров тянулась отчётливо видимая колея, и поезд шёл по ней без риска заблудиться. Колея различалась, хотя и слабее, ещё километров сто за Комсомольской. К тому же здесь частенько встречались гурии — сложенные в пирамиды пустые бочки из-под масла и горючего. Заправляясь на стоянках, походники разных экспедиций сооружали эти гурии и наносили их на карты в качестве ориентиров.
   А дальше, до самого Мирного, колея отсутствовала, так как здесь, на каменно-твёрдой поверхности спрессованного снега, многотонные тягачи оставляли лишь чуть заметный след, заносимый первой же пургой. И это обстоятельство сразу же делало штурмана главной фигурой похода. «Из солдата в генералы!» — шутили водители.
   Знай Гаврилов, что вместо обычного — месяца с небольшим обратная дорога растянется вдвое, ни за что не расстался бы с Поповым. Замечательный он штурман — Сергей Попов, не станцию, иголку разыскал бы в Антарктиде! У него и обучались Гаврилов и Маслов основам штурманского ремесла — на всякий случай: в походе у каждого специалиста должен быть дублёр.
   Отпустил Гаврилов Попова, уверенный, что обойдётся без него. Отпустил, не подумав о том, что все прежние походы совершались в полярный день, когда чуть не круглые сутки светило солнце, и не было у штурмана нужды спрашивать курс у звёздного неба. В голову не приходило бате, что во второй половине апреля поезд ещё не подойдёт к Пионерской.
   Звезды, самые точные на свете ориентиры, ничего не говорили ученикам штурмана Попова, не понимавшим великого смысла небесной механики.
   Вот и получилось, что, когда исчезла колея, своё местоположение в пространстве походники могли определять только по солнцу. Оно пока ещё не окончательно покинуло континент, но с каждым днём укорачивало визиты, честно и благородно предупреждая людей о том, что им нужно поторопиться, ибо через считанные недели на Антарктиду опустится полярная ночь.
   И каждый день прятавшей солнце пурги воровал у походников шансы на благополучное возвращение домой.
   Пурга бушевала четыре дня. С наветренной стороны тягачи занесло по крыши кабин, снегом забило силовые отделения, засыпало сани. Но люди отоспались и отдохнули, и это было хорошо. И холода стали выносимыми для человека: пятьдесят с небольшим — щедрый подарок природы.
   Когда пурга наконец затихла, всю ночь авралили, очищали от снега редукторы подогревателей, вытяжные трубы, сани — не столько тяжёлая, сколько нудная и хлопотливая работа, ненавидимая всеми водителями.
   Много бед натворила эта пурга.
   Первая и главная беда — четыре безвозвратно потерянных дня, за которые Гаврилов планировал оставить позади Пионерскую я пройти часть зоны застругов. Но он хорошо помнил, как в одном из походов пурга целых шестнадцать дней держала поезд на приколе, и потому был даже доволен, что отделался так дёшево.
   Другая беда заключалась в том, что пришлось примерно на пятую часть урезать и без того далёкую от нормы закладку в котёл мяса и масла, и основной едой походников стала гречневая каша, сдобренная лишь запахом говяжьей тушёнки. А в походе, как известно, людям следует есть особенно много жиров и мяса, чтобы сохранить работоспособность и возместить организму повышенный расход мускульной энергии.
   Третью беду можно было бы и не называть бедой, ибо если люди смеются над своей неудачей, она не очень страшна. В пургу дежурные по нескольку раз в сутки забирались на крышу жилого балка — прочистить от снега вытяжную трубу: не очень приятное занятие, когда ветер пробирает до костей. Одновременно они должны были отбивать от стенок трубы золу, чтобы её выбросило наружу с тёплым воздухом, по, как выяснилось, не делали этого, надеясь один на другого. И под самый конец пурги, когда Петя настежь распахнул дверь тамбура, всю накопившуюся золу сильным сквозняком выбило из трубы в балок. Помещение, личные вещи, постели мгновенно покрылись слоем сажи, и обитатели балка, перемазанные, как черти, стремглав ринулись на свежий воздух. Пошутили, посмеялись, а потом принялись приводить себя и балок в порядок.
   И ещё одну большую беду принесла с собой пурга, но о ней походники узнали через сутки.
