Проверил настройку, поправил наушники.
— Батя, время!
Гаврилов покряхтел, встал, подошёл к рации.
— Чего руки дрожат? Лошадей воровал?
— Х-холодно…
Гаврилов набросил на плечи Бориса свою каэшку.
— Эфирное создание… Может, микрофоном попробуешь?
— Не выйдет, батя.
— Все у вашего брата радиста шиворот-навыворот. От Комсомольской работали микрофоном, а у самого Мирного — морзянкой, и то слышимость будто комариный писк.
— Спроси у радиофизиков, я в теории не очень… Начали!
— Переведи эту тарабарщину на человеческий язык, Ну?
— РСОБ, РСОБ, РСОБ, я УФЕ, я УФЕ, Мирный вызывает поезд, Мирный вызывает поезд, как слышите меня, приём… Гаврилова вызывает Макаров, у рации Макаров… Ваня, твой запрос не разобрали, не поняли… Если тянешь технику на буксире, разрешаю все оставить, иди на одной «Харьковчанке», на одной «Харьковчанке»… У тебя дома все нормально, у ребят тоже. Ваня, уверен, что молчишь из-за поломки рации, из-за поломки рации… Как понял меня? Приём… Ваня, дружище, каждый час буду выходить на связь, слежу на всех частотах. Твой Алексей Макаров.
Борис уронил голову на грудь, замер.
— Не поняли…— раздумчиво, самому себе сказал Гаврилов. — Жаль, что не поняли… Зови ребят. Начнём, сынок, все сначала.
СЕРГЕЙ ПОПОВ
ЗВЁЗДНАЯ МИНУТА СЕРГЕЯ ПОПОВА
— Батя, время!
Гаврилов покряхтел, встал, подошёл к рации.
— Чего руки дрожат? Лошадей воровал?
— Х-холодно…
Гаврилов набросил на плечи Бориса свою каэшку.
— Эфирное создание… Может, микрофоном попробуешь?
— Не выйдет, батя.
— Все у вашего брата радиста шиворот-навыворот. От Комсомольской работали микрофоном, а у самого Мирного — морзянкой, и то слышимость будто комариный писк.
— Спроси у радиофизиков, я в теории не очень… Начали!
— Переведи эту тарабарщину на человеческий язык, Ну?
— РСОБ, РСОБ, РСОБ, я УФЕ, я УФЕ, Мирный вызывает поезд, Мирный вызывает поезд, как слышите меня, приём… Гаврилова вызывает Макаров, у рации Макаров… Ваня, твой запрос не разобрали, не поняли… Если тянешь технику на буксире, разрешаю все оставить, иди на одной «Харьковчанке», на одной «Харьковчанке»… У тебя дома все нормально, у ребят тоже. Ваня, уверен, что молчишь из-за поломки рации, из-за поломки рации… Как понял меня? Приём… Ваня, дружище, каждый час буду выходить на связь, слежу на всех частотах. Твой Алексей Макаров.
Борис уронил голову на грудь, замер.
— Не поняли…— раздумчиво, самому себе сказал Гаврилов. — Жаль, что не поняли… Зови ребят. Начнём, сынок, все сначала.
СЕРГЕЙ ПОПОВ
Перед самым вылетом с Востока приятель-магнитолог подарил Попову бутылку спирта — лучше бы сам её выпил. Всю ночь Сергей Попов просидел с Мишкой Седовым, день проспал, а вечером выбрался из дома подышать свежим воздухом — нет «Оби», ушла. Жалко! Друзей не проводил, не помахал рукой с барьера…
Долго проклинал он ту самую бутылку.
Неприятности начались с разговора в кабинете начальника экспедиции. Макаров и начальники отрядов слушали внимательно, задавали вопросы, уточняли. Того, чего Попов опасался, не произошло: никто не осуждал его, не упрекал за то, что он выбрал самолёт. Прочитанное вслух письмо Гаврилова подтверждало: в обратный поход пошли только добровольцы, и никаких претензий к тем, кто улетел, у него нет.
— А Сомов и Задирако почему все же остались? — поинтересовался Макаров.
— Никитин нажал, — ответил Попов. — Уговорил в последнюю минуту.
— А тебя не уговаривал?
— Нет. А то бы я тоже остался!
Выпалил — и покраснел. Глупо прозвучало, по-мальчишески. Никто, однако, не усмехнулся, будто не слышали.
— Мне идти? — Тоже не самое умное сказал: начальство лучше знает, когда отпустить.
— А куда собираешься идти-то? — Макаров на этот раз усмехнулся. — Куликов, возьмёшь его к себе?
— Обойдусь, — коротко ответил начальник аэрометотряда.
— Кто берет Попова?
— Я беру, — пробасил Сорокин, заместитель начальника по хозяйственной части. — На камбуз, мыть посуду.
— Чего? — Попов не поверил своим ушам.
— Замётано, — Макаров кивнул. — Иди, Попов.
— Шутите, Алексей Григорьич?
— Можешь идти!
Вышел — как с ног до головы оплёванный. Снял шапку, подставил сырому ветру разгорячённую голову. Он, Сергей Попов, штурман четырех трансантарктических походов, будет кухонным мальчиком? Дудки!
Тогда и начал проклинать подаренную бутылку спирта, из-за которой проворонил «Обь». Хлопнул бы на стол заявление — и будьте здоровы! Не было ещё такого, чтобы один человек за всех мыл посуду. Каждый отряд по очереди обслуживал камбуз. Значит, решили наказать, отомстить за то, что не улыбается начальству, как другие… Кто другие — в голову не приходило, но было ясно, что они наверняка имеются. Ещё пожалеете о Серёге!
Сутки валялся на койке в пустом доме (из транспортного отряда один Мишка Седов в трех комнатах жил), курил одну сигарету за другой. Утром следующего дня явился на камбуз.
— Чего делать? — буркнул, не глядя на шеф-повара Петра Михалыча.
— Работа у нас не простая, не всякому уму постижимая! — с обычными своими вывертами запел повар. — Запамятовал, ты по каким наукам главный у нас специалист?
— Брось трепаться, Михалыч!
— Высшую математику знаешь?
— Ну, и дальше что?
— Тогда прикинь: сколько воды нужно натаскать и нагреть, чтобы выдраить два котла и десять штук кастрюль?
Сплюнул от злости Попов и отправился за водой.
Попов не слукавил: подойди к нему Валера, попроси: «Оставайся, Сере— га», — остался бы. Ноги не шли в самолёт, на каждом шагу оборачивался, прислушивался, не зовёт ли кто, но никто не звал, даже проститься не пришли.
Ой, как не хотелось улетать одному!
