пойдут на новую войну, и место их займут новые вдовы и сироты, и если
меняются обычаи и обряды и в знак траура вместо белого, к примеру,
облачаются в черное или наоборот, если вместо того, чтобы рвать на себе
волосы, их прячут под кружевным покрывалом, то слезы во все времена одни и
те же.
Мария еще не плачет, но душа ее объята предчувствием -- муж домой не
вернулся, а люди в Назарете толкуют, будто Сепфорис сожгли дотла и многих
там распяли. И, взяв с собой своего старшего, Мария повторяет путь, которым
вчера прошел Иосиф, ищет следы, оставленные его сандалиями, время дождей еще
не настало, и ветер еще тих и легок и едваедва притрагивается к земле,
однако следы Иосифа уже превратились в следы какогото доисторического зверя,
обитавшего здесь в незапамятные времена. И когда мы говорим: Вчера, это то
же, что сказать: Тысячу лет назад, ибо время -- не веревка с узлами, которую
можно измерить пядь за пядью, время -- это волнистый откос, и одна лишь
память наша способна привести его в движение и приблизить к нам. Вместе с
Марией и Иисусом идут другие жители Назарета, влекомые кто сочувствием, кто
любопытством, есть среди них и какието дальние родичи Анании, но онито
вернутся по домам, одолеваемые теми же сомнениями, с какими покидали их: раз
не нашли его труп, стало быть, он жив, а в амбаре поискать не сообразили:
глядишь, и нашли бы своего мертвого среди других, обращенных, как и он, в
уголь. Когда на полпути назаретянам встретятся солдаты, направляющиеся в их
городок, коекто, беспокоясь о своем достоянии, по вернет назад, ибо разве
узнаешь, что придет в голову солдатам, когда, постучав в дверь, не услышат
они изза двери никакого ответа. Старший же над солдатами желал знать, что
нужно этой деревенщине в Сепфорисе, что они там позабыли и зачем идут туда.
Поглядеть на пожар идем, ответят те, и старший удовлетворится таким ответом,
поскольку от сотворения мира пламя влечет к себе человека, и иные мудрецы
утверждают даже, что это бессознательный отклик на зов, идущий изнутри, на
воспоминание о первоначале, словно в пепле заключена память о том, что
сгорело, и этимто объясняется, почему так завороженно смотрим мы на огонь,
горит ли он в очаге, согревающем наше жилище, или дрожит на фитильке свечи,
жилище это освещающей. Будь мы столь же неразумны и безрассудноотважны, как
мотыльки и бабочки и прочая мошкара, то, должно быть, весь род человеческий
в полном составе бросился бы в огонь, и уж тогда бы вспыхнуло и полыхнуло с
такой силой, что свет этот проник бы и сквозь закрытые веки Бога, пробудил
бы его от летаргического сна, да вот жаль только, что он бы уж не успел
узнать и разглядеть нас -- сгинувших в пламени. Мария, хоть у нее полон дом
детей, оставленных без присмотра, назад не повернула -- она так и идет, как
шла, и даже не очень встревожена, потому что не каждый же день врываются в
город воины царя Ирода избивать младенцев, да и потом, наши славные римляне
не только не препятствуют тому, чтобы дети росли, но даже как бы и поощряют
их к этому -- пока что живите, а дальше видно будет, и дальнейшее зависит от
того, насколько будете вы законопослушны, благонравны, да чтобы платили
подати вовремя. И вот шагают по дороге Мария с Иисусом, а полдюжины родичей
Анании, увлекшись разговором, отстали, плетутся поодаль, а поскольку нет у
матери и сына иных слов, кроме тех, которыми можно высказать лишь снедающую
их тревогу, идут они молча, чтобы не терзать Друг друга, и странная тишина
воцаряется вокруг -- не слышно ни птичьих голосов, ни посвиста ветра,
ничего, кроме шагов, но и этот звук все слабее и глуше, будто какойто
честный прохожий, забредя ненароком в покинутый хозяевами дом, в смущении
торопится выйти оттуда. И за очередным, последним поворотом дороги вдруг
открылся Сепфорис, коегде еще объятый пламенем и весь окутанный уже редеющей
пеленой дыма, Сепфорис с почерневшими от копоти стенами домов, с деревьями,
обугленными, но сохранившими листву, которая стала теперь ржавого цвета. А
вон там, справа от нас,-- кресты.
