Ей было около тридцати, и у неё имелся соломенный муж, лётчик, навещавший её несколько раз в году, когда летал по этой трассе. Подруги жалели сестричку, но поскольку она была хороша собой и горда, жалость эта была не очень искренняя, что вполне согласуется с природой женщин, особенно подруг. Благосклонности Екатерины Петровны добивались многие, однако повода сплетням она не давала и отваживала ухажёров корректно, но решительно.
С Гавриловым дело обстояло по-иному. Безошибочная интуиция подсказывала Екатерине Петровне, что этот огромный и вспыльчивый человек, который немеет при её появлении, добивается от неё не милости на день, а неизмеримо большего. Про себя она назначила Гаврилову испытательный срок, один месяц — только до порога, а потом, поверив, сдалась. Гаврилов совсем потерялся от счастья, две недели любви стали для него высшей наградой, за всю его жизнь. А потом она сказала; «Знаешь, Ваня, обнимаю тебя, а думаю о нем. Уходи, Ваня, прости меня».
Гаврилов молча ушёл и с первым же рейсом улетел искать его. Нашёл в лётной гостинице Хатанги. Посмотрел на него Гаврилов и честно признался самому себе, что сравнение не в его пользу. Лётчик был высок, мужествен и красив. «С такой физиономией в кино сниматься»,хмуро подумал Гаврилов, сознавая, что по сравнению с ним сам он выглядит как глыба неотёсанного гранита.
Гаврилов не любил таких людей, каковым, по его мнению, все в жизни даётся без труда: и успех у женщин и всякая другая удача. А к этому человеку он испытывал, особую неприязнь. Если бы лётчик любил Екатерину Петровну, Гаврилов, наверное, простил бы ему и красивое лицо, и превосходно сшитую форму, и даже откровенный взгляд, каким тот ощупывал явно неравнодушную к нему официантку. Но лётчик пренебрёг женщиной, которую Гаврилов боготворил, и потому был в его глазах олицетворением всех пороков.
Разговора не получилось. Узнав, чего хочет от него этот увалень, лётчик засмеялся и позвал товарищей.
— Ещё один претендент на Катину руку! — поведал он. Засмеялись и товарищи. — Ставь бутылку коньяку и бери. А нет денег, дарю мою Катюшу бесплатно! Только чур: как прилечу в Архангельск, выкатывайся из дому. Идёт?
Гаврилов не сдержался, изо всей силы ударил кулаком по красивой роже. К счастью, лётчик успел чуть отклониться, но всё равно с пола он поднялся лишь с помощью товарищей. И — удивительное дело! — проснулась в человеке совесть. Сказал, что сам виноват и претензий к Гаврилову не предъявляет, но надеется в будущем с ним рассчитаться. На том и расстались.
Дома Гаврилов пробыл не долго: тосковал и не находил себе места, пока не уехал водителем в антарктическую экспедицию. Трудный поход потребовал такого напряжения сил, что травма, казалось, прошла сама собой. Но когда «Обь» пришвартовалась к причалу Васильевского острова, Гаврилов с трудом заставил себя занести домой вещи: непреодолимая сила тянула его в Архангельск. Переоделся, поймал такси, поехал в аэропорт и через несколько часов был на тихой архангельской улице. Постучался, вошёл. Екатерина Петровна, бледная и неузнаваемо похудевшая, кормила из ложечки годовалого мальчика. Посмотрел на него Гаврилов, и сердце его перевернулось: сын… Обнял безмолвную Катю, поцеловал заревевшего мальчишку и в тот же день увёз их в Ленинград.
И с того дня не было человека счастливее его. Он жил ради Кати и сыновей, которых за десять лет у него стало трое, и, думая о них в разлуке, боялся верить своему счастью.
Ради них стал осторожнее и мудрее, берег себя и не лез на зряшный риск. В походах не снимал связанного Катей свитера, а к ночи, ложась спать, вынимал из планшета фотокарточку, на которой была его семья, и на сердце у него теплело.
Так и прожил пятьдесят лет Гаврилов, бывший комбат, а ныне «старый полярный волчара», как называли его друзья. Много раз дрейфовал, исколесил вдоль и поперёк Антарктиду, повидал столько, что хватило бы и на несколько жизней.
Дважды его хоронили — выжил, в танках горел — не сгорел, в разводьях тонул — не утонул, в трещины падал — выкарабкивался. И во всех испытаниях не покидала его вера в свою счастливую звезду. Ничего в жизни не давалось ему сразу, за каждую удачу платил он потом и кровью, но если бы можно было снова пройти этот путь, то снова прошёл бы его без сомнений и колебаний, не сворачивая ни на вершок. И только за последний поход винил себя Гаврилов. Упрекал, терзал себя за то, что недосмотрел, поверил на слово — кому поверил! — и обрёк, быть может, на смерть девять преданных ему ребят.
И память возвращала его к тому роковому решению.
СВОБОДА ВЫБОРА
ЗАГУСТЕВШАЯ КРОВЬ
С Гавриловым дело обстояло по-иному. Безошибочная интуиция подсказывала Екатерине Петровне, что этот огромный и вспыльчивый человек, который немеет при её появлении, добивается от неё не милости на день, а неизмеримо большего. Про себя она назначила Гаврилову испытательный срок, один месяц — только до порога, а потом, поверив, сдалась. Гаврилов совсем потерялся от счастья, две недели любви стали для него высшей наградой, за всю его жизнь. А потом она сказала; «Знаешь, Ваня, обнимаю тебя, а думаю о нем. Уходи, Ваня, прости меня».
Гаврилов молча ушёл и с первым же рейсом улетел искать его. Нашёл в лётной гостинице Хатанги. Посмотрел на него Гаврилов и честно признался самому себе, что сравнение не в его пользу. Лётчик был высок, мужествен и красив. «С такой физиономией в кино сниматься»,хмуро подумал Гаврилов, сознавая, что по сравнению с ним сам он выглядит как глыба неотёсанного гранита.
Гаврилов не любил таких людей, каковым, по его мнению, все в жизни даётся без труда: и успех у женщин и всякая другая удача. А к этому человеку он испытывал, особую неприязнь. Если бы лётчик любил Екатерину Петровну, Гаврилов, наверное, простил бы ему и красивое лицо, и превосходно сшитую форму, и даже откровенный взгляд, каким тот ощупывал явно неравнодушную к нему официантку. Но лётчик пренебрёг женщиной, которую Гаврилов боготворил, и потому был в его глазах олицетворением всех пороков.
Разговора не получилось. Узнав, чего хочет от него этот увалень, лётчик засмеялся и позвал товарищей.