Самолюбие заставили и обида. Васе и Пете поклонились, ему — нет. Почему? Любили их больше? Ну, Петя, положим, ангелок без нимба, его всякий погладит, а с Васей близок разве что его кошелёк. Кто на стоянках в инпорту не считал валюты для-ради приятелей? Он, Серёга. Кого ни минуты в покое не оставляли, теребили: «А дальше что было?» Серёгу. Кому из штурманов батя верил больше всего? Ему, Серёге! Так почему же не подошли, не сказали по-человечески: «Брось ерепениться, кореш, поползём вместе»? Ломал голову, не мог понять, почему им поклонились, а ому нет.
Между тем никакого секрета здесь не было.
Иной человек при первом знакомстве не нравится, даже вызывает антипатию: он как бы присматривается к новым товарищам, не торопится лезть в компанию и потому кажется высокомерным, много о себе мнящим. Но понемногу обнаруживается, что это вовсе не высокомерие, а сдержанность и скромность, высокоразвитое чувство собственного достоинства; в деле нет лучше таких людей. И уважение товарищей приходит к ним не сразу, зато надолго и прочно.
Другой же — с первой минуты любимец, он не ждёт, пока его примут, — сам входит в компанию, заражает всех своей жизнерадостностью. Не человек, а дрожжи! Распахнутая душа — залезай, для всех места хватит! Но проходит время, и выясняется, что это внешний блеск — мишура, плёнка сусального золота, под которой скрывается обыкновенная железяка. А жизнерадостность, весёлость новичка — колокольный звон: отгремел и исчез, оставив после себя пустоту. И былое очарование уступает место равнодушию, которое тем глубже, чем больше обманулись товарищи в своих ожиданиях.
Таким был Сергей Попов. Но он этого не знал, так как размышлять, копаться в причинах и следствиях не привык; жизнь, пожалуй, ни разу не оборачивалась к нему сложной своей стороной. Повидал он немало, бывал во всяких передрягах, но обычно за чьей-нибудь широкой спиной, и поэтому лёгкость в мыслях и порою разгульная лихость не мешали ему лавировать меж многих подводных камней, встречавшихся на его пути.
Серёга был в общем-то невредный парень, а штурман просто хороший. Иначе Гаврилов не брал бы его третий поход подряд. Весёлый, никогда не унывающий, Серёга мог в трудную минуту снять напряжение немудрёной шуткой, не обижался на критику — стряхивал её с себя, как попавший под дождь кот стряхивает капли воды, и лишь в работе серьёзнел — далеко не безразличен был к оценке своего штурманского ремесла. За исключительное умение точно определиться ему прощались и безудержное хвастовство, и цинизм, от которого коробило даже воспитанных не в цветочной оранжерее походников, и неразборчивость в средствах — простительная, когда Серёга, например, стащил со склада три бутылки шампанского на день рождения бати и потом обезоруживающе признался в этом, и непростительная, когда дело касалось женщин. Даже Ленька, сам не святой, испытывал неловкость, слушая откровения штурмана, а Алексей однажды вспылил и в резкой форме сказал, что если Серёга «не заткнёт фонтан», пусть пеняет на себя.
Так что отношение к Попову было двойственное: его очень ценили как штурмана и не очень — как человека. К третьему походу Попов наконец заметил это, но самокритичности в нём не было ни на грош, и плохо скрываемую товарищами иронию штурман воспринял как зависть. Его шутки стали злее и не вызывали больше улыбок, а бахвальство, когда-то казавшееся забавным, раздражало. Прежде, когда Серёга с точностью до ста метров выходил к очередному гурию и, радостно хлопая себя по бёдрам, восклицал: «Такого штурмана поискать надо, а, братва?"все дружелюбно смеялись над его наивным самодовольством. А в последнем походе не смеялись, потому что Серёга теперь уже не просто бахвалился, а подчёркивал своё превосходство, убеждал товарищей в полной их от него зависимости.
Особенно обидно высказался он на Востоке, когда Гаврилов предложил каждому сделать выбор. Сам батя тогда вышел, чтобы не давить авторитетом, не мешать людям принять ответственное решение. Поговорили, поспорили.
— Чего там болтать попусту, всё равно полетим, — заявил Попов. — И обсуждать нечего.
— Это почему? — осведомился Валера.
— А потому, что лично я лечу.
— Ну, и что из этого следует? ~ А то, что без меня вы через сто километров будете звать маму! — И засмеялся, весело обводя товарищей глазами, как бы приглашая их оценить его остроумие.
— Ты умеешь ходить? — спросил тогда Игнат.
— Ну? — насторожился Попов.
— Вот и иди… сам знаешь иуда!..
Так что никакого секрета здесь не было.
И ещё одно опасение Попова не оправдалось: положение его оказалось вовсе не таким уж унизительным. В экспедициях никакая работа не считается зазорной: даже начальники отрядов дежурят по камбузу, подметают полы, когда подходит очередь. И то, что теперь за всех мыл посуду Попов, вовсе не роняло его в глазах товарищей. Кого-кого, а Попова никто не позволил бы себе обвинить в трусости, не многие могли похвастаться четырьмя походами (вернее, тремя с половиной) и зимовкой на мысе Челюскина, где Серёга самолично уложил двух медведей-людоедов (одного из карабина, другого, раненного, ножом) и километра четыре протащил на себе истекающего кровью метеоролога, Уловив сочувствие, Попов воспрянул духом: стал изображать из себя жертву несправедливости и мыл тарелки с видом низвергнутого с престола короля. По вечерам играл на бильярде, резался в «козла», вызывающе отворачивался, когда мимо проходил Макаров, и ронял реплики, из которых следовало, что начальство ещё пожалеет о своём самоуправстве.
Но так продолжалось недолго. Дней через десять в Мирном только и говорили о том, как Синицын подвёл Гаврилова, о сгоревшем балке Савостикова и небывалых морозах на трассе. Подобно морякам и лётчикам, полярники крепко спаяны священным законом взаимопомощи и тяжело переживают, когда обстоятельства не позволяют выручить товарищей из беды. Повсюду — ив рабочих помещениях, и в кают-компании, и в жилых домах положение поезда Гаврилова стало основной темой разговоров. Искали виновных, прикидывали шансы походников и с горечью соглашались, что шансы эти невелики.
Что ни день, предлагали Макарову проекты: вернуть «Обь» и наладить самолёты — напрасная затея, даже шестьдесят градусов для «ИЛ-14» предел; приказать Гаврилову вернуться на Восток — тоже плохо, на подходах к Востоку уже семьдесят семь, тягачи совсем встанут; сделать попытку расконсервировать Комсомольскую и переждать до октября — безнадёжно: не хватит топлива и продовольствия; пойти навстречу поезду — не на чём: тягачей в Мирном нет, все в походе, а на двух тракторах без кабин и одном вездеходе на купол не пойдёшь: первая же порядочная пурга погубит.
Макаров дневал и ночевал на радиостанции, дважды в день вёл переговоры с Гавриловым. Восток и Молодёжная, Новолазаревская и Беллинсгаузена замерли в ожидании, неотрывно следя за судьбой похода.
