к лицу с другим миром, с тем, что ожидает за воротами, с тем, чьи обитатели
беспокойно спрашивают:
Да что ж там происходит внутри?-- и уверяю вас, вовсе не постельные
забавы рисует себе их воображение. Итак, Мария и Иисус поели, она надела ему
на ноги сандалии и сказала: Если хочешь к вечеру быть в Назарете, пора идти.
Прощай, сказал Иисус, взял свою котомку и посох и вышел во двор. Небо
было все затянуто тучами, и сквозь эту пелену, очень похожую на очески
грязной шерсти. Господу нелегко, наверно, было разглядеть сверху, что там
выделывают овцы его. Иисус и Мария на прощание обнялись, и объятию этому,
казалось, не будет конца, и поцеловались.
Но поцелуй не затянулся, и ничего удивительного в этом нет: не в обычае
тогда были долгие поцелуи.


    x x x



Солнце село, когда Иисус вновь ступил на землю Назарета, где не был
четыре долгих года -- неделей больше, неделей меньше не в счет -- с того
самого дня, когда он, ребенок еще, бежал, гонимый смертельным отчаянием, из
родного дома, чтобы искать в мире когонибудь, кто помог бы ему воспринять
первую в жизни невыносимую истину. Четыре года, как ни медленно они
тянутся,-- срок недостаточный, чтобы излечить боль, но притупить и утишить
ее могут. Этот человек расспрашивал книжников в Храме, гнал по горным тропам
стадо Дьявола, он повстречал Бога, он спал с Марией Магдалиной, и о прежнем
страдании напоминает лишь влажный отблеск в глазах, о котором мы говорили
раньше, но, быть может, все еще ест ему глаза стойкий дым жертвенных
всесожжении, или источает слезы душа, восхищенная тем, какие дали открылись
ей на высокогорных пастбищах, или это страх того, кто в одиночестве и
пустыне услышал "Я -- Бог", или, что вероятней всего, он томится и тоскует,
вспоминая тело Марии из Магдалы, покинутой им лишь несколько часов назад.
Освежите меня вином, подкрепите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви,--
эту сладчайшую истину мог бы изречь Иисус, обращаясь к матери и братьям, но
отчегото у самого отчего дома замедляет он шаги. Кто они -- мать моя и
братья мои?-- спрашивает он себя, и не потому, что не знает, вопрос в том,
знают ли они, мать и братья, что пришел к ним тот, кто спрашивал в Храме,
кто с высоты оглядывал окоем, кто повстречал Бога, кто познал женщину и
осознал себя мужчиной. Вот на этом самом месте сидел некогда нищий бродяга,
назвавший себя ангелом, и, хотя ангелу не составило бы труда в единый взмах
взмятенных крыльев вихрем ворваться в дом, он предпочел постучать и жалкими
словами попросить милостыню.
Калитка закрыта на щеколду, ее легко открыть снаружи, и нет надобности
окликать: Эй, есть тут кто?-- как сделал он в Магдале, ибо дом этот -- его,
и войдет он к себе домой спокойно и уверенно, и глядитека, совсем зажила
рана на ноге,-- впрочем, раны телесные, источающие кровь и гной, поддаются
лечению не в пример лучше иных. Итак, стучаться незачем, но он стучится. Он
слышит голоса за стеной, он даже различил уже издали голос матери, но духу
не хватает просто толкнуть калитку и объявить: А вот и я, как поступил бы
всякий, кто, зная, что приход его желанен, хочет преподнести домашним
радостный сюрприз. Калитку отворила ему маленькая, лет восьмидевяти,
девочка: она не узнала пришельца, и голос крови не сказал ей: Это твой брат,
разве не помнишь, твой старший брат Иисус, который, несмотря на то, что
четыре года прибавилось к возрасту сестры и его собственному, несмотря на
вечерние сумерки, спросил: Тебя зовут Лидия?-- и она кивнула, очарованная
таким чудом -- незнакомец знает ее по имени,-- однако Иисус рассеял все
чары, сказав: Я твой старший брат, Иисус, впустика меня. Во дворике, под
навесом у крыльца, увидел он смутные, как тени, силуэты, это были братья
его, обратившие взоры к вошедшему, а двое старших, Иосиф и Иаков, поднялись
и пошли ему навстречу, хоть и не слышали слов, что сказал он их сестре, но
узнали его без труда, да и Лидия уже завопила ликующе: Это Иисус, это наш
брат, и после этих слов уже все тени задвигались, и в дверях появилась
Мария, а рядом с нею -- Лизия, уже с нее ростом, и обе вскричали в один
голос: Иисус!-- ив следующее мгновение посреди двора все обнимали его,
исполненные семейственной любви и радости, а такая встреча и в самом деле
приносит радость, особенно когда, как в нашем случае, возвращается домой наш
первенец, наш первородный сын, которого снова можно пестовать и нежить.