— Ещё один претендент на Катину руку! — поведал он. Засмеялись и товарищи. — Ставь бутылку коньяку и бери. А нет денег, дарю мою Катюшу бесплатно! Только чур: как прилечу в Архангельск, выкатывайся из дому. Идёт?
Гаврилов не сдержался, изо всей силы ударил кулаком по красивой роже. К счастью, лётчик успел чуть отклониться, но всё равно с пола он поднялся лишь с помощью товарищей. И — удивительное дело! — проснулась в человеке совесть. Сказал, что сам виноват и претензий к Гаврилову не предъявляет, но надеется в будущем с ним рассчитаться. На том и расстались.
Дома Гаврилов пробыл не долго: тосковал и не находил себе места, пока не уехал водителем в антарктическую экспедицию. Трудный поход потребовал такого напряжения сил, что травма, казалось, прошла сама собой. Но когда «Обь» пришвартовалась к причалу Васильевского острова, Гаврилов с трудом заставил себя занести домой вещи: непреодолимая сила тянула его в Архангельск. Переоделся, поймал такси, поехал в аэропорт и через несколько часов был на тихой архангельской улице. Постучался, вошёл. Екатерина Петровна, бледная и неузнаваемо похудевшая, кормила из ложечки годовалого мальчика. Посмотрел на него Гаврилов, и сердце его перевернулось: сын… Обнял безмолвную Катю, поцеловал заревевшего мальчишку и в тот же день увёз их в Ленинград.
И с того дня не было человека счастливее его. Он жил ради Кати и сыновей, которых за десять лет у него стало трое, и, думая о них в разлуке, боялся верить своему счастью.
Ради них стал осторожнее и мудрее, берег себя и не лез на зряшный риск. В походах не снимал связанного Катей свитера, а к ночи, ложась спать, вынимал из планшета фотокарточку, на которой была его семья, и на сердце у него теплело.
Так и прожил пятьдесят лет Гаврилов, бывший комбат, а ныне «старый полярный волчара», как называли его друзья. Много раз дрейфовал, исколесил вдоль и поперёк Антарктиду, повидал столько, что хватило бы и на несколько жизней.
Дважды его хоронили — выжил, в танках горел — не сгорел, в разводьях тонул — не утонул, в трещины падал — выкарабкивался. И во всех испытаниях не покидала его вера в свою счастливую звезду. Ничего в жизни не давалось ему сразу, за каждую удачу платил он потом и кровью, но если бы можно было снова пройти этот путь, то снова прошёл бы его без сомнений и колебаний, не сворачивая ни на вершок. И только за последний поход винил себя Гаврилов. Упрекал, терзал себя за то, что недосмотрел, поверил на слово — кому поверил! — и обрёк, быть может, на смерть девять преданных ему ребят.
И память возвращала его к тому роковому решению.
СВОБОДА ВЫБОРА
Пятый раз шёл на станцию Восток Гаврилов, но никогда не приходил так поздно — в конце февраля.
На Востоке было холодно, но пока не очень, градусов пятьдесят пять. Считалось, что это даже тепло — настоящие морозы начинаются в апреле — мае, тогда здесь бывает минус восемьдесят, а то и под девяносто. Восемьдесят восемь, во всяком случае, термометр в августе как-то показывал.
Бесценная для науки станция — полюс холода, геомагнитный полюс Земли. Жемчужина Антарктиды! Вот и ходят сюда поезда. Трудный, дорогостоящий поход, но без него никак не обеспечишь станцию топливом. А топливо — это тепло, которое Востоку нужнее, чем любому другому жилью на свете. Не хватит топлива, остановится дизельная, и через тридцать-сорок минут станция погибнет. Так что каждый санно-гусеничный поезд дарит станции год жизни. Если же поезд почему-либо не придёт, люди, как птицы, улетят отсюда к теплу. Один раз, в Седьмую экспедицию, так уже случилось, и Восток на год осиротел. Многого недополучила наука за тот потерянный год.
Поэтому нет большего праздника для восточников, чем приход поезда. Но ни разу не встречали дорогих гостей в самом конце полярного лета, когда столбик термометра с каждым днём неумолимо падал вниз. Во все предыдущие экспедиции поезд в это время уже приходил обратно в Мирный. А теперь возвращаться придётся весь март, а то и половину апреля, по ледяному куполу, скованному лютым холодом.
И радость восточников была омрачена тревогой.
Но её старались не показывать, потому что походникам нужно было хорошо отдохнуть. Они пять недель вели перегруженный поезд. Особенно тяжело дался крутой подъем, начинающийся километрах в тридцати от Мирного. Чтобы вытащить наверх многотонный груз, в одни сани приходилось запрягать по два тягача. Потом тягачи возвращались обратно за другими санями, и так несколько раз — челночная операция, проклинаемая полярниками всех экспедиций. А двухметровые заструги у Пионерской, в которых тягачи застревали, как в противотанковых надолбах? Всю душу вытрясли из механиков-водителей эти заструги. Хлебнули горя и в зоне сыпучего, как песок, снега, где тягачам приходилось вытаскивать друг друга на буксире. А купол становился все выше, у Комсомольской он уже достиг высоты трех с половиной тысяч метров над уровнем моря. Правда, от горной болезни походники не очень страдали, сказывалась постепенность подъёма, благодаря чему организм понемногу привыкал к нехватке кислорода.
К Востоку пришли измотанные, грязные, исхудавшие и несколько дней отдыхали. Отмылись в бане, посмотрели по традиции лучшие фильмы и беззаботно отоспались.
Но всё равно настоящего праздника не получилось. Оттого, что о проблеме стараются не говорить, она не исчезает. И все замерли в ожидании. Кому-то предстояло взять на себя ответственность, кто-то должен был сказать первое слово. Решалась судьба станции Восток, быть ей или не быть на следующий год.
Взаперти беседовали о чём-то начальник станции Семёнов и Гаврилов, по углам шушукались походники, но за столом в кают-компании говорили о чём угодно, только не о возвращении.
Первый шаг сделал начальник экспедиции Макаров. Он прислал Гаврилову радиограмму, в которой предлагал экипажу поезда оставить технику на Востоке и вылетать в Мирный. Предлагал, а не приказывал!
Макаров не хотел рисковать людьми, но он-то хорошо понимал, что если тягачи застрянут на Востоке, станция через год останется без топлива и её придётся законсервировать. Поэтому начальник экспедиции и не приказывал, а только предлагал.
Этот оттенок, незначительный на первый взгляд, многое решал. Ослушавшись, Гаврилов совершал, конечно, проступок, но не такой уж серьёзный. Вот если бы он нарушил приказ — другое дело. А в слове «предлагаю» была какая-то необязательность, в нём оставалось место для субъективного истолкования. Макаров как бы развязывал Гаврилову руки и давал ему возможность принять любое из двух решений. Времени на размышления оставалось немного.