Десять человек погибали — и весь мир не мог им помочь, Ну, не имел он такой возможности! Оборвись батискаф в Марианскую впадину — и то легче было бы придумать, как его спасти.
И отношение к Попову стало меняться.
Сначала по Мирному прокатился нехороший слушок, что Серёга знал про топливо и потому сдрейфил. Многие качали головами: «Какой Серёге резон было скрывать такое от бати?!»-но своё дело слушок сделал. Тщетно Попов сыпал проклятиями в адрес Синицына: «Убью Плеваку вот этими руками!» — тщетно клялся и божился, что ничего не знал, — слушали его все более недоверчиво. Если не знал, почему тогда оставил поезд, улетел?
Очень трудно, почти невозможно было убедительно ответить на этот вопрос. Мишка Седов, советовал: не суетись и не брызгай слюной, выступи на собрании и расскажи, что и как произошло, напомни, что никогда Попов не намазывал лыжи от драки.
Не решился повиниться перед людьми, а когда готов был это сделать, стало поздно: срок прошёл, вокруг образовался вакуум.
Был один эпизод в жизни Попова, который остался рубцом в памяти. Лето после одной из экспедиций он провёл в Крыму. Хорошо провёл, полноценно, как говорится, заслуженно отдохнул. Но не в этом дело. Из Крыма он собрался к родителям залететь — старики обижались: полтора года не виделись. Послал им телеграмму, что вылетает таким-то рейсом, но устроил в аэропортовском ресторане отвальную приятелям, малость перебрал и объявление о посадке прозевал. Размахивал билетом, совал почётные полярные документы — бесполезно, товарищ, посадка окончена, полетите следующим рейсом. Подумаешь, дела, следующим так следующим. Прилетел, явился домой — отец лежит в постели с кислородной подушкой, мать вся в слезах на кушетке, врач, соседи, кутерьма… Испугаться не успел: «Сыночек, живой!» С криком бросились к нему, обнимали, обцеловали всего.
Оказалось, при заходе на посадку разбился тот самолёт, на который он опоздал…
Попов чуть не помешался от такой удачи, от подаренной ему жизни. Сколько раз сам себе спасал жизнь — не считал: то ведь сам! — а этим случаем ужасно гордился и без конца о нем вспоминал, смакуя детали.
— Есть у меня один знакомый…— заметил как-то Гаврилов, — очень прилично зарабатывает, большие премии за изобретения получает. Человек как человек, не щедрый, не скупой — обыкновенный. И вдруг выиграл по лотерее мотоцикл. Ну, просто ошалел от счастья! Пять мотоциклов мог купить — не обеднел бы, но ведь этот дармовой, с неба свалился! Так и ты со своим самолётом. Люди-то погибли… Эх ты!..
Пропустил Попов батин укор мимо ушей, а теперь вспомнил. И поразился совпадению: уж очень похожи они оказались, та история и нынешняя. С тон лишь разницей, что тогда жизнь ему подарил случай, а теперь — дезертирство.
Дезертир!
Никто не бросил ему в лицо этого слова, но с того дня, как по Мирному разнеслось: «Батя умирает!» —Попов не слышал — видел в глазах людей это хлёсткое, как удар кнутом, обвинение. И хотя батя выжил, Попову стало ясно: отныне вину за любую неудачу походников будут возлагать на пего. Причина? Даже искать не надо, наверху лежит, с ярлыком приклеенным: «Сбежал, оставил поезд без штурмана!» Коснись это кого-то другого, он, Попов, наверняка думал бы так же. Древняя, как мир, истина: людям нужен козёл отпущения.
Все знали, и он лучше других: колея за Комсомольской кончилась, и поезд отныне ведёт Маслов. Батя — тот кое-как ещё мог определиться, а Борис — штурман липовый. К тому же и солнце скрывается, а звезды и для бати и для Бориса — книга за семью печатями. Не выйти поезду к воротам!
Попов перестал на людях курить — услышал однажды: «А у них все курево сгорело!» Перестал ко вечерам ходить в кают-компанию — как-то взял кий, и от бильярда отошли все. Перестал смотреть кино — тесно, люди один на другом сидят, а вокруг Попова места пустуют… Радисты, к которым он бегал по пять раз на день, не желали по-человечески разговаривать, цедили сквозь зубы неразборчиво. В завтрак, обед и ужин Макаров зачитывал сводки от Гаврилова, и мойщик посуды физически ощущал, как десятки взоров обращаются в его сторону. Даже Мишка Седов, друг-приятель, с которым два похода хожено, являлся домой только ночевать, раздевался — и подушку на голову.
За свои тридцать четыре года Попов привык к тому, что люди относятся к нему по-разному. Одних покорял его лёгкий взгляд на жизнь, других отталкивал, одни навязывались ему в друзья, другие сторонились. Любили и ненавидели, были равнодушны и нетерпимы. Но никогда и никто Серёгу не презирал! Впервые от него отвернулись все, впервые ощутил он давящую человека, как трамвай, силу бойкота.
Сломали Попова. Самый общительный из общительных, весёлый и беззаботный трепач, он полюбил одиночество и лучше всего чувствовал себя тогда, когда ездил за мясом на седьмой километр, где находился холодный склад. Сидел за рычагами трактора и мечтал, что вернутся ребята живы-здоровы — ведь добрались до Пионерской, остались заструги и выход к воротам, расскажут все, как было, и снимут с него позорное обвинение. Будут снова жить вместе, в одном доме, в сентябре пойдут за брошенной техникой, а в декабре — в очередной поход на Восток. И все станет как раньше.
Возвращался — и узнавал, что сегодня определиться походники не смогли, что техника разваливается, жрать нечего и даже чай разогреть можно только на капельнице — без газа остались. А в ночь, когда связь с поездом оборвалась, Попов не сомкнул глаз.
Чувство непростительной вины перед батей, перед ребятами, которых он своим дезертирством обрёк на гибель, с огромной силой охватило его. Десять лет, всю жизнь бы отдал, чтобы оказаться с ними и разделить их участь.
Полночи лежал, курил, думал и решился на отчаянный шаг.
Или пан, или пропал!
Долго проклинал он ту самую бутылку.
Неприятности начались с разговора в кабинете начальника экспедиции. Макаров и начальники отрядов слушали внимательно, задавали вопросы, уточняли. Того, чего Попов опасался, не произошло: никто не осуждал его, не упрекал за то, что он выбрал самолёт. Прочитанное вслух письмо Гаврилова подтверждало: в обратный поход пошли только добровольцы, и никаких претензий к тем, кто улетел, у него нет.
— А Сомов и Задирако почему все же остались? — поинтересовался Макаров.
— Никитин нажал, — ответил Попов. — Уговорил в последнюю минуту.
— А тебя не уговаривал?