Иисус поздоровался с матерью, с каждым из братьев, с обеими сестрами, а те
от всей души восклицали: Добро пожаловать, брат, как хорошо, брат, что ты
вернулся, мы уж думали, брат, ты нас совсем забыл, и лишь одна мысль,
мелькнувшая у всех, в слова не облеклась: Не похоже, брат, что ты
разбогател. Потом вошли все в дом и сели за вечернюю трапезу, к которой и
готовились в ту минуту, когда постучал в ворота Иисус, так что вполне
уместно прозвучало бы здесь -- особенно если вспомнить, откуда пришел он и
как безудержно и рьяно всю минувшую неделю тешил, позабыв о нравственности,
грешную плоть,-- так вот, вполне уместно было бы здесь грубоватооткровенное
присловье, бытующее у людей простых и бедных, при виде нежданного гостя, с
которым надо поделиться и без того скудной пищей, проборматывающих себе под
нос: Черт его принес: где естно, там и тесно. Но нет, ничего подобного не
было да и не могло быть не только сказано, но даже и подумано, ибо, когда
жуют девять пар челюстей, десятую не услышишь, ртом больше, ртом меньше --
разница невелика. И покуда шел ужин, младшие все допытывались у Иисуса о его
приключениях, но мать и трое старших и так поняли, что со времени последней
их встречи под Иерусалимом Иисус новому ремеслу не обучился, ибо не только
рыбой от него не пахло, но даже те ароматы, которыми веяло от многолюбивого
тела Марии из Магдалы, и самый запах этого тела, въевшийся, казалось бы, в
тело Иисуса намертво,-- примите, однако, в расчет неблизкую дорогу, ветер да
пыль -- учуять можно было, лишь уткнувшись носом в складки его хитона, а
если на это не осмелился никто из домашних, то мы не решимся и подавно.
Рассказал Иисус, что пас стадо -- самое большое из всех, какие доводилось
ему в жизни видеть,-- а уж в недавние времена выходил в море с рыбаками и
помогал им доставать из сетей огромных и диковинных рыб и про" чих морских
тварей, и тут случилось с ним происшествие необыкновенное, невообразимое и
неожиданное, но о нем он поведает в свое время, не сейчас и не всем. Нетнет,
расскажи, расскажи сейчас, принялись канючить малыши, а средний, именем
Иуда, спросил, причем без всякой задней мысли: За столько времени денег
небось кучу заработал? И трех монеток не будет, и двух, и даже
однойединственной, отвечал ему Иисус и в доказательство правоты своих слов,
которым поверить было попросту невозможно -- как же это: четыре года
непрестанных трудов и ни гроша за душой?-- вывернул свою суму. И в самом
деле, небогат, прямо скажем, был его скарб, редко доводилось видеть, чтобы
всего нажитого было -- гнутый и сточенный нож, обрывок бечевки, ломоть
хлеба, черствого как камень, две пары в дым изношенных сандалий и тряпка,
звавшаяся некогда туника.
Это отца твоего туника, сказала Мария и, прикоснувшись рукой к тем
сандалиям, что побольше, сказала детям: Их носил ваш отец. Дети опустили
головы, в комнате повеяло печалью, а Иисус, укладывая обратно в суму убогое
ее содержимое, заметил внезапно, что один уголок туники завязан узелком, а
заметив, ощутил его тяжесть, и кровь бросилась ему в лицо при мысли, что в
узелок этот завязаны деньги -- а ведь он сию минуту сказал, что у него нет
ни гроша,-- и спрятала их туда Мария из Магдалы, которая их и заработала, но
не в поте своего лица, как люди достойные, нет, стонами притворной страсти,
а пот если и был, то никак не трудовой. Мать и братья с сестрами не сводили
глаз с узелка на краешке туники, потом как по команде взглянули на Иисуса,
который, не зная, то ли прятать и таить доказательство, уличающее его во
лжи, то ли обнародовать его, причем без малейшей возможности объяснить
происхождение этих денег так, чтобы высоконравственное его семейство
снизошло до того, чтобы это объяснение принять, решился на второе и самое
трудное и развязал тугой узелок, откуда выкатились двадцать монет -- никогда
не виданное в этом доме богатство,-- и сказал: Я ничего про них не знал.