   — Ах ты, сукин сын, — бормотал Гаврилов, натягивая на плечи шлеи штанов. — Ах ты, дохлятина паршивая…
   Стал натягивать унты, удивляясь тому, что дрожат пальцы и бешено стучит сердце. Уловил укоризненный взгляд Валеры, перевёл дух и засмеялся.
   — Вспомнил, как из госпиталя бегал, — пояснил вопросительно взглянувшему Валере. — У нас на всю палату был один комплект обмундирования, под матрацами прятали. Тот, чья очередь подходила, вечером спускался вниз по пожарной лестнице, прямо из окна. Сейчас, гляди, брюхо опало, можно вдвоём в штаны влезть, а тогда каптёры вечно ругались: что ни надену — лопается по швам.
   — Ты мне, батя, зубы не заговаривай, — неодобрительно сказал Валера. — Доктор разрешил вставать?
   — Дождёшься от них, дармоедов, — проворчал Гаврилов, застёгивая молнию каэшки. — Перестраховщики они все, слушай их больше. «Куриный бульончик с сухариками!» — передразнил он кого-то.
   — Тогда и я встаю. — Валера начал вылезать из мешка.
   — Лежать! — прикрикнул Гаврилов. — Не по чину смел, сержант. Как с начальством разговариваешь?
   — Виноват, товарищ гвардии капитан.
   — То-то. Кроме шуток, сынок, пойду, поколдую с Борькой. Кончились наши шутки.
   В одном повезло: ушла пурга, выглянуло солнце. Водители расчищали от снега машины, Петя и Алексей хозяйничали на камбузе, а Борис застыл над теодолитом. Пока батя болел, радист поднаторел в штурманском деле и в общем-то справлялся, но лёгшая на его плечи ответственность очень угнетала его, он до смерти боялся ошибиться; уж слишком велика была бы цена такой ошибки. Ведь бывали случаи, когда из-за неопытности штурмана поезда многие часы, а то и дни блуждали по куполу в поисках станции — роскошь, которую походники никак не могли позволить себе теперь. И Борис не скрывал радости, когда появился батя.
   Стали священнодействовать у треноги вдвоём. Засекли точно время по Гринвичу, вычислили угол между горизонтальной прямой и солнцем и по таблице астрономического ежегодника определили точку, в которой находился поезд. Точка эта, однако, являлась приближённой, и дважды, пока солнце не скрылось, её уточняли.
   Затем наметили курс. В правом нижнем углу приборной доски «Харьковчанки» за стеклянным кружком светился самолётик. Это и был указатель курса, конец ниточки, по которой поезд тянулся к Мирному. Задан курс — и водитель «Харьковчанки» вместе со штурманом должны поддерживать его, не думая больше ни о чём до остановки. А на остановке следует вновь уточнить курс, так как в пути машину трясёт, сбивает с направления, и отклонение даже на один градус за перегон уводит поезд в сторону на несколько километров.
   По проложенному курсу пошли вперёд — днём, впервые за последние полтора месяца: стало теплее, и уже не было необходимости запускать моторы в дневное время, когда температура на несколько градусов выше, и двигаться поэтому ночью. Шли без отдыха шестнадцать часов и ранним утром добрались до Пионерской.
   Гаврилов не покидал штурманского кресла и вывел поезд на редкость точно: Игнат чуть не врезался в «раскулаченный» тягач, намертво вросший в сугроб неподалёку от входа в домик. И сама по себе удача была приятна, и времени выиграли целые сутки: караулить солнце не надо — координаты Пионерской имеются на всех картах.
   Подошли к домику и, быстро расчистив вход, стали ждать добрых вестей от Бориса. Тот уже бывал в этом жильё, заброшенном людьми много лет назад, и знал, что и где там находится. Обвязавшись капроновым шнуром, он метра два прополз вниз на животе, расчистил снег у внутренней двери и проник на камбуз. Включил фонарик, осмотрелся. На полке лежал десяток мороженых гусей — драгоценная находка. Кроме них, Борис побросал в мешок три пачки окаменевших макарон, банку витаминов в драже и осторожно сунул в карман брошенный в углу окурок «Казбека». Убедившись, что больше разжиться нечем, подёргал за шнур, и осторожно, чтобы не вызвать обвала, полез обратно.
   Спали сидя, но дождались упавшей с неба гусятины — на радостях Гаврилов разрешил зажарить две тушки. Размяли, высушили табак из окурка, затянулись по разу и легли отдыхать на четыре часа.