— Нет. А то бы я тоже остался!
Выпалил — и покраснел. Глупо прозвучало, по-мальчишески. Никто, однако, не усмехнулся, будто не слышали.
— Мне идти? — Тоже не самое умное сказал: начальство лучше знает, когда отпустить.
— А куда собираешься идти-то? — Макаров на этот раз усмехнулся. — Куликов, возьмёшь его к себе?
— Обойдусь, — коротко ответил начальник аэрометотряда.
— Кто берет Попова?
— Я беру, — пробасил Сорокин, заместитель начальника по хозяйственной части. — На камбуз, мыть посуду.
— Чего? — Попов не поверил своим ушам.
— Замётано, — Макаров кивнул. — Иди, Попов.
— Шутите, Алексей Григорьич?
— Можешь идти!
Вышел — как с ног до головы оплёванный. Снял шапку, подставил сырому ветру разгорячённую голову. Он, Сергей Попов, штурман четырех трансантарктических походов, будет кухонным мальчиком? Дудки!
Тогда и начал проклинать подаренную бутылку спирта, из-за которой проворонил «Обь». Хлопнул бы на стол заявление — и будьте здоровы! Не было ещё такого, чтобы один человек за всех мыл посуду. Каждый отряд по очереди обслуживал камбуз. Значит, решили наказать, отомстить за то, что не улыбается начальству, как другие… Кто другие — в голову не приходило, но было ясно, что они наверняка имеются. Ещё пожалеете о Серёге!
Сутки валялся на койке в пустом доме (из транспортного отряда один Мишка Седов в трех комнатах жил), курил одну сигарету за другой. Утром следующего дня явился на камбуз.
— Чего делать? — буркнул, не глядя на шеф-повара Петра Михалыча.
— Работа у нас не простая, не всякому уму постижимая! — с обычными своими вывертами запел повар. — Запамятовал, ты по каким наукам главный у нас специалист?
— Брось трепаться, Михалыч!
— Высшую математику знаешь?
— Ну, и дальше что?
— Тогда прикинь: сколько воды нужно натаскать и нагреть, чтобы выдраить два котла и десять штук кастрюль?
Сплюнул от злости Попов и отправился за водой.
Попов не слукавил: подойди к нему Валера, попроси: «Оставайся, Сере— га», — остался бы. Ноги не шли в самолёт, на каждом шагу оборачивался, прислушивался, не зовёт ли кто, но никто не звал, даже проститься не пришли.
Ой, как не хотелось улетать одному!
Самолюбие заставили и обида. Васе и Пете поклонились, ему — нет. Почему? Любили их больше? Ну, Петя, положим, ангелок без нимба, его всякий погладит, а с Васей близок разве что его кошелёк. Кто на стоянках в инпорту не считал валюты для-ради приятелей? Он, Серёга. Кого ни минуты в покое не оставляли, теребили: «А дальше что было?» Серёгу. Кому из штурманов батя верил больше всего? Ему, Серёге! Так почему же не подошли, не сказали по-человечески: «Брось ерепениться, кореш, поползём вместе»? Ломал голову, не мог понять, почему им поклонились, а ому нет.
Между тем никакого секрета здесь не было.
Иной человек при первом знакомстве не нравится, даже вызывает антипатию: он как бы присматривается к новым товарищам, не торопится лезть в компанию и потому кажется высокомерным, много о себе мнящим. Но понемногу обнаруживается, что это вовсе не высокомерие, а сдержанность и скромность, высокоразвитое чувство собственного достоинства; в деле нет лучше таких людей. И уважение товарищей приходит к ним не сразу, зато надолго и прочно.
Другой же — с первой минуты любимец, он не ждёт, пока его примут, — сам входит в компанию, заражает всех своей жизнерадостностью. Не человек, а дрожжи! Распахнутая душа — залезай, для всех места хватит! Но проходит время, и выясняется, что это внешний блеск — мишура, плёнка сусального золота, под которой скрывается обыкновенная железяка. А жизнерадостность, весёлость новичка — колокольный звон: отгремел и исчез, оставив после себя пустоту. И былое очарование уступает место равнодушию, которое тем глубже, чем больше обманулись товарищи в своих ожиданиях.
Таким был Сергей Попов. Но он этого не знал, так как размышлять, копаться в причинах и следствиях не привык; жизнь, пожалуй, ни разу не оборачивалась к нему сложной своей стороной. Повидал он немало, бывал во всяких передрягах, но обычно за чьей-нибудь широкой спиной, и поэтому лёгкость в мыслях и порою разгульная лихость не мешали ему лавировать меж многих подводных камней, встречавшихся на его пути.
Серёга был в общем-то невредный парень, а штурман просто хороший. Иначе Гаврилов не брал бы его третий поход подряд. Весёлый, никогда не унывающий, Серёга мог в трудную минуту снять напряжение немудрёной шуткой, не обижался на критику — стряхивал её с себя, как попавший под дождь кот стряхивает капли воды, и лишь в работе серьёзнел — далеко не безразличен был к оценке своего штурманского ремесла. За исключительное умение точно определиться ему прощались и безудержное хвастовство, и цинизм, от которого коробило даже воспитанных не в цветочной оранжерее походников, и неразборчивость в средствах — простительная, когда Серёга, например, стащил со склада три бутылки шампанского на день рождения бати и потом обезоруживающе признался в этом, и непростительная, когда дело касалось женщин. Даже Ленька, сам не святой, испытывал неловкость, слушая откровения штурмана, а Алексей однажды вспылил и в резкой форме сказал, что если Серёга «не заткнёт фонтан», пусть пеняет на себя.
Так что отношение к Попову было двойственное: его очень ценили как штурмана и не очень — как человека. К третьему походу Попов наконец заметил это, но самокритичности в нём не было ни на грош, и плохо скрываемую товарищами иронию штурман воспринял как зависть. Его шутки стали злее и не вызывали больше улыбок, а бахвальство, когда-то казавшееся забавным, раздражало. Прежде, когда Серёга с точностью до ста метров выходил к очередному гурию и, радостно хлопая себя по бёдрам, восклицал: «Такого штурмана поискать надо, а, братва?"все дружелюбно смеялись над его наивным самодовольством. А в последнем походе не смеялись, потому что Серёга теперь уже не просто бахвалился, а подчёркивал своё превосходство, убеждал товарищей в полной их от него зависимости.
Особенно обидно высказался он на Востоке, когда Гаврилов предложил каждому сделать выбор. Сам батя тогда вышел, чтобы не давить авторитетом, не мешать людям принять ответственное решение. Поговорили, поспорили.
— Чего там болтать попусту, всё равно полетим, — заявил Попов. — И обсуждать нечего.
— Это почему? — осведомился Валера.
— А потому, что лично я лечу.