Мария бросилась было к ним бегом, но они были слишком далеко -- не
добежишь, и, задохнувшись, она умеряет шаг: немудрено, что после стольких и
столь частых родов сердце ее надорвано. Иисус, как подобает почтительному
сыну, хочет быть рядом с нею и сейчас, и потом, когда они вместе испытают
одну и ту же радость или одну и ту же скорбь, однако мать идет так медленно,
еле ноги переставляет, что он говорит: Так мы и до завтра не доберемся, и
Мария движением руки отпускает его, как бы сказав: Ступай один, и он
прямиком, через поле, чтобы срезать путь, опрометью несется к столбам,
бормоча: Отец, отец -- с надеждой на то, что не найдет его среди казненных,
и с мукой, потому что уже нашел. Он подбежал к первому ряду столбов -- на
иных еще висят распятые, с других они уже сняты, опущены наземь, ждут
погребения, и лишь вокруг немногих стоят родственники, ибо большинство
мятежников люди нездешние, пришлые и сражались в разных отрядах, сойдясь в
единое войско только здесь, перед тем как принять свой последний бой, а
сейчас каждый из них отделен, отъединен от других и пребывает в не выразимом
словами одиночестве смерти. Иисус не видит отца, и душа его полнится
ликованием, но рассудок говорит: Подожди, это еще не конец, а вот и конец --
на земле простерт тот, кого он искал,-- крови почти нет, лишь разверстые
раны на запястьях и на ступнях -- и кажется, будто Иосиф спит, но нет, отец,
ты не спишь, никому не удалось бы уснуть, когда ноги выворочены так
неестественно, спасибо уж и за то, что комуто хватило милосердия снять тебя
с креста, однако казненных так много, что люди, позаботившиеся о тебе, не
успели выпрямить раздробленные твои ноги. Юноша по имени Иисус стоит на
коленях у тела отца, плача, хочет дотронуться до него и не смеет, но вот
настает миг, когда скорбь перебарывает страх смерти, и тогда он обнимает
труп. Отец, отец, бормочет он, а рядом другой голос произносит:
Ох, Иосиф, муж мой,-- это подоспела обессиленная Мария, которая начала
плакать еще издали, потому что, еще издали заметив замершего сына, поняла,
что ее ожидает. А теперь плачет она еще неутешней и горше, ибо разглядела
перебитые ноги: неизвестно ведь, утихают ли после смерти те муки, что
испытывал человек при жизни, особенно в последние ее минуты, весьма
возможно, что со смертью в самом деле кончается все, но никто не может
утверждать наверное, что память о страдании, хоть несколько часов по крайней
мере, не живет в том, что мы называем телом, и нельзя исключить, что
разложение и распад плоти -- это единственный способ от этих страданий
избавиться. Мария так мягко и нежно, как никогда бы не решилась прикоснуться
к живому, попыталась поровней положить неестественно вывернутые ноги Иосифа,
придававшие ему жутковатое сходство со сломанной куклой. Иисус не
дотрагивался до отца, только одернул задравшийся подол хитона, который не
сняли с него, поднимая на крест, но все равно голени -- они с какойто
особенной пронзительностью подчеркивают" как хрупко, в сущности,
человеческое тело,-- остались открыты. Берцовые кости перебиты, и потому
ступни не торчат вверх, а поникли, открывая раны на лодыжках, куда на запах
крови слетелись рои мух.