   Пришли на Пионерскую пять машин, а покинули станцию четыре.
   Когда Ленька, разогрев двигатель, нажал на стартер, послышался скрежет рвущейся стали. Не по ушам — по сердцу царапнул этот скрежет. Прежний Ленька снова газанул бы — авось пронесёт, но за одного битого двух небитых дают, не тот стал Савостиков. Выскочил из кабины, замахал руками, созвал товарищей.
   Быстро нашли то, что искали. Гаврилов сказал два слова Игнату, тот взял фонарик и полез под тягач. Посветил себе, пошуровал рукой, выкарабкался обратно.
   — Ну? — спросил Гаврилов. Игнат выругался.
   — Что случилось? — излишне засуетился Ленька, и глаза его были виноватыми, как у нашкодившей собаки.
   Гаврилов поднялся в кабину, нажал на стартер, прислушался.
   — Все! В утиль! — Игнат опустил низ подшлемника, сплюнул и снова выругался. — Ты, Жмуркин, не запускайся пока.
   — Почему? — удивился Тошка.
   — А потому! — грубо ответил Игнат. — Венец — делу конец, правда, Савостиков?
   — Ты не намекай! — повысил голос Ленька. — Не намекай! Понял?
   — Оставь, Игнат, — вмешался Давид.
   — А чего он намекает? — не унимался Ленька. — Чего прилип?
   — А то, что где ты, там и прокол!
   — Цыц, щенячье племя! — рыкнул на них Гаврилов, спускаясь. — Тошка не запустился?
   — Не успел, батя, — сунулся к нему Тошка.
   — Твоё счастье, что не успел!
   — Разговариваешь, батя, — с упрёком сказал Алексей. — Обещал ведь.
   — Поболел, хватит! — Гаврилов потряс кулаками. У, гад ползучий! Костюм небось гладит, сволочь, регалии цепляет, чтоб с фасоном на причал сойти!..
   — Не заводись, батя, — тихо проговорил Алексей. Пошли в тепло.
   — Сам иди!.. — заорал Гаврилов. — Игнат, говорил Синицыну про отверстия?
   — Говорил, батя, вместе с Валерой, не сомневайся.
   — А что толку, что говорил? Проверил?
   — Не проверил, батя…
   — Почему не проверил?.. Молчишь?.. — Гаврилов отдышался.-Ладно, молчи, утешать тебя не стану. Чего глазеете, время теряете? За дело! Вася, осмотри с Тошкой «неотложку». Сани, Давид, цепляй к себе. Игнат машину раскулачь, аккумуляторы не забудь, соляр, масло слей. Брезентом укрой хорошенько, в сентябре вер немея, отремонтируем либо возьмём на буксир. Все ясно?
   И побрёл в «Харьковчанку».
   А с Ленькиным тягачом случилась такая история. В пургу от снега силовое отделение уберечь невозможно: как его ни закрывай, через невидимую глазом щёлочку набьёт целый сугроб. И потому в днище тягача, откуда метёлкой снег не выгребешь, походники прожигают отверстие для стока воды. Если же этого отверстия нет, то снег, растаяв от тепла работающего двигателя, на остановках превращается в лёд и прихватывает венец маховика, как бетон. И тогда стоит водителю нажать на стартер, как с венца летят зубья. Так получилось у Леньки.
   Когда Гаврилов с Игнатом перегнали по припаю в Мирный новые тягачи, Синицын должен был приказать сварщику выжечь отверстия. Не приказал — и вот тягач превратился в никому не нужную рухлядь. Чтобы сменить венец, нужно разобрать и снять двигатель, отсоединить коробку перемены передач от планетарного механизма поворота и так далее — словом, разобрать и вновь собрать чуть ли не полмашины.
   За сутки и то не справишься с такой работой.
   Проканителился Тошка, не успел завести Балерину «неотложку», не то ушли бы с Пионерской на трех машинах.
   Вырубили траншею, Давид залез под днище и газовой горелкой выжег отверстие для стока воды.
   Поклонились Пионерской, последней станции на пути в Мирный, и двинулись вперёд — в проклятую богом и людьми зону застругов.

БРАТЬЯ МАЗУРЫ

   «Ну, держись, милая!» —подумал про себя Игнат, и «Харьковчанка» с лязгом и грохотом рухнула вниз с метровой высоты.