— Ну, и что из этого следует? ~ А то, что без меня вы через сто километров будете звать маму! — И засмеялся, весело обводя товарищей глазами, как бы приглашая их оценить его остроумие.
— Ты умеешь ходить? — спросил тогда Игнат.
— Ну? — насторожился Попов.
— Вот и иди… сам знаешь иуда!..
Так что никакого секрета здесь не было.
И ещё одно опасение Попова не оправдалось: положение его оказалось вовсе не таким уж унизительным. В экспедициях никакая работа не считается зазорной: даже начальники отрядов дежурят по камбузу, подметают полы, когда подходит очередь. И то, что теперь за всех мыл посуду Попов, вовсе не роняло его в глазах товарищей. Кого-кого, а Попова никто не позволил бы себе обвинить в трусости, не многие могли похвастаться четырьмя походами (вернее, тремя с половиной) и зимовкой на мысе Челюскина, где Серёга самолично уложил двух медведей-людоедов (одного из карабина, другого, раненного, ножом) и километра четыре протащил на себе истекающего кровью метеоролога, Уловив сочувствие, Попов воспрянул духом: стал изображать из себя жертву несправедливости и мыл тарелки с видом низвергнутого с престола короля. По вечерам играл на бильярде, резался в «козла», вызывающе отворачивался, когда мимо проходил Макаров, и ронял реплики, из которых следовало, что начальство ещё пожалеет о своём самоуправстве.
Но так продолжалось недолго. Дней через десять в Мирном только и говорили о том, как Синицын подвёл Гаврилова, о сгоревшем балке Савостикова и небывалых морозах на трассе. Подобно морякам и лётчикам, полярники крепко спаяны священным законом взаимопомощи и тяжело переживают, когда обстоятельства не позволяют выручить товарищей из беды. Повсюду — ив рабочих помещениях, и в кают-компании, и в жилых домах положение поезда Гаврилова стало основной темой разговоров. Искали виновных, прикидывали шансы походников и с горечью соглашались, что шансы эти невелики.
Что ни день, предлагали Макарову проекты: вернуть «Обь» и наладить самолёты — напрасная затея, даже шестьдесят градусов для «ИЛ-14» предел; приказать Гаврилову вернуться на Восток — тоже плохо, на подходах к Востоку уже семьдесят семь, тягачи совсем встанут; сделать попытку расконсервировать Комсомольскую и переждать до октября — безнадёжно: не хватит топлива и продовольствия; пойти навстречу поезду — не на чём: тягачей в Мирном нет, все в походе, а на двух тракторах без кабин и одном вездеходе на купол не пойдёшь: первая же порядочная пурга погубит.
Макаров дневал и ночевал на радиостанции, дважды в день вёл переговоры с Гавриловым. Восток и Молодёжная, Новолазаревская и Беллинсгаузена замерли в ожидании, неотрывно следя за судьбой похода.
Десять человек погибали — и весь мир не мог им помочь, Ну, не имел он такой возможности! Оборвись батискаф в Марианскую впадину — и то легче было бы придумать, как его спасти.
И отношение к Попову стало меняться.
Сначала по Мирному прокатился нехороший слушок, что Серёга знал про топливо и потому сдрейфил. Многие качали головами: «Какой Серёге резон было скрывать такое от бати?!»-но своё дело слушок сделал. Тщетно Попов сыпал проклятиями в адрес Синицына: «Убью Плеваку вот этими руками!» — тщетно клялся и божился, что ничего не знал, — слушали его все более недоверчиво. Если не знал, почему тогда оставил поезд, улетел?
Очень трудно, почти невозможно было убедительно ответить на этот вопрос. Мишка Седов, советовал: не суетись и не брызгай слюной, выступи на собрании и расскажи, что и как произошло, напомни, что никогда Попов не намазывал лыжи от драки.
Не решился повиниться перед людьми, а когда готов был это сделать, стало поздно: срок прошёл, вокруг образовался вакуум.
Был один эпизод в жизни Попова, который остался рубцом в памяти. Лето после одной из экспедиций он провёл в Крыму. Хорошо провёл, полноценно, как говорится, заслуженно отдохнул. Но не в этом дело. Из Крыма он собрался к родителям залететь — старики обижались: полтора года не виделись. Послал им телеграмму, что вылетает таким-то рейсом, но устроил в аэропортовском ресторане отвальную приятелям, малость перебрал и объявление о посадке прозевал. Размахивал билетом, совал почётные полярные документы — бесполезно, товарищ, посадка окончена, полетите следующим рейсом. Подумаешь, дела, следующим так следующим. Прилетел, явился домой — отец лежит в постели с кислородной подушкой, мать вся в слезах на кушетке, врач, соседи, кутерьма… Испугаться не успел: «Сыночек, живой!» С криком бросились к нему, обнимали, обцеловали всего.
Оказалось, при заходе на посадку разбился тот самолёт, на который он опоздал…
Попов чуть не помешался от такой удачи, от подаренной ему жизни. Сколько раз сам себе спасал жизнь — не считал: то ведь сам! — а этим случаем ужасно гордился и без конца о нем вспоминал, смакуя детали.
— Есть у меня один знакомый…— заметил как-то Гаврилов, — очень прилично зарабатывает, большие премии за изобретения получает. Человек как человек, не щедрый, не скупой — обыкновенный. И вдруг выиграл по лотерее мотоцикл. Ну, просто ошалел от счастья! Пять мотоциклов мог купить — не обеднел бы, но ведь этот дармовой, с неба свалился! Так и ты со своим самолётом. Люди-то погибли… Эх ты!..
Пропустил Попов батин укор мимо ушей, а теперь вспомнил. И поразился совпадению: уж очень похожи они оказались, та история и нынешняя. С тон лишь разницей, что тогда жизнь ему подарил случай, а теперь — дезертирство.
Дезертир!
Никто не бросил ему в лицо этого слова, но с того дня, как по Мирному разнеслось: «Батя умирает!» —Попов не слышал — видел в глазах людей это хлёсткое, как удар кнутом, обвинение. И хотя батя выжил, Попову стало ясно: отныне вину за любую неудачу походников будут возлагать на пего. Причина? Даже искать не надо, наверху лежит, с ярлыком приклеенным: «Сбежал, оставил поезд без штурмана!» Коснись это кого-то другого, он, Попов, наверняка думал бы так же. Древняя, как мир, истина: людям нужен козёл отпущения.
Все знали, и он лучше других: колея за Комсомольской кончилась, и поезд отныне ведёт Маслов. Батя — тот кое-как ещё мог определиться, а Борис — штурман липовый. К тому же и солнце скрывается, а звезды и для бати и для Бориса — книга за семью печатями. Не выйти поезду к воротам!