Стоптанные и запыленные сандалии Иосифа, валявшиеся у подножия толстого
дерева, гибельным плодом которого был он недавно, так и остались бы там,
если б Иисус, следуя безотчетному порыву или повелению свыше, не протянул за
ними руку, чего Мария даже не заметила, не подобрал их и не сунул себе за
пояс, словно символическое наследство, причитающееся ему как первородному
сыну, ибо в жизни многое и важное начинается с простого и пустячного, и
недаром ведь до наших дней дожила поговорка: "В обуви отца и я мужчина".
Римские солдаты, стоя чуть поодаль, наблюдали за происходящим, готовые
пресечь призывы к мятежу или враждебные действия, если последуют таковые со
стороны тех, кто со стенаниями и слезами хлопотал над телами казненных.
Однако люди эти были настроены мирно или не желали до поры обнаруживать
своей враждебности и всего лишь читали свои заупокойные молитвы, переходя от
одного казненного к другому, и вот уж полных два часа, как над каждым из
покойников звучали слова молитв и разрывались одежды -- слева, если
оплакивался родственник, справа -- если нет, и в предвечерней тишине
слышались голоса, произносящие нараспев: Господи, зачем понадобился тебе
человек, на что сдался тебе сын человеческий, ведь жизнь его подобна
краткому дуновению, дни человека, рожденного от женщины, мимолетней тени,
скоротечны и обильны лишь скорбями, как цветок вырастает он и так же
срезается серпом жнеца, и исчезает он без следа, как тень. Затем, после того
как признано было полное ничтожество человека пред Богом, хор загремел
громче и ликующе, чтобы напомнить Ему о нежданном величии человека:
Вспомни, насколько ты умалил его пред ангелами, но увенчал его славой.
Когда же плакальщики приблизились к телу незнакомого им Иосифа, лежавшему с
самого края, последним в ряду сорока казненных, они хоть и заторопились с
отпеванием, но плотник все же унес в иной мир все, что требовалось обычаем и
Законом, а объяснялась торопливость тем, что Закон этот не позволяет
оставлять распятых без погребения до следующего утра, солнце между тем уже
клонилось к западу, и скоро уже начнет смеркаться. Иисусу по молодости лет
не нужно было в знак скорби разрывать на себе одежды, но голос его, тонкий и
подрагивающий, взмывал над голосами других, выпевая славословие Господу.
Распростертый на земле Иосиф если еще страдает от боли в пронзенных гвоздями
ступнях и запястьях, то, наверно, слышит и слова о Божьей справедливости и
теперь уж несомненно узнает, какое место занимала она в его жизни,-- теперь,
когда ни от справедливости этой, ни от самой жизни ждать ему более не
приходится ничего. Отпели; теперь надо приступать к погребению, но казненных
так много, а ночь уже так близка, что нет решительно никакой возможности
обеспечить каждого отдельным местом последнего упокоения, то есть выкопать
каждому могилу, опустить в нее облаченного в саван усопшего, заложить ее
круглым камнем -- нечего и думать об этом. И ограничились тем, что выкопали
длинный ров, где всем хватило места, и сделано так не в первый и, поверьте,
не в последний раз, и трупы опустили в братскую могилу такими, как нашли их,
и Иисусу тоже дали заступ, и он работал усердно и наравне со взрослыми, ибо
хотел, чтобы исполнилось пророчество о том, что человек будет погребен в
могиле, вырытой сыном человеческим, но сам он останется без погребения.
Пусть слова эти, на первый взгляд кажущиеся загадочными, не обратят
ваши помыслы к метафизическим размышлениям, ибо смысл их очевиден и обыден и
значат они всего лишь, что того человека, который останется на земле
последним, некому будет класть в эту землю.
Юношу ждет иная судьба -- не на нем иссякнет род человеческий, еще
много тысячелетий будут люди рождаться и умирать, и если верно присловье,
что человек человеку волк, то у нас есть все основания считать, что пребудет
он ему и палачом и могильщиком.