   — Влево уходишь! — прикрикнул Гаврилов, поудобнее устраиваясь в штурманском кресле. — Держи по курсу…
   Триста семьдесят километров осталось, из них двести пятьдесят — дорога без дороги. Заструги! Чудо природы, красота несказанная — в кино бы ими любоваться. Учёные говорят — аэродинамика, закономерное явление: стоковые ветры с Южного полюса постоянно дуют здесь в одном направлении и, как скульптор резцом, вытачивают заструги, острыми концами своими нацеленные на Мирный. Толстые моржовые туши застругов достигают шести— семи метров длины и полутораметровой высоты. И никуда от них не денешься, стороной не обойдёшь: весь купол в застругах, как в противотанковых надолбах. Хочешь не хочешь, а вползай на них, обламывай острую переднюю часть и греми вниз.
   Тягач падает так, что душа из тела вытряхивается, а потом сани семитонные догоняют и поддают ещё разок. Зубы лязгают, голова от шеи отрывается, не удержишь её — бац подбородком о собственные колени, и такие искры из глаз сыплются, что никаких бенгальских огней но надо.
   Кажется, все предусмотрели, все в машине закрепили, а загремели с полутораметрового заструга — чемодан выскочил из-под нар, запрыгал, как живой. Укротили чемодан — гитара сорвалась со стены, запела, семиструнная.
   Водителю хорошо, он видит, когда и куда падает, а каково в салоне или в балке радисту, доктору, повару? Щебню в камнедробилке уютнее. Валера и Алексей с часок цеплялись руками и ногами за полки, а потом доктор закутал хорошенько больного и перебрался с ним в кабину к Давиду. Петя тоже недолго искушал судьбу — напросился к Сомову. Тошка и Ленька тряслись вместе в кабине Валериного тягача, и лишь один Борис мужественно держался в своём кресле.
   Нигде на всем ледяном куполе техника так не страдает, как в этой злосчастной зоне: лопаются траки и летят пальцы, трещат стальные водила и сводит судорогой серьги прицепного устройства. Тягачу ведь тоже больно, когда его швыряет, у него тоже есть нервная система, восстающая против .издевательств: не бессловесная металлическая болванка, а умный живой механизм — артиллерийский тяжёлый тягач, АТТ. Вот и приходится часами стоять, уговаривать его, утешать и подлечивать — нигде так долго, как в зоне застругов.
   Тем ещё плоха зона застругов, что идти по ней нужно медленно, не на второй, а только на первой передаче.
   Четыре-пять километров в час — это ещё здорово, а тридцать километров за перегон — и вовсе большая удача.
   Бывает, что метров на двести заструги исчезают, но чаще всего они попадаются через каждые десять — пятнадцать метров, а то и вовсе идут один за другим, как волны па море.
   Хуже всего «Харьковчанке»: она первой обламывает заструг, остальные тягачи держатся след в след за флагманом, и падать им чуть легче. Душа болит у походников за «Харьковчанку». Лучше бы шла она позади, но нельзя: штурманская машина, курс прокладывает.
   А Игнат радовался застругам — не потому, что испытывал удовольствие от сумасшедшей пляски, выворачивающей суставы у машин и людей, а потому, что откладывался неизбежный, исключительно неприятный разговор с батей. Какой теперь может быть разговор, если рта не откроешь!
   Игнату было стыдно: опростоволосился. Какого черта себя обманывать — из-за него, Игната, погиб тягач! О пустяке забыл: проверить, спросить у Приходько, синицынского сварщика: «Дырки выжег?» И не пришлось бы бросать машину, с которой краска ещё не облупилась.
   Стыдно! В пургу три дня назад, когда батю снова схватило, он, отдышавшись, позвал: «Слушай и мотай на ус. Случится что — будешь за меня. Валера в курсе. Борьку береги, пылинки с него сдувай, в его руках судьба похода. Выйдешь к сотому километру — стой день, неделю, пока не определишься и не найдёшь ворота с гурием. Там двенадцать бочек хорошего топлива, понял? Точно знаю. На нем и дойдёшь. Если с техникой что — кланяйся Сомову, без него ни шагу. Ну, не дрейфь, выдюжишь, пора, сынок, на ноги становиться».
   Встал на ноги, называется… Ребятам в глаза стыдно смотреть, осуждение в них и насмешка. Один Давид потрескавшиеся губы в улыбке кривит, ободряюще подмигивает. Так Давид — он не то что за тягач, за смертный грех Игната оправдает.