Попов перестал на людях курить — услышал однажды: «А у них все курево сгорело!» Перестал ко вечерам ходить в кают-компанию — как-то взял кий, и от бильярда отошли все. Перестал смотреть кино — тесно, люди один на другом сидят, а вокруг Попова места пустуют… Радисты, к которым он бегал по пять раз на день, не желали по-человечески разговаривать, цедили сквозь зубы неразборчиво. В завтрак, обед и ужин Макаров зачитывал сводки от Гаврилова, и мойщик посуды физически ощущал, как десятки взоров обращаются в его сторону. Даже Мишка Седов, друг-приятель, с которым два похода хожено, являлся домой только ночевать, раздевался — и подушку на голову.
За свои тридцать четыре года Попов привык к тому, что люди относятся к нему по-разному. Одних покорял его лёгкий взгляд на жизнь, других отталкивал, одни навязывались ему в друзья, другие сторонились. Любили и ненавидели, были равнодушны и нетерпимы. Но никогда и никто Серёгу не презирал! Впервые от него отвернулись все, впервые ощутил он давящую человека, как трамвай, силу бойкота.
Сломали Попова. Самый общительный из общительных, весёлый и беззаботный трепач, он полюбил одиночество и лучше всего чувствовал себя тогда, когда ездил за мясом на седьмой километр, где находился холодный склад. Сидел за рычагами трактора и мечтал, что вернутся ребята живы-здоровы — ведь добрались до Пионерской, остались заструги и выход к воротам, расскажут все, как было, и снимут с него позорное обвинение. Будут снова жить вместе, в одном доме, в сентябре пойдут за брошенной техникой, а в декабре — в очередной поход на Восток. И все станет как раньше.
Возвращался — и узнавал, что сегодня определиться походники не смогли, что техника разваливается, жрать нечего и даже чай разогреть можно только на капельнице — без газа остались. А в ночь, когда связь с поездом оборвалась, Попов не сомкнул глаз.
Чувство непростительной вины перед батей, перед ребятами, которых он своим дезертирством обрёк на гибель, с огромной силой охватило его. Десять лет, всю жизнь бы отдал, чтобы оказаться с ними и разделить их участь.
Полночи лежал, курил, думал и решился на отчаянный шаг.
Или пан, или пропал!
ЗВЁЗДНАЯ МИНУТА СЕРГЕЯ ПОПОВА
Тайком, как вор, выскользнул из дома и проник на камбуз. Побросал в мешок несколько буханок хлеба, кругов десять копчёной колбасы, несколько банок говяжьей тушёнки, взвалил мешок на плечи и вышел. Оглянулся — тихо. Спит Мирный, только окна радиостанции светятся. Мороз градусов под тридцать, но без ветра — уже хорошо. Согнувшись в три погибели, побрёл к мысу Мабус, на цыпочках прокрался мимо дизельной электростанции и беспрепятственно добрался до гаража. Снова по-воровски оглянулся — никого…
Зажёг свет, внимательно осмотрел вездеход Макарова. Бак полный, траки в порядке, ящик с запасными частями, портативная газовая печурка на месте. Сунул в крытый брезентом кузов мешок с продуктами, канистры с бензином, закрепил их верёвкой. Ударил себя по лбу: забыл сигареты! Вернулся, взял два блока «Шипки», прихватил на камбузе двухлитровый термос с кофе. Кажется, все. Хорошенько прогрел вездеход — на дизельной электростанции гул такой, что никто не услышит, сел в кабину и помчался по Мирному. Увидел, как из дома начальника выскочил дежурный, весело заорал ему: «Гуд бай!» — и включил третью передачу.
Вездеход рванул во тьму по колее, проложенной к седьмому километру, круто повернул налево у сопки Радио и у памятника Анатолию Щеглову вышел на прямую. Попов привычно снял шапку: неподалёку от этого места провалился Щеглов в трещину…
Или пан, или пропал!
На седьмом километре колея кончилась. Попов сбросил газ, кивнул, как старой знакомой, установленной у склада вехе номер 1. Знакомая веха, не раз целованная — когда возвращались с Востока. Отсюда для походника начинается Антарктида.
Пройдёшь ещё сто девяносто девять вех — и упрёшься в ворота. Вывози, лошадка, назад ходу нет! Сколько сможешь, столько и вези. Дотянешь до поезда — спасибо, не дотянешь — поставят памятник, как Толе. Хотя вряд ли поставят дезертиру и злостному нарушителю производственной дисциплины. Отпишут родителям: «С глубоким прискорбием…» — и прикроют дело. Врёшь, не прикроют, долго не забудут человека по имени Сергей Попов! Кто ещё рискнул рвануть на вездеходе к сотому километру? Никто. Потому что смертельный риск — на одинокой машине идти на купол, а второй нет: тракторы-то без кабин! А Сергей Попов, трус и дезертир, плюнул на инструкции и отправился на прогулку — подышать свежим воздухом. Отворачивайтесь от Серёги, топчите его ногами!
Нас по «Харьковчанкам» разбросали, Сунули пельмени в зубы нам, Доброго пути нам пожелали И отправили ко всем чертям!..
Без спирта пьяный, с песней гнал Попов вездеход по коридору. Знал он его как свои пять пальцев, в уме проходил с закрытыми глазами — от вехи до вехи. Сейчас будет небольшой подъем, за ним спуск и снова подъемчик. Справа трещина «до конца географии», вот она, родимая, а мы мимо проскочим. Вот здесь со-овсем потихоньку, ползком, рядом притаилась, змея подколодная… А теперь вздохнуть с облегчением. Эх, было бы светло — километров тридцать в час дал бы на этом отрезке! Скоро, что-нибудь в 08.20, покажется верхний краешек солнца — если не заметёт, конечно. А солнце плюс фары — почти что день.
Почувствовал зверский голод, остановился. Оторвал от круга кусок колбасы, проглотил и запил кофе. Два литра кофе заменяют сутки сна — доказано медициной. А больше нам и не надо, за сутки мы обогнём земной шар вокруг экватора!
Вездеход, взревев, пополз на крутой и длинный, в сотни метров, подъем, проклятый всеми походниками самый тяжёлый подъем на купол. По два тягача в одни сани впрягали — еле втаскивали наверх к вехе, установленной на двадцать шестом километре. Отцепляли сани и спускались за другими — так называемая «челночная операция имени Сизифа». Тягачи стонали и выли, два-три дня, бывало, теряли на этом подъёме, а вездеход — за полчаса проскочил!