Полет на Восток длится шесть часов. Четыре часа назад два «ИЛа» вылетели из Мирного с последним рейсом. Через два часа они будут здесь. Сорок минут уйдёт на разгрузку самолётов, а потом они возвратятся обратно, и лётчики тут же перейдут на «Обь». Капитан Томпсон и так рвёт и мечет из-за того, что лётчики затянули полёты на Восток.
Значит, в распоряжении Гаврилова имелось два часа сорок минут.
Думал Гаврилов недолго. В критических ситуациях он привык полагаться на интуицию, которая обычно его не подводила. Он считал, что чем больше в таких случаях думаешь, тем больше находишь доводов против риска, а потому нужно действовать, как подсказывает тебе шестое чувство.
На фронте Гаврилова не раз обвиняли в том, что он лезет в драку очертя голову. Но как-то так получалось, что именно крайне дерзкие его поступки и приносили успех бригаде. Однажды Гаврилов бросил в атаку свой батальон по ещё не замёрзшему болоту, утопил один танк, но зато с остальными буквально растерзал незащищённый фланг ошеломлённых фашистов. В другой раз в ходе разведки боем Гаврилов углубился по просёлку километров на тридцать в немецкий тыл, натолкнулся на аэродром и расстрелял из пушек восемь готовых к вылету «юнкерсов». И Гаврилов привык, что «случай» работал на пего. Привыкли к этому и люди, с которыми он был связан, как привыкли они и к тому, что самое опасное дело всегда поручали именно ему.
Но на этот раз Гаврилов размышлял недолго отнюдь не потому, что опасался отыскать убедительные аргументы против обратного похода: аргументов этих было хоть отбавляй, и главный из них — неизвестность. Никто не ходил в поход по ледяному куполу в это время года, и никакой человеческий опыт не мог подсказать Гаврилову, как поведёт себя техника в условиях крайне низких температур. И не потому размышлял недолго, что слепо верил в свою счастливую звезду и всегдашнюю удачу. С возрастом инстинкт самосохранения одёргивает человека куда чаще, чем в зелёной юности, и Гаврилов в этом смысле не был исключением. Просто он видел с самого начала не два, а лишь один выход из положения: нужно доставить тягачи обратно в Мирный.
Гаврилов знал, что его никто не осудит, если он и его ребята возвратятся по воздуху. В конце концов, не они виноваты, что поезд вышел в поход слишком поздно. Оставив тягачи на Востоке, они поступили бы в соответствии с предложением начальника экспедиции, сделанным им из самых гуманных побуждений. Никто не осудит и Макарова, поскольку он, возможно, предотвратил гибель людей. Так что никто не пострадает, и все окажутся правы.
Но станция Восток через год будет законсервирована!
Это Гаврилов, тоже знал, и знал точно. И представлял себе, как за его спиной полярники будут говорить: «Самолётом, конечно, спокойнее… Сдал старик. Был бы на его месте парень посмелее, не остались бы без Востока!» И эти люди убудут по-своему правы, потому что в конечном счёте оцениваются только результаты. Это, быть может, жестоко, но справедливо.
Вот почему для себя Гаврилов видел лишь один выход из положения. Для себя, но не для своих ребят! У них должна быть свобода выбора, как у добровольцев, когда предстоит опасное дело. На фронте Гаврилов иногда так и поступал: излагал обстановку, ничего не скрывая, и предлагал тем, кто хочет идти в разведку, разделить его участь, сделать шаг вперёд.
Есть на станции Восток крохотный холл, где стоят два снятых с самолёта кресла и круглый стол, за которым восточники любят поговорить о жизни, выпить чашку чая и забить «козла». Здесь Гаврилов собрал своих ребят, минут за десять рассказал им о своём плане и закончил:
— Ну, если есть вопросы, говорите, если нет — кто за, кто против?
— Так дело не пойдёт, батя… — возразил механик-водитель Игнат Мазур. Что мы, председателя месткома выбираем? Давай по-честному: или все летим, или все ползём. Голосуй в целом.
— Правильно, — поддержал Игната врач-хирург Алексей Антонов. — Сейчас у нас полный комплект. Если несколько человек улетят, как доведём поезд?
— Помёрзнем, батя, — проговорил штурман Сергей Попов. — Самолётов не будет, никто не выручит…
— Я за предложение брата, — высказался механик-водитель Давид Мазур. Если, допустим, я полечу, а Тошка пойдёт и останется на трассе? Как я буду людям в глаза смотреть?
— Бр-р-р! — строя рожи, начал паясничать Тошка Жмуркин, совсем юный стажёр. — Не хочу оставаться на трассе, хочу к тёще на именины!
— Цыц! — оборвал его Гаврилов, и Тошка обиженно притих. — Дело пахнет порохом, и пусть каждый решает за, себя, потому что…
— …своя шкура ближе к телу, — пискнул неугомонный Тошка и тут же завертел головой в знак того, что больше не будет.
— Не такое это дело, чтобы давить на меньшинство, сказал Гаврилов. — Каждый должен решать сам.
И вышел, чтобы не давить.
Возвращаться самолётом решили трое: механик-водитель Василий Сомов, штурман поезда Сергей Попов и повар Петя Задирако. Это, конечно, создавало большие трудности, но не срывало похода, потому что камбуз брал на себя доктор, тягач Сомова — Тошка, а штурмана мог заменить сам Гаврилов.
При общем молчании Сомов, Попов и Задирако пошли в балки за своими вещами.
Послышался гул моторов: с небольшим интервалом на полосу один за другим сели два «ИЛ-14».
К Гаврилову подошёл Семёнов, начальник Востока и старый друг.
— Все судьбу испытываешь, Ваня? — сказал он.
— Курева дашь? — спросил Гаврилов. — Пачек бы сто «Шипки» пополам с «Беломором».
— Последние рейсы, Ваня!
— И банок десять джема, — добавил Гаврилов. — Ну а ежели ещё и сколько не жалко «Столичной», повешу в балке твой портрет и на ночь буду молиться, как на икону.
Семёнов махнул рукой и отправился на полосу. Тяжело полярникам береговых станций провожать последний корабль, но во сто крат тяжелее восточникам, когда взмывают в воздух последние в нынешнем году самолёты. Теперь, что бы ни случилось, шестнадцать восточников девять долгих месяцев будут рассчитывать только на самих себя, беречь живительное тепло дизельной и жаться друг к другу, чтобы сохранить коллектив. Привыкнуть к такому полному отрыву от всего мира нельзя, как нельзя привыкнуть к кислородному голоданию, к чудовищным холодам в полярную ночь и к мысли о том, что, случись беда, и Востоку не сможет помочь никто.