Солнце уже перевалило за склон горы. Темные низкие тучи спустились над
долиной Иорданской, медленно поползли к западу, словно последние лучи,
заливая багрянцем верхнюю кромку, притягивали их к себе.
Вдруг похолодало -- похоже, ночью будет дождь, хоть это и редкость в
такое время года. Солдаты ушли, торопясь засветло дойти до лагеря, куда,
должно быть, уже воротились их посланные в Назарет на разведку
однополчане,-- такой вот слаженностью действий и отличается регулярная армия
от взбунтовавшейся толпы, и результат этого отличия налицо: тридцать девять
человек, взятых с бою, распяты на столбах, а сороковой, бедняга, хоть ни в
чем и не виноват, попал под горячую руку и тоже поплатился жизнью, вот уж
истинно -- в чужом пиру похмелье. Жители Сепфориса сейчас отправятся искать
в сожженном городе место для ночевки, а поутру каждая семья пороется на
пепелище своего дома, посмотрит, не пощадил ли огонь чегонибудь из скарба,
чтобы было с чем начинать жить на новом месте, ибо римляне пока не позволят
отстроить город заново -- рано еще, пора не пришла. Мария и Иисус -- две
тени в лесу, где у деревьев нет ни ветвей, ни листьев; два страха, друг в
друге ищущие мужества, и мать за руку притягивает сына к себе, а от черного
неба присмотра не жди, а лежащие в земле мертвецы того и гляди ухватят
живых, остановят их. Заночуем в городе, сказал Иисус, а Мария ответила:
Нельзя, братья твои дома одни и есть хотят. Мать и сын едва различают землю,
по которой ступают, но вот, много раз споткнувшись и один раз упав,
выбрались они наконец на дорогу, руслом пересохшей реки бледно светившуюся
во тьме. Когда остался позади Сепфорис, начался дождь -- первые тяжелые
капли с мягким стуком упали в густую дорожную пыль, которая уже очень скоро
под хлещущими с неба струями превратилась в грязь, и Марии с сыном пришлось
разуться, чтобы не завязить в ней сандалии. Они идут молча, мать своим
платком прикрыла сыну голову, и сказать им друг другу нечего, и, быть может,
в головах обоих проносится смутная мысль: не умер Иосиф, вот вернутся они --
и найдут его дома, где он, как умеет, обихаживает детей, и он спросит жену:
Кто это вам позволил без спросу идти в город?-- и на глаза Марии вновь
навернулись слезы, но это уже не только от скорби и горя, но и от неизбывной
усталости, от безжалостного дождя, от нескончаемой ночи. Нет, все слишком
черно и мрачно, чтобы поверить, будто Иосиф жив. Настанет день, и ктонибудь
расскажет вдове о великом чуде в Сепфорисе, где обтесанные для казни столбы
пустили новые корни и оделись новой листвой, и "чудо" употреблено здесь не
для красного словца, вопервых, потому что римляне, вопреки обыкновению,
уходя, не увезли столбы с собой, а вовторых, потому что не бывает так, чтобы
спиленные с верхушки и с комля стволы еще сохранили в себе жизненные соки и
ростки, которые могли бы превратить уродливые окровавленные деревяшки в
живые деревья. Это кровь мучеников, говорили люди верующие, это дождь,
возражали маловеры, но ни пролитая кровь, ни хлещущая с небес вода раньше
почемуто не могли заставить зазеленеть и ожить бесчисленные кресты,
торчавшие на холмах и в пустынях. Никто лишь не осмелился сказать, что
случилось это по воле Господа, и не осмелился не потому лишь, что воля эта,
какова бы ни была она, непостижна разуму, но также и потому, что никто не
мог бы доходчиво и толково объяснить, чем это распятые в Сепфорисе лучше
всех прочих, за какие такие особые заслуги сподобились они невиданной
небесной благодати, являть которую склонны скорее языческие боги. И долго