* * *
   Братишка, родной…
   Студёной зимой сорок первого года немецкие автоматчики с овчарками гнали через городок колонну измученных людей. Держась друг за друга, из последних сил плелись старики, прижимая к себе детей, шли женщины, скудные пожитки тащили на себе подростки. Охранники ногами и прикладами подгоняли отстающих и покрикивали на высыпавших из домов жителей, молча смотревших на страшное шествие. Кое-кто пытался бросать в колонну куски хлеба, но немцы натравливали овчарок на тех, кто хотел поднять подаяние.
   Обречённые увёртывались от ударов, кричали, что их гонят из Минска — пятьдесят с лишним километров, называли свои фамилии — вдруг кто-нибудь запомнит, а женщины в безумной надежде протягивали жителям детей. Но охранники зорко следили за порядком, и отвлечь их внимание удалось лишь раз — было ли то обговорено заранее или произошло случайно, никто так и не узнает. Три девушки в колонне неожиданно начали скандировать: «Смерть фашистам! Товарищи, браты, держитесь, наши вернутся, смерть фашистам!» На них кинулись охранники, и в этот момент с другой стороны колонны одна из женщин выбросила в толпу завёрнутого в одеяло ребёнка.
   Проморгали немцы, не заметили, и эта оплошность сохранила жизнь годовалому существу, приговорённому Гитлером к смертной казни. Мужские руки поймали свёрток, и Трофим Мазур в оттопыренном кожухе выбрался из толпы и направился в дом. Взошёл на крыльцо, не удержался — оглянулся, увидел в немой молитве протянутые к нему руки, кивнул и скрылся за дверью.
   — Ну, Клавдия, — сказал он жене, кормившей грудью сына, — суди не суди, а дело сделано…
   Развернул одеяло, бережно приподнял таращившего синие молочные глаза младенца и положил его жене на колени.
   Так у Игната Мазура появился брат-близнец по имени Давид. Карандашом на пелёнке была нацарапана и фамилия, но прочесть её не удалось.
   Через несколько дней поздним вечером к Мазурам вломились два полицая. Трофим знал их, на спиртзаводе раньше работали. Заныло в груди — прямо к люльке направились полицаи.
   — Который жиденыш?
   — Брось шутковать, — насупился Трофим. — Русская баба оставила, беженка из Минска.
   — Христьянин, хоть икону с него пиши. — Гришка с ухмылкой щёлкнул по носу спящего ребёнка. Давид всхлипнул, заплакал. — Приказа не знаешь, к стенке захотел за укрывательство?
   — Не дам! — Трофим оттолкнул полицая, загородил собой люльку. — Несмышлёныш ведь, кроха. Полицаи щёлкнули затворами.
   — Гришенька, Пахом, выпьете с морозу? — засуетилась Клавдия. — Бутылочку поставлю, огурчиков!
   — Мужика твоего кой-куда отведём, а потом выпьем, — засмеялся Пахом. И Клавдии, с воем бросившейся к нему в ноги: — Не скули, такой молодухе скучать не дадим!
   Трофим молча набросил на плечи кожух, напялил ушанку и вышел в сени, полицаи — за ним. Клавдия с криком бросилась к дверям, но тут послышались глухие удары, чей-то предсмертный стон, и из сеней ввалился в комнату Трофим. Прислонился к косяку, бросил на пол окровавленный топор.
   — Собирайся, уходить надо.
   В санки, на которых дрова возили, уложили детей, на другие кое-какую еду и одежду и тёмной ночью отправились в лес к деревне Вычихи, где, по слухам, находились партизаны. Под утро натолкнулись на дозорных.
   В лагере нашлись знакомые, поручились, и два с половиной года Мазуры прожили партизанской жизнью. Весной сорок четвёртого, перед самым освобождением, Трофим взрывал немецкий эшелон с боеприпасами, не уберёгся от осколка, и потерял ногу — по колено хирург отрезая из-за гангрены. Однако все четверо Мазуров выжили и вернулись в родной дом.
   Обо всем этом Игнат и Давид узнали много после, не столько от родителей, сколько от соседей, и очень гордились своим необычным прошлым. Росли близнецами, ели, спали, учились вместе. Трофим и Клавдия нарадоваться Не могли на сыновей: хворост из лесу носили, воду таскали, сено помогали косить и корову доили, полы в хате мыли — лучшей любой девки. А как сестрёнки-погодки появились — няньки не надо, даже по ночам к ним вставали, мать жалели.