Грустно восточникам провожать последние самолёты!
«Вот и все, — подумал Гаврилов, когда самолёты поднялись в воздух. — Все пути отрезаны. Теперь осталась одна дорога в Мирный — санно-гусеничная колея». И пошёл к тягачам, у которых хлопотали водители. Среди них увидел Сомова. Ничего не сказал, заглянул в камбузный балок. Так и есть, Задирако пересчитывает ящики с полуфабрикатами.
Потеплело у Гаврилова на душе: остались, поверили в своего батю, как они его называли. Один только Попов улетел. «Спасибо, сынки, никогда не забуду, умирать буду — вспомню добрым словом». И молчаливая горечь, терзавшая Гаврилова с того момента, когда трое решили улететь, сменилась тихой радостью. «Теперь все будет хорошо, теперь дойдём».
Потом был прощальный обед. Не торопясь посидели в кают-компании за роскошным столом — Семёнов ничего не пожалел, выставил лучшее; выпили немного, немного потому, что на Востоке к алкоголю не очень-то тянет, и без того дышать нечем. Как всегда, сфотографировались на прощание у тягачей, обнялись и расцеловались, не стыдясь слез, — всё равно не видны: и ресницы и бороды покрыты инеем. И пошли походники домой, в Мирный, под ракетные залпы.
Только через пять суток, когда морозы перевалили за шестьдесят, Гаврилов узнал, как подвёл его Синицын.
На Востоке было холодно, но пока не очень, градусов пятьдесят пять. Считалось, что это даже тепло — настоящие морозы начинаются в апреле — мае, тогда здесь бывает минус восемьдесят, а то и под девяносто. Восемьдесят восемь, во всяком случае, термометр в августе как-то показывал.
Бесценная для науки станция — полюс холода, геомагнитный полюс Земли. Жемчужина Антарктиды! Вот и ходят сюда поезда. Трудный, дорогостоящий поход, но без него никак не обеспечишь станцию топливом. А топливо — это тепло, которое Востоку нужнее, чем любому другому жилью на свете. Не хватит топлива, остановится дизельная, и через тридцать-сорок минут станция погибнет. Так что каждый санно-гусеничный поезд дарит станции год жизни. Если же поезд почему-либо не придёт, люди, как птицы, улетят отсюда к теплу. Один раз, в Седьмую экспедицию, так уже случилось, и Восток на год осиротел. Многого недополучила наука за тот потерянный год.
Поэтому нет большего праздника для восточников, чем приход поезда. Но ни разу не встречали дорогих гостей в самом конце полярного лета, когда столбик термометра с каждым днём неумолимо падал вниз. Во все предыдущие экспедиции поезд в это время уже приходил обратно в Мирный. А теперь возвращаться придётся весь март, а то и половину апреля, по ледяному куполу, скованному лютым холодом.
И радость восточников была омрачена тревогой.
Но её старались не показывать, потому что походникам нужно было хорошо отдохнуть. Они пять недель вели перегруженный поезд. Особенно тяжело дался крутой подъем, начинающийся километрах в тридцати от Мирного. Чтобы вытащить наверх многотонный груз, в одни сани приходилось запрягать по два тягача. Потом тягачи возвращались обратно за другими санями, и так несколько раз — челночная операция, проклинаемая полярниками всех экспедиций. А двухметровые заструги у Пионерской, в которых тягачи застревали, как в противотанковых надолбах? Всю душу вытрясли из механиков-водителей эти заструги. Хлебнули горя и в зоне сыпучего, как песок, снега, где тягачам приходилось вытаскивать друг друга на буксире. А купол становился все выше, у Комсомольской он уже достиг высоты трех с половиной тысяч метров над уровнем моря. Правда, от горной болезни походники не очень страдали, сказывалась постепенность подъёма, благодаря чему организм понемногу привыкал к нехватке кислорода.
К Востоку пришли измотанные, грязные, исхудавшие и несколько дней отдыхали. Отмылись в бане, посмотрели по традиции лучшие фильмы и беззаботно отоспались.
Но всё равно настоящего праздника не получилось. Оттого, что о проблеме стараются не говорить, она не исчезает. И все замерли в ожидании. Кому-то предстояло взять на себя ответственность, кто-то должен был сказать первое слово. Решалась судьба станции Восток, быть ей или не быть на следующий год.
Взаперти беседовали о чём-то начальник станции Семёнов и Гаврилов, по углам шушукались походники, но за столом в кают-компании говорили о чём угодно, только не о возвращении.
Первый шаг сделал начальник экспедиции Макаров. Он прислал Гаврилову радиограмму, в которой предлагал экипажу поезда оставить технику на Востоке и вылетать в Мирный. Предлагал, а не приказывал!
Макаров не хотел рисковать людьми, но он-то хорошо понимал, что если тягачи застрянут на Востоке, станция через год останется без топлива и её придётся законсервировать. Поэтому начальник экспедиции и не приказывал, а только предлагал.
Этот оттенок, незначительный на первый взгляд, многое решал. Ослушавшись, Гаврилов совершал, конечно, проступок, но не такой уж серьёзный. Вот если бы он нарушил приказ — другое дело. А в слове «предлагаю» была какая-то необязательность, в нём оставалось место для субъективного истолкования. Макаров как бы развязывал Гаврилову руки и давал ему возможность принять любое из двух решений. Времени на размышления оставалось немного.
Полет на Восток длится шесть часов. Четыре часа назад два «ИЛа» вылетели из Мирного с последним рейсом. Через два часа они будут здесь. Сорок минут уйдёт на разгрузку самолётов, а потом они возвратятся обратно, и лётчики тут же перейдут на «Обь». Капитан Томпсон и так рвёт и мечет из-за того, что лётчики затянули полёты на Восток.
Значит, в распоряжении Гаврилова имелось два часа сорок минут.
Думал Гаврилов недолго. В критических ситуациях он привык полагаться на интуицию, которая обычно его не подводила. Он считал, что чем больше в таких случаях думаешь, тем больше находишь доводов против риска, а потому нужно действовать, как подсказывает тебе шестое чувство.
На фронте Гаврилова не раз обвиняли в том, что он лезет в драку очертя голову. Но как-то так получалось, что именно крайне дерзкие его поступки и приносили успех бригаде. Однажды Гаврилов бросил в атаку свой батальон по ещё не замёрзшему болоту, утопил один танк, но зато с остальными буквально растерзал незащищённый фланг ошеломлённых фашистов. В другой раз в ходе разведки боем Гаврилов углубился по просёлку километров на тридцать в немецкий тыл, натолкнулся на аэродром и расстрелял из пушек восемь готовых к вылету «юнкерсов». И Гаврилов привык, что «случай» работал на пего. Привыкли к этому и люди, с которыми он был связан, как привыкли они и к тому, что самое опасное дело всегда поручали именно ему.