еще простоят там эти деревья, и сотрется наконец память о том, что же
произошло, и тогда люди, всему на свете желающие дать объяснение -- истинное
или мнимое,-- придумают множество историй, поначалу еще имеющих хоть какоето
отношение к событиям действительным, а потом все дальше и дальше отходящих
от них, все больше и больше теряющих с ними самомалейшую связь и наконец
превращающихся просто в легенду. И настанет день, когда выйдет деревьям этим
срок жизни, когда срубят их, а потом захотят проложить по этому месту
автомагистраль, выстроить школу, жилой дом, торговый центр или
долговременную огневую точку, и пригонят сюда экскаваторы, которые вгрызутся
в землю и выбросят на поверхность ее, на белый свет, останки тех, кто две
тысячи лет назад в землю эту был положен, и даруют им в определенном смысле
вторую жизнь. Появятся антропологи, и профессор анатомии, изучив скелеты,
сообщит пораженному миру, что в те далекие времена людей распинали,
предварительно перебив им ноги. И мир, раз уж нельзя будет отнять у ученого
научных заслуг и объявить лжеученым, возненавидит его из соображений
эстетических.
Когда Мария с Иисусом, вымокшие до нитки, продрогшие до костей, с ног
до головы вымазанные жидкой грязью, пришли домой, то обнаружили, что дети
обихожены лучше, чем можно было ожидать,-- благодаря заботам старших, Иакова
и Лизии, которые, понимая, что ночь будет студеной, сообразили развести
огонь в очаге и сгрудились у него вместе с маленькими, пытаясь унять сосущую
пустоту внутри теплом, идущим снаружи. Услышав стук в ворота, Иаков отворил,
а дождь в эту ми нуту превратился в сущий ливень, и, когда Мария с Иисусом
вошли, вода хлынула с них на пол ручьями. Дети глядели на мать, на старшего
брата и, когда дверь закрылась, поняли, что отец не придет, но все же Иаков
спросил: А отец? Глиняный пол медленно впитывал воду, капавшую с насквозь
промокших одежд, в тишине слышно было, как постреливают в очаге сырые дрова,
дети смотрели на мать. А отец?-- снова спросил Иаков.
Мария уже открыла рот, чтобы ответить, но роковое слово тугой удавкой
сдавило ей горло, и вместо нее должен был сказать Иисус: Он умер, и, сам не
вполне сознавая, что делает, или как непреложное доказательство того, что
отец не придет больше никогда, достал изза пояса мокрые сандалии, показал их
детям: Вот. На глаза Тех, кто постарше, и так уж навернулись слезы, но лишь
при виде этих сандалий полились они понастоящему, и поднялся неутешный и
всеобщий плач. Вдова не знала, которого из девяти своих детей утешать
первым, и, вконец обессилев, повалилась на колени, а дети ринулись к ней,
окружили и повисли живой гроздью винограда, который и давить не надо, чтобы
брызнула из него прозрачная кровь слез. Один Иисус оставался на ногах и все
прижимал отцовы сандалии к груди в смутном предчувствии, что когданибудь он
их наденет. Дети между тем постепенно отступали от матери: сперва те, кто
постарше, движимые той стыдливостью, которая велит горевать в одиночку, а за
ними -- и младшие, которые еще не могли постичь и осознать в полной мере,
какая беда на них свалилась, а просто плакали, потому что у старых и у малых
глаза всегда на мокром месте, даже когда чувства их еще не развились или уже
омертвели. А Мария все стояла на коленях посреди комнаты, словно ожидала
решения своей участи или приговора, но тут вдруг пробрал ее с ног до головы
озноб, она вспомнила, что вся мокрая, и тогда поднялась, достала из сундука
старую, много раз чиненную мужнину рубаху и подала ее Иисусу, сказав при