Раскаленным ветром пустыни ударило ему в лицо осуждающее молчание родных:
какой стыд! первородный сын лжет! Иисус же, порывшись у себя в душе, не
нашел там и тени досады на Магдалину, а лишь безмерную благодарность ей -- и
за щедрость, и за тонкость, с которой щедрость эта была явлена, потому что
женщина знала: дать ему денег из рук в руки -- значит унизить его, ибо одно
дело сказать:
Левая твоя рука у меня под головой, правая обнимает меня, и совсем
другое -- не думать о том, сколько самых разных правых, а также левых рук
обнимало тебя, и о том, что никто никогда не спрашивал, не подложить ли тебе
просто руку под голову. И теперь уже Иисус смотрит на домашних своих с
вызовом -- примут ли они его слова "Я ничего про них не знал", а ведь это
чистая правда, только правда, но одновременно и вся, и не вся правда -- и
ожидает безмолвного вопроса: Если ты ничего про них не знал, как они у тебя
оказались, и на это ответить ему нечего, не скажешь ведь: Их дала мне
блудница, у которой провел я последние восемь дней, а ей -- мужчины, с
которыми спала она до меня. На грязной и драной тунике, принадлежавшей
человеку, четыре года назад распятому на кресте, а потом зарытому, как
собака, в яме, в братской могиле, блещут двадцать монет, и блеск их подобен
тому сиянию, что исходило когдато от чашки с землей, озарявшему уже стены
этого самого дома, только вот сегодня не придут сюда старейшины из синагоги,
не скажут "Закопайте их", и никто не спросит "Откуда они взялись?", ибо
ответ может быть таков, что придется отвергнуть деньги, как ни велика нужда
в них, как ни хочется обрести их. Иисус сгребает монеты в кучку, держит их в
обеих руках, сложенных ковшиком, и повторяет: Я ничего про них не знал, а
потом, словно используя последнюю имеющуюся возможность, добавляет, глядя на
мать: Они -- не от Дьявола.
Братья и сестры задрожали, но Мария, не переменившись в лице, ответила:
Но и не от Бога. Иисус раз и другой подбросил монеты в ладонях, забавляясь
их звоном, и сказал матери так обыденно, словно сообщал, что наутро станет к
отцовскому верстаку: О Боге завтра поговорим, и добавил, обращаясь к Иакову
и Иосифу: И вам обоим мне есть что сказать,-- и не подумайте, что первенец
произнес эти слова из одной учтивости: братья его уже вступили в пору
совершеннолетия и, стало быть, имели право принимать участие в толковании
сложных вопросов веры. Однако Иаков понял так, что разговор будет важнейший
и серьезнейший и надо бы уже сейчас узнать, чем он будет вызван, ибо одного
того, что вернулся домой старший брат -- да какой бы он старший ни был --
мало, а потому сказал: Речь у нас пойдет о Боге,-- и добавил с не лишенной
ехидства улыбкой:
Ведь ты, по твоим словам, четыре года бродил с овцами и козами по горам
и долам, и вряд ли удавалось тебе ходить в синагогу и свершать обряды, раз,
не успев воротиться домой, сообщаешь, что намерен говорить о Боге.
Иисус, почувствовав глубоко запрятанную враждебность, отвечал: Ах,
Иаков, как мало понимаешь ты, что есть Бог, если тебе невдомек, что нам не
надо искать Бога -- он сам нас найдет, когда сочтет нужным. Ты, верно, себя
имеешь в виду? Не спрашивай сейчас ни о чем, завтра я скажу все, что должен
сказать. В ответ Иаков пробормотал чтото неразборчивое, но явно язвительное
по адресу тех, кто думает, будто знает все. Мария же устало промолвила
своему первенцу: То будет завтра, или послезавтра, или когда пожелаешь, а
сейчас скажи мне и братьям твоим, как ты намерен распорядиться этими
деньгами, ибо живем мы в нужде. И ты не хочешь знать, откуда они у меня? Ты
же сам сказал, что не знаешь. Я сказал правду, но сейчас поразмыслил и
понял, что это за деньги. Если они не навлекли на тебя беды, то и семье
твоей не повредят. И это все, что ты можешь сказать о них? Все. Тогда трать
их как сочтешь нужным, употреби в хозяйство или еще куданибудь.