Но на этот раз Гаврилов размышлял недолго отнюдь не потому, что опасался отыскать убедительные аргументы против обратного похода: аргументов этих было хоть отбавляй, и главный из них — неизвестность. Никто не ходил в поход по ледяному куполу в это время года, и никакой человеческий опыт не мог подсказать Гаврилову, как поведёт себя техника в условиях крайне низких температур. И не потому размышлял недолго, что слепо верил в свою счастливую звезду и всегдашнюю удачу. С возрастом инстинкт самосохранения одёргивает человека куда чаще, чем в зелёной юности, и Гаврилов в этом смысле не был исключением. Просто он видел с самого начала не два, а лишь один выход из положения: нужно доставить тягачи обратно в Мирный.
Гаврилов знал, что его никто не осудит, если он и его ребята возвратятся по воздуху. В конце концов, не они виноваты, что поезд вышел в поход слишком поздно. Оставив тягачи на Востоке, они поступили бы в соответствии с предложением начальника экспедиции, сделанным им из самых гуманных побуждений. Никто не осудит и Макарова, поскольку он, возможно, предотвратил гибель людей. Так что никто не пострадает, и все окажутся правы.
Но станция Восток через год будет законсервирована!
Это Гаврилов, тоже знал, и знал точно. И представлял себе, как за его спиной полярники будут говорить: «Самолётом, конечно, спокойнее… Сдал старик. Был бы на его месте парень посмелее, не остались бы без Востока!» И эти люди убудут по-своему правы, потому что в конечном счёте оцениваются только результаты. Это, быть может, жестоко, но справедливо.
Вот почему для себя Гаврилов видел лишь один выход из положения. Для себя, но не для своих ребят! У них должна быть свобода выбора, как у добровольцев, когда предстоит опасное дело. На фронте Гаврилов иногда так и поступал: излагал обстановку, ничего не скрывая, и предлагал тем, кто хочет идти в разведку, разделить его участь, сделать шаг вперёд.
Есть на станции Восток крохотный холл, где стоят два снятых с самолёта кресла и круглый стол, за которым восточники любят поговорить о жизни, выпить чашку чая и забить «козла». Здесь Гаврилов собрал своих ребят, минут за десять рассказал им о своём плане и закончил:
— Ну, если есть вопросы, говорите, если нет — кто за, кто против?
— Так дело не пойдёт, батя… — возразил механик-водитель Игнат Мазур. Что мы, председателя месткома выбираем? Давай по-честному: или все летим, или все ползём. Голосуй в целом.
— Правильно, — поддержал Игната врач-хирург Алексей Антонов. — Сейчас у нас полный комплект. Если несколько человек улетят, как доведём поезд?
— Помёрзнем, батя, — проговорил штурман Сергей Попов. — Самолётов не будет, никто не выручит…
— Я за предложение брата, — высказался механик-водитель Давид Мазур. Если, допустим, я полечу, а Тошка пойдёт и останется на трассе? Как я буду людям в глаза смотреть?
— Бр-р-р! — строя рожи, начал паясничать Тошка Жмуркин, совсем юный стажёр. — Не хочу оставаться на трассе, хочу к тёще на именины!
— Цыц! — оборвал его Гаврилов, и Тошка обиженно притих. — Дело пахнет порохом, и пусть каждый решает за, себя, потому что…
— …своя шкура ближе к телу, — пискнул неугомонный Тошка и тут же завертел головой в знак того, что больше не будет.
— Не такое это дело, чтобы давить на меньшинство, сказал Гаврилов. — Каждый должен решать сам.
И вышел, чтобы не давить.
Возвращаться самолётом решили трое: механик-водитель Василий Сомов, штурман поезда Сергей Попов и повар Петя Задирако. Это, конечно, создавало большие трудности, но не срывало похода, потому что камбуз брал на себя доктор, тягач Сомова — Тошка, а штурмана мог заменить сам Гаврилов.
При общем молчании Сомов, Попов и Задирако пошли в балки за своими вещами.
Послышался гул моторов: с небольшим интервалом на полосу один за другим сели два «ИЛ-14».
К Гаврилову подошёл Семёнов, начальник Востока и старый друг.
— Все судьбу испытываешь, Ваня? — сказал он.
— Курева дашь? — спросил Гаврилов. — Пачек бы сто «Шипки» пополам с «Беломором».
— Последние рейсы, Ваня!
— И банок десять джема, — добавил Гаврилов. — Ну а ежели ещё и сколько не жалко «Столичной», повешу в балке твой портрет и на ночь буду молиться, как на икону.
Семёнов махнул рукой и отправился на полосу. Тяжело полярникам береговых станций провожать последний корабль, но во сто крат тяжелее восточникам, когда взмывают в воздух последние в нынешнем году самолёты. Теперь, что бы ни случилось, шестнадцать восточников девять долгих месяцев будут рассчитывать только на самих себя, беречь живительное тепло дизельной и жаться друг к другу, чтобы сохранить коллектив. Привыкнуть к такому полному отрыву от всего мира нельзя, как нельзя привыкнуть к кислородному голоданию, к чудовищным холодам в полярную ночь и к мысли о том, что, случись беда, и Востоку не сможет помочь никто.
Грустно восточникам провожать последние самолёты!
«Вот и все, — подумал Гаврилов, когда самолёты поднялись в воздух. — Все пути отрезаны. Теперь осталась одна дорога в Мирный — санно-гусеничная колея». И пошёл к тягачам, у которых хлопотали водители. Среди них увидел Сомова. Ничего не сказал, заглянул в камбузный балок. Так и есть, Задирако пересчитывает ящики с полуфабрикатами.
Потеплело у Гаврилова на душе: остались, поверили в своего батю, как они его называли. Один только Попов улетел. «Спасибо, сынки, никогда не забуду, умирать буду — вспомню добрым словом». И молчаливая горечь, терзавшая Гаврилова с того момента, когда трое решили улететь, сменилась тихой радостью. «Теперь все будет хорошо, теперь дойдём».
Потом был прощальный обед. Не торопясь посидели в кают-компании за роскошным столом — Семёнов ничего не пожалел, выставил лучшее; выпили немного, немного потому, что на Востоке к алкоголю не очень-то тянет, и без того дышать нечем. Как всегда, сфотографировались на прощание у тягачей, обнялись и расцеловались, не стыдясь слез, — всё равно не видны: и ресницы и бороды покрыты инеем. И пошли походники домой, в Мирный, под ракетные залпы.