этом: Переоденься и сядь к огню поближе. Потом подозвала дочерей, Лизию и
Лидию, велела им держать циновку на манер занавески, переоделась, зайдя за
нее, в сухое сама и принялась стряпать ужин из скудных припасов, нашедшихся
в доме. Иисус, согревшись у очага, сидел в отцовской рубахе до пят, рукава
которой были ему длинны, и уж конечно в других обстоятельствах братья и
сестры не преминули бы начать над ним смеяться -- больно уж смешно он в ней
выглядел,-- но сегодня не осмелились, и не только потому, что в дом пришла
беда: нет, показалось им, будто старший их брат вдруг както разом повзрослел
и словно бы даже прибавил в росте, и это ощущение еще усилилось, когда он
степенными, размеренными движениями подвинул поближе к огню отцовские
сандалии, хотя в действиях его не было ни проку, ни смысла, ибо Иосифу те
сандалии были уже ни к чему. Иаков, следующий за ним по возрасту, подсел к
брату, тихонько спросил: А что же с отцом нашим? Его распяли вместе с
мятежниками, так же вполголоса ответил Иисус. А за что? Не знаю, их было
сорок человек, и среди них отец. Может, и он тоже? Что? Тоже мятежник? Да
нет, он всегда сидел дома, делал свое дело. А осла нашли? Нет, ни живого, ни
мертвого. Мария тем временем сготовила ужин, все уселись в кружок и
принялись есть из одной большой чашки. Под конец самые маленькие стали
клевать носом, и, как ни были они возбуждены, усталое тело требовало отдыха.
Вдоль задней стены раскатали циновки для мальчиков, а дочерей Мария положила
по обе стороны от себя, чтоб никому не было обидно. В дверную щель со двора
дуло, но в доме было душно -- шел жар от еще не остывшего очага и от
притулившихся друг к другу детей, и семья, повздыхав и повсхлипывав, стала
засыпать, и Мария подала остальным пример, сдержала слезы -- и чтобы дети
уснули поскорей, и чтобы остаться наедине со своим горем, вглядеться в то
будущее, которое сулила ей жизнь без мужа да с девятью детьми на руках. Но
хоть мысли крутились в голове, и болела душа, а ко всему безразличное тело
не могло противиться сну. Теперь спали все.
Глубокой ночью чейто стон разбудил Марию. Она подумала было, что
простонала сама, во сне, но стон прозвучал снова, и на этот раз громче.
Осторожно, чтобы не потревожить дочек, приподнялась, оглянулась по сторонам,
но светильник горел так тускло, что мальчиков она не увидела. Кто же из
них?-- подумала она, хотя сердце уже подсказало ей, что стонал Иисус.
Бесшумно встала, сняла висевшую у притолоки коптилку, подняла ее над
головой, чтобы свету было больше, оглядела спящих сыновей: Иисус мечется и
бормочет, словно его мучает кошмар, и, конечно, ему снится отец, рано в его
годы видеть то, что видел он сегодня,-- смерть, кровь, пытку. Мария
подумала, что надо бы разбудить его, прекратить это мучение, но делать этого
не стала, не хотела, чтобы сын рассказал ей свой сон, и тотчас позабыла об
этом, заметив на ногах Иисуса отцовские сандалии. Это вывело ее из себя --
что за дурацкая мысль, что за неуважение -- надеть их, да еще в самый день
его смерти! Она повернулась к циновке, не зная уж, что и думать: быть может,
Иисус оттого, что лег спать в отцовой рубахе и сандалиях, следовал во сне
роковой стезей Иосифа, повторяя весь его путь от порога до креста, и, стало
быть, вошел в мир мужчин, к которому и так принадлежал по Божьему Закону, но
где теперь получал новые права -- право наследства, пусть даже все оно
состояло из ветхой рубахи да стоптанных сандалий, и право снов, пусть даже в
снах этих увидятся ему последние шаги отца по земле. Не думала Мария, что
Иисусу может сниться чтото иное.