К двадцать шестому километру высота купола достигла семисот пятидесяти метров. Дальше подъем шёл пологий: временами он чередовался с небольшими спусками — дополнительные ориентиры, очень выгодные для штурмана. Невесомый, лёгкий в управлении вездеход так и напрашивался на максимальную скорость, но, хотя узкая полоска солнца обратила ночь в сумерки, Попов повёл машину осторожнее, чем раньше. Лихорадочное возбуждение улеглось, и он даже упрекал себя за малооправданный риск, с каким гнал вездеход по столь опасным местам. Пройдя веху, двигался теперь чуть ли не шагом и ускорял ход лишь тогда, когда фары брали под прицел очередной ориентир. На номера вех Попову не было нужды смотреть. Та, с башмаком на верхушке, — номер 56, эта, с развевающейся портянкой, — номер 60, а надписи на 67 и 70 — дело рук Тошки: «Дом отдыха „Вечный покой“ и „Пойдёшь направо — не забудь про завещание!“
Не машина — ласточка, в солнечный день за двенадцать часов до ворот долетела бы. Но и сорок километров за семь часов — совсем даже неплохо. Вот что плохо — не выспался: полтермоса кофе выдул, а всё равно разморило. На пятидесятом километре нужно будет отдохнуть, размяться маленько.
Стал вспоминать, что второпях забыл предусмотреть. Спальный мешок не взял? Черт с ним. Уровень масла не проверил!.. Ну, с маслом должен быть порядок, вездеход у Макарова всегда наготове, каждый день воевода свои владения объезжает. Только не сегодня, конечно. Сегодня небось рвёт и мечет, стружку снимает с дежурного.
Эта мысль так понравилась Попову, что он во весь рот заулыбался, довольный. «Одержим победу, к тебе я приеду на горячем боевом коне!»-припомнилась песенка, которую, вернувшись с фронта, любил мурлыкать отец. Возвращусь с батей и ребятами — тогда и суди Попова. Приказывай не посуду мыть, а хоть уборные чистить — в глаза тебе буду смеяться! Эх, житуха начнётся!..
Так хорошо было Попову сознавать, что кончились кошмары последних двух месяцев, так ликовала его душа при мысли о том, что на исходе суток он займёт своё штурманское кресло в «Харьковчанке», что не просто петь захотелось — орать во весь голос. Никогда ещё человек не выходил один на один с ледяным куполом, он, Попов, первый! «Неслыханное, чудовищное самовольство! — будут кричать. —Не нужны нам такие авантюристы!» И не надо, на коленях будете просить, сам больше к вам не пойду, хоть дёгтем характеристику пишите — словом не возражу. Плевать на характеристики, на все плевать, лишь бы ребятам, бате в глаза посмотреть! Сказать им: «Прости, батя, прости, братва, и спасибо за науку». Повторил про себя — понравилось, так и надо сказать. Обломали Серёгу, выбили дурь из головы, перед всеми повинюсь, за все. Моя у Варьки дочь — вернусь, признаю. Женюсь, если простит за хамство, или алименты платить буду. Старикам тоже поклонюсь: перебесился, скажу, баста, вместе начинаем жить. Снова на траулер пойду, привыкну как-нибудь…
Не повезло ему с морем. Четырнадцать лет назад окончил херсонскую мореходку и стал плавать штурманом на рыболовном траулере. Ещё когда в учебные плавания ходил, блевал даже в пустяковый шторм, одолевала морская болезнь; думал, привыкнет со временем, а не привык. Сначала жалели, подменяли в штормы на вахтах, а потом посоветовали списываться на берег. Жалко было потерянных лет, хорошего рыбацкого заработка, но «на чужой пай рта не разевай» — пришлось увольняться. И тут встреча в закусочной с Колей Блиновым, бывшим приятелем по мореходке. Он был четвёртым штурманом на «Оби» и брался свести Серёгу с полярным начальством. Свёл — и переквалифицировался Серёга с морского штурмана на сухопутного. Зимовал на Крайнем Севере, потом в Антарктиде, ходил в походы, а в остальное время был у аэрологов и метеорологов на подхвате. За тринадцать лет семь с половиной отзимовал, благодарностей вагон получил и в заключение высшую награду — должность судомойки…
Кровью блевать буду — вылечусь от морской болезни, решил Попов. И тут же оставил себе маленькую лазейку: если не извинятся миром, не уговорят забыть обиду. Не бедным родственником собирается Серёга возвратиться в Мирный, не посуду мыть на камбузе!
На пятидесятом километре остановил вездеход, вышел из кабины. Веха чуть видна, за три месяца на две трети замело. И трещина, что летом темнела в пяти шагах справа, светлым снежным мостиком покрылась — капкан замаскированный. Для интереса Ленька Савостиков бросил тогда в неё сломанный палец от трака и услышал только через полминуты глухой стук — ухмылка на Ленькином лице будто примёрзла. А слева до трещин метров десять — здесь коридор более или менее широкий. Только дышать стало труднее, высота уже девятьсот с лишним метров, так что с разминкой усердствовать не стоит. В походе на купол поднимаешься медленно, акклиматизируешься по степенно, а когда сразу взлетаешь на верхотуру — заметно. До семьдесят пятого километра подъёма почти не будет, зато последние двадцать пять снова идут к небу: высота у ворот, припомнил Попов, тысяча четыреста двадцать шесть метров.
Зажёг свет, внимательно осмотрел вездеход Макарова. Бак полный, траки в порядке, ящик с запасными частями, портативная газовая печурка на месте. Сунул в крытый брезентом кузов мешок с продуктами, канистры с бензином, закрепил их верёвкой. Ударил себя по лбу: забыл сигареты! Вернулся, взял два блока «Шипки», прихватил на камбузе двухлитровый термос с кофе. Кажется, все. Хорошенько прогрел вездеход — на дизельной электростанции гул такой, что никто не услышит, сел в кабину и помчался по Мирному. Увидел, как из дома начальника выскочил дежурный, весело заорал ему: «Гуд бай!» — и включил третью передачу.
Вездеход рванул во тьму по колее, проложенной к седьмому километру, круто повернул налево у сопки Радио и у памятника Анатолию Щеглову вышел на прямую. Попов привычно снял шапку: неподалёку от этого места провалился Щеглов в трещину…
Или пан, или пропал!
На седьмом километре колея кончилась. Попов сбросил газ, кивнул, как старой знакомой, установленной у склада вехе номер 1. Знакомая веха, не раз целованная — когда возвращались с Востока. Отсюда для походника начинается Антарктида.
Пройдёшь ещё сто девяносто девять вех — и упрёшься в ворота. Вывози, лошадка, назад ходу нет! Сколько сможешь, столько и вези. Дотянешь до поезда — спасибо, не дотянешь — поставят памятник, как Толе. Хотя вряд ли поставят дезертиру и злостному нарушителю производственной дисциплины. Отпишут родителям: «С глубоким прискорбием…» — и прикроют дело. Врёшь, не прикроют, долго не забудут человека по имени Сергей Попов! Кто ещё рискнул рвануть на вездеходе к сотому километру? Никто. Потому что смертельный риск — на одинокой машине идти на купол, а второй нет: тракторы-то без кабин! А Сергей Попов, трус и дезертир, плюнул на инструкции и отправился на прогулку — подышать свежим воздухом. Отворачивайтесь от Серёги, топчите его ногами!