   С одной стороны, радость, с другой — беспокойство: юные Мазуры прослыли самыми отчаянными сорванцами в округе. Без них не обходилась ни одна сколько-нибудь заметная потасовка. Сверстники старались отношений с ними не портить, знали: Игната обидишь — двоих обидишь, Давида ударишь — двоих ударишь, одному слово скажи — тут же оба тиграми бросаются, горло друг за друга перегрызут. Но знали и то, что дружить с братьями интересно, что они мастера на всякие выдумки.
   Игнат и Давид с удовольствием вспоминали о детство и не раз веселили походников своими историями. Например, такой.
   Председатель сельпо владел одним из немногих сохранившихся войну садов, который, как магнитом, притягивал мальчишек своими грушами, вишнями и вкуснейшими яблоками «белый налив». Охраняла сад огромная и презлющая собака, которая во время одного, неудачного набега так цапнула Давида за ногу, что тот неделю пролежал в постели. Братья разработали план мести, свидетельствовавший об их незаурядной изобретательности.
   Хозяин сада очень гордился своей чистопородной овчаркой, привезённой с Кавказа ещё тогда, когда та была щенком, и сожалел, что не может найти ей подходящую пару для приплода. Братья накололи два кубометра дров исполкомовской машинистке и, заручившись её помощью, составили и напечатали бумагу:
   «Глубокоуважаемый гражданин Ковальчук! Мне стало известно, что вы являетесь хозяином кобеля кавказской породы, каковая в Минске, где я проживаю, отсутствует. А у меня имеется упомянутой породы сука. Так что прошу привезти кобеля. При удачном исходе гарантирую вам щенка. С уважением — Прошкин».
   Эту вероломную бумагу запечатали в конверт, и за пачку «Беломора» уговорили кондуктора пригородного поезда бросить письмо в почтовый ящик на минском вокзале. Через несколько дней хитроумные интриганы, установившие за домом председателя сельпо неусыпную слежку, могли торжествовать, глядя, как тот в обнимку с кобелём садится в служебную машину. Ватага пацанов с трудом дождалась темноты и приступила к делу. Когда гражданин Ковальчук, взбешённый гнусным обманом, возвратился домой, лучшие деревья в саду были обобраны дочиста. Пострадавший поднял на ноги милицию, подозреваемых преступников согнали в отделение, но их раздутые животы участковый счёл уликой недостаточной и дело производст— вом прекратил.
   Другой эпизод, о котором Игнат и Давид сохранили наилучшие воспоминания, произошёл позднее, лет через пять.
   Отец старился и хворал, сестрички тянулись вверх, как подсолнухи, семью нужно было кормить и одевать, и братья устроились трактористами в лесхоз. Молодые, крепкие, кровь с молоком — на все сил хватало: и на работу, и на вечернюю учёбу, и на гулянки до утра. Давид влюбился первым — в Шурку, белобрысую секретаршу директора спиртзавода, а Игнат, хоть и ревновал брата, во всем ему помогал: передавал записки, лупил соперников, в роли телохранителя сопровождал Шурку, когда Давид отлучался, и тактично отворачивался, когда влюблённые целовались.
   В конце лета братья отправились на Алтай убирать урожай, а когда вернулись, узнали ошеломляющую новость: Шурка выходила замуж за Стёпку, киномеханика районного Дома культуры. Давид затребовал объяснений, и они были даны: от него, мол, вечно воняет керосином и тавотом, ногти завсегда поломанные и чёрные, а Стёпка чистый и пахнет «Шипром». Напоследок Шурка пожалела несчастного и пригласила его с братом на свадьбу.
   Давид, конечно, не пошёл — молча страдал на сеновале, и подарок от братьев преподнёс новобрачным Игнат. Подарок был не из дешёвых: Игнат на ползарплаты купил в промтоварном магазине «Шипра» и перелил его из флакона в две банки. Когда жених и невеста, бледные от волнения, уселись за стол и приготовились целоваться, явился Игнат, поздравил их и со словами: «Нюхайте друг друга на здоровье!»-вылил на каждого по банке. И молодым козлом выпрыгнул в распахнутое окно, пока не намылили шею. Игнату хотели дать пятнадцать суток за хулиганство, но ограничились строгим внушением: выручила почётная грамота за уборку урожая.