Утро выдалось ясным, с безоблачного неба жгло и сияло солнце, и можно
было не опасаться нового дождя.
Мария вышла из дому рано, вместе с теми сыновьями, кто по возрасту уже
ходил в школу, и с Иисусом, который, как уже было сказано, обучение свое
окончил. Она отправилась в синагогу сообщить о смерти мужа и о том, в сколь
тяжких обстоятельствах она оказалась после того, как над телом Иосифа, как и
над прочими несчастными, прочитали заупокойные молитвы, и, хотя и место было
неподходящим, и времени на это мало, по числу этих молитв и по содержанию их
можно было сказать, что проводили мужа в последний путь, как велит обряд.
Возвращаясь домой в сопровождении старшего, подумала Мария, что вот удобный
случай спросить его, зачем надел он отцовы сандалии, но в самый последний
миг удержалась, боясь смутить сына: скорей всего, Иисус не сумеет объяснить
ей это и, смутясь, почтет себя в глазах матери униженным своим поступком,
ибо поступок этот никак нельзя вывести из обыденных причин, вроде того, что
мальчик проснулся ночью и, почувствовав голод, поднялся и съел ломоть хлеба,
а будучи застигнут за этим, на голод этот мог бы и сослаться, но история с
сандалиями в эти рамки не укладывалась, если не считать, что мучил его иной
голод, о котором нам с вами знать не дано. Тут Марии в голову пришла другая
мысль: Иисус отныне -- старший в роду и в доме, а потому она, мать,
зависящая от него теперь, решила, что правильно будет выказать ему должное
уважение и подобающее внимание и спросить, что за сон мучил его ночью. Тебе
отец снился?-- спросила она, но Иисус притворился, что не слышит, и даже
отвернулся, однако мать повторила настойчиво: Отец?-- и не ожидала, что сын
сначала ответит: Да, и тотчас, следом:
Нет, и что в глазах у него появится такое выражение, будто вновь
предстал ему казненный Иосиф. Они некоторое время шли молча, а когда вошли в
дом, Мария села прясть, подумав, что теперь, пожалуй, надо будет, чтобы
прокормить детей, работать больше, отдавая часть на продажу, раз уж есть у
нее умение и ремесло.
Иисус же, взглянув на небо, убедившись, что погода попрежнему хороша,
подошел к отцовскому верстаку, стоящему под навесом, и стал одну за другой
осматривать начатые и неоконченные поделки, а потом -- инструменты, и сердце
Марии исполнилось ликования при виде того, с какой ответственностью сын ее с
первого дня отнесся к новым своим обязанностям. Когда вернулись из школы
младшие и началась общая трапеза, лишь очень зоркий взгляд заметил бы, что
всего несколько часов назад семья оплакивала потерю своего главы, мужа и
отца, и если черные брови Иисуса, сурово сведенные над переносьем, выдавали
тайную думу, то остальные, включая Марию, казались спокойны и безмятежны,
ибо сказано: Горько плачь и стенай от душевной муки, соблюдай траур по
усопшему день или два, смотря по тому, кем приходился он тебе, ибо так
положено меж людьми, а потом утешься в своей печали, и еще сказано: Не
вверяй сердце свое скорби, но отгоняй ее, помни, что и ты в свой срок уйдешь
туда, откуда нет возврата, и ничем уже не поможешь ты покойному, себе же
причинишь вред. Смеяться еще рано, но придет время и смеху, ибо дни
сменяются днями, и чередой идут времена года, и лучший наказ дает нам всем
Екклесиаст, похваливший веселие, потому что нет лучшего для человека под
солнцем, как есть, пить и веселиться; это сопровождает его в трудах во дни
жизни его, которые дал ему Бог под солнцем. Ближе к вечеру Иисус с Иаковом
забрались на крышу и заделали соломой, залепили глиной щели, сквозь которые
целую ночь капала вода, и не стоит удивляться тому, что мы в свое время не