Только через пять суток, когда морозы перевалили за шестьдесят, Гаврилов узнал, как подвёл его Синицын.
ЗАГУСТЕВШАЯ КРОВЬ
В этом походе все было наоборот; двигался поезд ночью, а под утро останавливался, и люди отдыхали. Делалось так потому, что ночью морозы сильнее и заводить машины лучше было днём, когда температура на несколько градусов выше. Впрочем, к Центральной Антарктиде уже подходила полярная ночь, солнце покидало материк на долгих полгода, и разница между временами суток становилась все менее заметной. К тому же если на Большой земле люди не очень любят работать в ночную смену, то походникам это безразлично. Все равно до жены, детей, телевизора и стадиона около двадцати тысяч километров, а раз так, то какая разница, когда работать и когда отдыхать. И поезд шёл ночью. Впереди была Комсомольская, а там цистерна, и мысли всех десяти человек сосредоточились на ней, на этой цистерне.
Когда первопроходцы пробивались от Мирного к Востоку, по дороге они основывали станции. Так возникли Пионерская, Восток-1 и Комсомольская. И хотя станции эти давным-давно были законсервированы и для жилья не годились, приход на каждую из них для походников означал многое. Что ни говорите, а промежуточный финиш — этап большого пути. Пионерскую уже в незапамятные времена первых экспедиций занесло многометровой толщей снега, на Востоке-1 только вехи стояли, а в полузасыпанный домик на Комсомольской можно было при желании даже зайти и вообразить, как он выглядел, когда люди вдохнули в него жизнь, И заходили, чтобы испытать чувство приобщенности к человечеству: хоть и бывшее, но всё-таки жильё! Не бездушная белая пустыня.
Двигаясь к Востоку, походники Гаврилова на каждой из этих станций оставляли цистерны с горючим и бочки с маслом — для себя же, на обратную дорогу. На Комсомольской тоже была оставлена цистерна. Никуда она деться не могла, разве что пурга, встретив на гладком куполе эту преграду, надела бы на неё белую шубу; никто не мог цистерну ни разбить, ни украсть, ни припрятать, а думали о ней походники с лютым беспокойством. Или, вернее сказать, с надеждой, к которой примешивалась глухая тревога.
Трудно жить человеку, когда нет перспективы. Если даже все у него сложилось хорошо, не давят невзгоды и не угнетают болезни. Так уж устроен человек, что ему обязательно нужно надеяться на лучшее, чем то, что у него есть. А в тяжёлые моменты жизни мечта спасает. Не самообман — бессмысленное утешение слабых, не больная фантазия нищего, который шарит по тротуару глазами в поисках туго набитого бумажника, а мечта, за которую нужно и стоит бороться.
Такой путеводной звездой стала для походников цистерна на Комсомольской.
Неделю назад радист и по совместительству метеоролог Борис Маслов, вытащив из снега термометр, воскликнул: «Шестьдесят два, привет, братва!» Тошка полез на цистерну — их две, по четырнадцать кубов каждая, везла на санях «Харьковчанка» — и отвинтил горловину. Изумлённо всмотрелся в содержимое цистерны и провозгласил:
— Кому киселю? Две копейки черпак!
Шутку не приняли. Механик-водитель относится к своей машине, как к живому организму: двигатель-сердце разгоняет по кровеносным сосудам соляр и масло, ведущая звёздочка и катки-суставы вращают гусеничную ленту, которая служит тягачу ногами. Как и живому организму, тягачу необходима каждая деталь. Но главное — это сердце. Если лопаются на гусеничных траках пальцы, летят на маслопроводах дюриты и случаются другие привычные мелкие поломки, водитель только чертыхается. А когда даёт перебои сердце, шутки в сторону.
Люди подошли к цистерне и молча смотрели, как Тошка пытается вылить из черпака соляр. Он не выливался! Жидкость потеряла текучесть. Густая, похожая на студень масса будто прикипела к черпаку. Топливо перестало быть топливом, кровь загустела!
О таких необычных явлениях рассказывали восточники, которые открыли, что при сверхнизких температурах в ведро с бензином можно опустить горящий факел, и тот погаснет, что соляр можно резать, как мармелад, а железная труба от удара кувалдой разлетается, словно она сделана из фарфора.
Наверное, для науки действительно очень важно и интересно было узнать, как изменяются свойства веществ в практических условиях, приближённых к космическим. Ступенька в познании объективного мира! Но мысли походников, молча смотревших да черпак в руке Тошки, были приземленнее. Они видели, что топливо загустело, и ясно представили себе причину и следствие этого явления.
В дизельном топливе после перегонки остаётся небольшая часть парафина. В летних сортах его больше, в зимних меньше. Для работы двигателя в условиях температур ниже 45° в зимнее топливо добавляется 15-20 процентов керосина. Если же в сильный мороз идти на недостаточно разведённом соляре, то в нём, стоит тягачу остановиться и заглушить двигатель, быстро образуются парафиновые пробки. Эти пробки забивают топливопровод и топливный насос, и солярка, как кровь, закупоренная тромбом, перестаёт обращаться.
Синицын!
«Гад, сволочь и сукин сын! — подумал Гаврилов. Если вернусь, прибью!»
«Если вернусь, — резануло по сердцу. — Попробуй дойди на таком мармеладе…»
Ярость душила Гаврилова. Он рванул подшлемник и вдохнул ртом воздух, один раз, другой. Обжёг лёгкие, задохнулся.
— Батя, надень! — бросился к нему Антонов, но Гаврилов отпихнул его, полез на цистерну, взял у Тошки черпак и повертел им в горловине.
Надвинул подшлемник и спустился вниз. Окинул взглядом напряжённо застывших в полутьме ребят.
— Влипли, как муха в варенье, — хрипло вымолвил Игнат Мазур.
— Ужинать! — приказал Гаврилов, и все пошли на камбуз.
И отныне двигались ночью и мечтали о цистерне, которую они оставили на Комсомольской: а вдруг в ней зимнее топливо? Понимали, что если уж в одной цистерне студень, то и в остальных скорей всего то же, но всё-таки надеялись, заставляли себя верить. А вдруг? Хотели было послать Синицыну на «Визе» радиограмму, спросить, потребовать, чтобы ответил по-честному, но Гаврилов запретил. Сказал, что не стоит унижаться, а сам про себя подумал, что отрицательный ответ лишит ребят надежды и кое-кто может пасть духом. Надежда — тоже топливо, без неё не дойдёшь. Не будет удачи на Комсомольской — можно помечтать о цистерне на Востоке-1, там осечка — верь в цистерну на Пионерской. А оттуда до Мирного меньше четырехсот километров, на святом духе дойдём.