Нас по «Харьковчанкам» разбросали, Сунули пельмени в зубы нам, Доброго пути нам пожелали И отправили ко всем чертям!..
Без спирта пьяный, с песней гнал Попов вездеход по коридору. Знал он его как свои пять пальцев, в уме проходил с закрытыми глазами — от вехи до вехи. Сейчас будет небольшой подъем, за ним спуск и снова подъемчик. Справа трещина «до конца географии», вот она, родимая, а мы мимо проскочим. Вот здесь со-овсем потихоньку, ползком, рядом притаилась, змея подколодная… А теперь вздохнуть с облегчением. Эх, было бы светло — километров тридцать в час дал бы на этом отрезке! Скоро, что-нибудь в 08.20, покажется верхний краешек солнца — если не заметёт, конечно. А солнце плюс фары — почти что день.
Почувствовал зверский голод, остановился. Оторвал от круга кусок колбасы, проглотил и запил кофе. Два литра кофе заменяют сутки сна — доказано медициной. А больше нам и не надо, за сутки мы обогнём земной шар вокруг экватора!
Вездеход, взревев, пополз на крутой и длинный, в сотни метров, подъем, проклятый всеми походниками самый тяжёлый подъем на купол. По два тягача в одни сани впрягали — еле втаскивали наверх к вехе, установленной на двадцать шестом километре. Отцепляли сани и спускались за другими — так называемая «челночная операция имени Сизифа». Тягачи стонали и выли, два-три дня, бывало, теряли на этом подъёме, а вездеход — за полчаса проскочил!
К двадцать шестому километру высота купола достигла семисот пятидесяти метров. Дальше подъем шёл пологий: временами он чередовался с небольшими спусками — дополнительные ориентиры, очень выгодные для штурмана. Невесомый, лёгкий в управлении вездеход так и напрашивался на максимальную скорость, но, хотя узкая полоска солнца обратила ночь в сумерки, Попов повёл машину осторожнее, чем раньше. Лихорадочное возбуждение улеглось, и он даже упрекал себя за малооправданный риск, с каким гнал вездеход по столь опасным местам. Пройдя веху, двигался теперь чуть ли не шагом и ускорял ход лишь тогда, когда фары брали под прицел очередной ориентир. На номера вех Попову не было нужды смотреть. Та, с башмаком на верхушке, — номер 56, эта, с развевающейся портянкой, — номер 60, а надписи на 67 и 70 — дело рук Тошки: «Дом отдыха „Вечный покой“ и „Пойдёшь направо — не забудь про завещание!“
Не машина — ласточка, в солнечный день за двенадцать часов до ворот долетела бы. Но и сорок километров за семь часов — совсем даже неплохо. Вот что плохо — не выспался: полтермоса кофе выдул, а всё равно разморило. На пятидесятом километре нужно будет отдохнуть, размяться маленько.
Стал вспоминать, что второпях забыл предусмотреть. Спальный мешок не взял? Черт с ним. Уровень масла не проверил!.. Ну, с маслом должен быть порядок, вездеход у Макарова всегда наготове, каждый день воевода свои владения объезжает. Только не сегодня, конечно. Сегодня небось рвёт и мечет, стружку снимает с дежурного.
Эта мысль так понравилась Попову, что он во весь рот заулыбался, довольный. «Одержим победу, к тебе я приеду на горячем боевом коне!»-припомнилась песенка, которую, вернувшись с фронта, любил мурлыкать отец. Возвращусь с батей и ребятами — тогда и суди Попова. Приказывай не посуду мыть, а хоть уборные чистить — в глаза тебе буду смеяться! Эх, житуха начнётся!..
Так хорошо было Попову сознавать, что кончились кошмары последних двух месяцев, так ликовала его душа при мысли о том, что на исходе суток он займёт своё штурманское кресло в «Харьковчанке», что не просто петь захотелось — орать во весь голос. Никогда ещё человек не выходил один на один с ледяным куполом, он, Попов, первый! «Неслыханное, чудовищное самовольство! — будут кричать. —Не нужны нам такие авантюристы!» И не надо, на коленях будете просить, сам больше к вам не пойду, хоть дёгтем характеристику пишите — словом не возражу. Плевать на характеристики, на все плевать, лишь бы ребятам, бате в глаза посмотреть! Сказать им: «Прости, батя, прости, братва, и спасибо за науку». Повторил про себя — понравилось, так и надо сказать. Обломали Серёгу, выбили дурь из головы, перед всеми повинюсь, за все. Моя у Варьки дочь — вернусь, признаю. Женюсь, если простит за хамство, или алименты платить буду. Старикам тоже поклонюсь: перебесился, скажу, баста, вместе начинаем жить. Снова на траулер пойду, привыкну как-нибудь…
Не повезло ему с морем. Четырнадцать лет назад окончил херсонскую мореходку и стал плавать штурманом на рыболовном траулере. Ещё когда в учебные плавания ходил, блевал даже в пустяковый шторм, одолевала морская болезнь; думал, привыкнет со временем, а не привык. Сначала жалели, подменяли в штормы на вахтах, а потом посоветовали списываться на берег. Жалко было потерянных лет, хорошего рыбацкого заработка, но «на чужой пай рта не разевай» — пришлось увольняться. И тут встреча в закусочной с Колей Блиновым, бывшим приятелем по мореходке. Он был четвёртым штурманом на «Оби» и брался свести Серёгу с полярным начальством. Свёл — и переквалифицировался Серёга с морского штурмана на сухопутного. Зимовал на Крайнем Севере, потом в Антарктиде, ходил в походы, а в остальное время был у аэрологов и метеорологов на подхвате. За тринадцать лет семь с половиной отзимовал, благодарностей вагон получил и в заключение высшую награду — должность судомойки…
Кровью блевать буду — вылечусь от морской болезни, решил Попов. И тут же оставил себе маленькую лазейку: если не извинятся миром, не уговорят забыть обиду. Не бедным родственником собирается Серёга возвратиться в Мирный, не посуду мыть на камбузе!
На пятидесятом километре остановил вездеход, вышел из кабины. Веха чуть видна, за три месяца на две трети замело. И трещина, что летом темнела в пяти шагах справа, светлым снежным мостиком покрылась — капкан замаскированный. Для интереса Ленька Савостиков бросил тогда в неё сломанный палец от трака и услышал только через полминуты глухой стук — ухмылка на Ленькином лице будто примёрзла. А слева до трещин метров десять — здесь коридор более или менее широкий. Только дышать стало труднее, высота уже девятьсот с лишним метров, так что с разминкой усердствовать не стоит. В походе на купол поднимаешься медленно, акклиматизируешься по степенно, а когда сразу взлетаешь на верхотуру — заметно. До семьдесят пятого километра подъёма почти не будет, зато последние двадцать пять снова идут к небу: высота у ворот, припомнил Попов, тысяча четыреста двадцать шесть метров.