С каждым днём все холодало, и скоро стало семьдесят градусов ниже нуля.
Очередной бросок начинали так. Растапливали в бочке на костре масло, которое стало твёрдым, как битум, и заливали по шесть — восемь вёдер на тягач. Тут же запускали прогреватель, грели антифриз и масло. Антифриз набирал тепло значительно быстрее, и тогда прогрев прекращали, чтобы антифриз отдал избыток тепла маслу. Потом снова начинали и снова прекращали, и так много раз, пока масло не нагревалось до плюс десяти градусов, а антифриз — до плюс восьмидесяти. Одновременно в бочках грели соляр. Как только масляный насос начинал гнать масло в систему, разжижённый соляр перекачивали в топливный бак и запускали двигатель.
Кончали с одним тягачом, переходили к другому. На все это уходило четыре-пять часов, а иногда и больше. Однажды так и не смогли запустить двигатели двух машин и сутки простояли.
Медленно, с надрывом, но шли, километр за километром. Останавливались часто: у одного тягача летели пальцы, у другого дюриты, у третьего лопалась серьга прицепного устройства. Поморозились на холоде, на котором ни один человек до сих пор не работал, ни один, потому что даже восточники в такие морозы выходят из дому лишь на двадцать — тридцать минут. Но шли: жизнь можно было сохранить только в движении.
Впереди — флагманская «Харьковчанка» с двумя цистернами на санях, самая большая и мощная машина в Антарктиде. Высоко над ней развевался красный флаг. За рычагами сидел Игнат Мазур, а Борис Маслов «играл в морзянку» — тянул из Мирного тонкую эфирную ниточку.
В штурмане же покамест нужды не было: поезд шёл по колее.
Следом вёл тягач с жилым балком Давид Мазур, за ним с камбузом на борту двигался Василий Сомов. Хозяйничал на камбузе Петя Задирако, помогал ему доктор Алексей Антонов.
Тягач, в кабине которого сидели Валера Никитин и Тошка Жмуркин, называли «неотложкой»: в его кузове был смонтирован кран со стрелой, в ящиках находились всякого рода запчасти — стартеры, генераторы, прокладки, форсунки, подшипники и прочее. На предпоследнем тягаче со вторым жилым балком шёл Ленька Савостиков, а замыкал поезд Гаврилов, тянувший сани с хозяйственным грузом.
Итого шесть машин и десять человек.
Шли друг за другом, соблюдая дистанцию в десять — пятнадцать метров. Колея была полуметровая, хорошо заметная. В центральных районах Антарктида скупа на осадки, снега выпадает немного, и колею обычно не заносит — к счастью, потому что снег здесь слабой плотности и рыхлый, в нём ничего не стоит завязнуть: первопроходцы, которых Алексей Трёшников вёл во Вторую антарктическую экспедицию к Востоку, хлебнули горя на этом участке.
По расчёту, прикидывал Гаврилов, до Комсомольской остаётся километров тридцать. К утру доползём, если ничего не произойдёт. Походы, размышлял он, бывают удачные и неудачные. Лёгких походов Гаврилов не помнил, но удачные случались. Поломки, ремонты, пурга — без этого, конечно, не обходилось, однако шли весело, с улыбкой. А в другой раз все восставало против тебя: и природа и техника. И поход получался мучительный. «В аварии всегда виноват командир корабля», — вспомнил Гаврилов афоризм своего друга, полярного лётчика Кости Михаленко. Если брать по большому счёту, то Костя, конечно, прав. Виноват командир, в данном случае он, Гаврилов. Виноват во всем! И в том, что вышли так поздно (в разгрузку спать нужно было меньше!), и в том, что солярка загустела (кому на слово поверил? Синицыну!), и в том…
Когда первопроходцы пробивались от Мирного к Востоку, по дороге они основывали станции. Так возникли Пионерская, Восток-1 и Комсомольская. И хотя станции эти давным-давно были законсервированы и для жилья не годились, приход на каждую из них для походников означал многое. Что ни говорите, а промежуточный финиш — этап большого пути. Пионерскую уже в незапамятные времена первых экспедиций занесло многометровой толщей снега, на Востоке-1 только вехи стояли, а в полузасыпанный домик на Комсомольской можно было при желании даже зайти и вообразить, как он выглядел, когда люди вдохнули в него жизнь, И заходили, чтобы испытать чувство приобщенности к человечеству: хоть и бывшее, но всё-таки жильё! Не бездушная белая пустыня.
Двигаясь к Востоку, походники Гаврилова на каждой из этих станций оставляли цистерны с горючим и бочки с маслом — для себя же, на обратную дорогу. На Комсомольской тоже была оставлена цистерна. Никуда она деться не могла, разве что пурга, встретив на гладком куполе эту преграду, надела бы на неё белую шубу; никто не мог цистерну ни разбить, ни украсть, ни припрятать, а думали о ней походники с лютым беспокойством. Или, вернее сказать, с надеждой, к которой примешивалась глухая тревога.
Трудно жить человеку, когда нет перспективы. Если даже все у него сложилось хорошо, не давят невзгоды и не угнетают болезни. Так уж устроен человек, что ему обязательно нужно надеяться на лучшее, чем то, что у него есть. А в тяжёлые моменты жизни мечта спасает. Не самообман — бессмысленное утешение слабых, не больная фантазия нищего, который шарит по тротуару глазами в поисках туго набитого бумажника, а мечта, за которую нужно и стоит бороться.
Такой путеводной звездой стала для походников цистерна на Комсомольской.
Неделю назад радист и по совместительству метеоролог Борис Маслов, вытащив из снега термометр, воскликнул: «Шестьдесят два, привет, братва!» Тошка полез на цистерну — их две, по четырнадцать кубов каждая, везла на санях «Харьковчанка» — и отвинтил горловину. Изумлённо всмотрелся в содержимое цистерны и провозгласил:
— Кому киселю? Две копейки черпак!
Шутку не приняли. Механик-водитель относится к своей машине, как к живому организму: двигатель-сердце разгоняет по кровеносным сосудам соляр и масло, ведущая звёздочка и катки-суставы вращают гусеничную ленту, которая служит тягачу ногами. Как и живому организму, тягачу необходима каждая деталь. Но главное — это сердце. Если лопаются на гусеничных траках пальцы, летят на маслопроводах дюриты и случаются другие привычные мелкие поломки, водитель только чертыхается. А когда даёт перебои сердце, шутки в сторону.
Люди подошли к цистерне и молча смотрели, как Тошка пытается вылить из черпака соляр. Он не выливался! Жидкость потеряла текучесть. Густая, похожая на студень масса будто прикипела к черпаку. Топливо перестало быть топливом, кровь загустела!
О таких необычных явлениях рассказывали восточники, которые открыли, что при сверхнизких температурах в ведро с бензином можно опустить горящий факел, и тот погаснет, что соляр можно резать, как мармелад, а железная труба от удара кувалдой разлетается, словно она сделана из фарфора.
Наверное, для науки действительно очень важно и интересно было узнать, как изменяются свойства веществ в практических условиях, приближённых к космическим. Ступенька в познании объективного мира! Но мысли походников, молча смотревших да черпак в руке Тошки, были приземленнее. Они видели, что топливо загустело, и ясно представили себе причину и следствие этого явления.
В дизельном топливе после перегонки остаётся небольшая часть парафина. В летних сортах его больше, в зимних меньше. Для работы двигателя в условиях температур ниже 45° в зимнее топливо добавляется 15-20 процентов керосина. Если же в сильный мороз идти на недостаточно разведённом соляре, то в нём, стоит тягачу остановиться и заглушить двигатель, быстро образуются парафиновые пробки. Эти пробки забивают топливопровод и топливный насос, и солярка, как кровь, закупоренная тромбом, перестаёт обращаться.
Синицын!
«Гад, сволочь и сукин сын! — подумал Гаврилов. Если вернусь, прибью!»
«Если вернусь, — резануло по сердцу. — Попробуй дойди на таком мармеладе…»
Ярость душила Гаврилова. Он рванул подшлемник и вдохнул ртом воздух, один раз, другой. Обжёг лёгкие, задохнулся.
— Батя, надень! — бросился к нему Антонов, но Гаврилов отпихнул его, полез на цистерну, взял у Тошки черпак и повертел им в горловине.
Надвинул подшлемник и спустился вниз. Окинул взглядом напряжённо застывших в полутьме ребят.
— Влипли, как муха в варенье, — хрипло вымолвил Игнат Мазур.
— Ужинать! — приказал Гаврилов, и все пошли на камбуз.
И отныне двигались ночью и мечтали о цистерне, которую они оставили на Комсомольской: а вдруг в ней зимнее топливо? Понимали, что если уж в одной цистерне студень, то и в остальных скорей всего то же, но всё-таки надеялись, заставляли себя верить. А вдруг? Хотели было послать Синицыну на «Визе» радиограмму, спросить, потребовать, чтобы ответил по-честному, но Гаврилов запретил. Сказал, что не стоит унижаться, а сам про себя подумал, что отрицательный ответ лишит ребят надежды и кое-кто может пасть духом. Надежда — тоже топливо, без неё не дойдёшь. Не будет удачи на Комсомольской — можно помечтать о цистерне на Востоке-1, там осечка — верь в цистерну на Пионерской. А оттуда до Мирного меньше четырехсот километров, на святом духе дойдём.
С каждым днём все холодало, и скоро стало семьдесят градусов ниже нуля.
Очередной бросок начинали так. Растапливали в бочке на костре масло, которое стало твёрдым, как битум, и заливали по шесть — восемь вёдер на тягач. Тут же запускали прогреватель, грели антифриз и масло. Антифриз набирал тепло значительно быстрее, и тогда прогрев прекращали, чтобы антифриз отдал избыток тепла маслу. Потом снова начинали и снова прекращали, и так много раз, пока масло не нагревалось до плюс десяти градусов, а антифриз — до плюс восьмидесяти. Одновременно в бочках грели соляр. Как только масляный насос начинал гнать масло в систему, разжижённый соляр перекачивали в топливный бак и запускали двигатель.
Кончали с одним тягачом, переходили к другому. На все это уходило четыре-пять часов, а иногда и больше. Однажды так и не смогли запустить двигатели двух машин и сутки простояли.
Медленно, с надрывом, но шли, километр за километром. Останавливались часто: у одного тягача летели пальцы, у другого дюриты, у третьего лопалась серьга прицепного устройства. Поморозились на холоде, на котором ни один человек до сих пор не работал, ни один, потому что даже восточники в такие морозы выходят из дому лишь на двадцать — тридцать минут. Но шли: жизнь можно было сохранить только в движении.
Впереди — флагманская «Харьковчанка» с двумя цистернами на санях, самая большая и мощная машина в Антарктиде. Высоко над ней развевался красный флаг. За рычагами сидел Игнат Мазур, а Борис Маслов «играл в морзянку» — тянул из Мирного тонкую эфирную ниточку.
В штурмане же покамест нужды не было: поезд шёл по колее.
Следом вёл тягач с жилым балком Давид Мазур, за ним с камбузом на борту двигался Василий Сомов. Хозяйничал на камбузе Петя Задирако, помогал ему доктор Алексей Антонов.
Тягач, в кабине которого сидели Валера Никитин и Тошка Жмуркин, называли «неотложкой»: в его кузове был смонтирован кран со стрелой, в ящиках находились всякого рода запчасти — стартеры, генераторы, прокладки, форсунки, подшипники и прочее. На предпоследнем тягаче со вторым жилым балком шёл Ленька Савостиков, а замыкал поезд Гаврилов, тянувший сани с хозяйственным грузом.
Итого шесть машин и десять человек.
Шли друг за другом, соблюдая дистанцию в десять — пятнадцать метров. Колея была полуметровая, хорошо заметная. В центральных районах Антарктида скупа на осадки, снега выпадает немного, и колею обычно не заносит — к счастью, потому что снег здесь слабой плотности и рыхлый, в нём ничего не стоит завязнуть: первопроходцы, которых Алексей Трёшников вёл во Вторую антарктическую экспедицию к Востоку, хлебнули горя на этом участке.
По расчёту, прикидывал Гаврилов, до Комсомольской остаётся километров тридцать. К утру доползём, если ничего не произойдёт. Походы, размышлял он, бывают удачные и неудачные. Лёгких походов Гаврилов не помнил, но удачные случались. Поломки, ремонты, пурга — без этого, конечно, не обходилось, однако шли весело, с улыбкой. А в другой раз все восставало против тебя: и природа и техника. И поход получался мучительный. «В аварии всегда виноват командир корабля», — вспомнил Гаврилов афоризм своего друга, полярного лётчика Кости Михаленко. Если брать по большому счёту, то Костя, конечно, прав. Виноват командир, в данном случае он, Гаврилов. Виноват во всем! И в том, что вышли так поздно (в разгрузку спать нужно было меньше!), и в том, что солярка загустела (кому на слово поверил? Синицыну!), и в том…