При этих словах раздался одобрительный ропот братьев, и даже Иаков
дружелюбно просиял, Мария же сказала: Если ты не против, отложим часть на
приданое твоей сестре. Я и не знал, что Лизия выходит замуж. Да уж день
назначен. Сколько же мы отложим на приданое? Я не знаю, что стоит такая
монета. Иисус улыбнулся: Я тоже не знаю, что стоит она, знаю только, что за
ней стоит,-- и сам расхохотался собственным словам громко и безудержно,
семейство же глядело на него в растерянности. И только Лизия в незапятнанной
чистоте своих пятнадцати лет потупилась, ибо девичеству свойственны
таинственные прозрения, и она одна из всей семьи отчегото взволновалась от
этих денег, неизвестно откуда взявшихся, кому принадлежащих и как
заработанных. Иисус протянул монету матери и сказал: Завтра разменяешь, вот
мы и узнаем ее достоинство. Но меня, конечно, спросят, откуда такое
богатство, ибо всякому понятно: кто одну такую монету показал, остальные
припрятал. Скажешь, что вернулся после дальних странствий сын твой Иисус и
что нет большего богатства, чем возвращение блудного сына.
В ту ночь снился Иисусу отец. Он лег во дворе, под навесом, ибо, когда
пришла пора устраиваться на ночлег, понял, что в комнате, где по всем углам
в тщетных поисках уюта спят вповалку десять человек, уснуть не сможет:
минули те времена, когда он не увидел бы разницы между братьями своими,
сестрами и отарой ягнят -- сейчас ему мешают руки, ноги, чужие случайные
прикосновения, неизбежная в такой тесноте неловкость.
Перед тем как уснуть, он вспоминал Марию Магдалину и все, что они
делали вместе, и, хоть воспоминания эти так его разгорячили, что пришлось
два раза вставать с соломы и обходить двор кругом, чтобы унять жар, сном,
как говорится, младенца, когда наконец сморило его, уснул Иисус, погружаясь
в некое подобие реки, уносивший его, мягко и плавно покачивая, и он медленно
вплывал в забытье, как плывешь по течению, раскинув руки, глядя на плывущие
вместе с тобой и над тобой ветви деревьев и облака, и какаято безмолвная
птичка то появлялась, то исчезала. И сон начался с того, что он испытал
легчайший толчок, будто тело его повстречало другое тело, и поначалу
почудилось, что рядом Мария Магдалина. Он улыбнулся, с улыбкой обернулся к
ней, но увидел, что та же вода, под теми же ветвями и тем же небом с той же
безмолвно порхающей птичкой, несет тело его отца. Прежний давний крик ужаса
забился у него в горле, просясь наружу, но тут же утих: это был не тот
преследующий его и ставший уже привычным сон, когда он видел себя младенцем
рядом с другими младенцами на городской площади Вифлеема и ждал смерти,--
нет, не слышно было шагов, конского ржания, звона и лязга оружия, и
попрежнему шелковисто струилась река, и по ней, как на плоту, плыли отец с
сыном. В этот миг страх покинул душу Иисуса, и его место внезапно, точно
вспышка или взрыв, заняло ликование, безмерное и неуемное. Отец!-- вскричал
он во сне. Отец!-- повторил, проснувшись и плача, потому что понял, что
опять один. Он хотел вернуться в сон, повторить его с самого начала, чтобы
вновь испытать уже ожидаемое изумление от легкого толчка встречи, чтобы
вновь увидеть отца и плыть с ним рядом, плыть до скончания века, до
истечения вод речных. Ему не удалось это, но и тот, прежний кошмар с этой
ночи не будет мучить его больше, ужас навсегда сменится восторгом, на место
одиночества придет близость отца, ожидание отсроченной смерти вытеснится
обещанием жизни, и пусть вот теперь книжники, назубок знающие Писание,
растолкуют нам, если смогут, смысл этого сна, пусть определят значение реки,
и нависших над стремниной ветвей, и плывущих облаков, и безмолвной птички,
пусть объяснят, как благодаря тому, что все это сошлось воедино и
расставилось в должном порядке, смогли встретиться отец с сыном, хотя вину
одного попрежнему не искупить и не исцелить муку другого.
На следующий день Иисус хотел было помочь Иакову по плотницкому делу,
но сразу же стало очевидно, что никаким старанием умение не заменить, и
понятно, почему еще при жизни отца успехи его никак не могли заслужить себе
удовлетворительной отметки. Иаков же сделался плотником если не хорошим, то,
во всяком случае, неплохим, да и третий брат, Иосиф, хоть ему еще и
четырнадцати не исполнилось, разбирался в ремесле так, что мог бы поучить
старшего. Иаков же, смеясь над неловкостью Иисуса и над отсутствием у него
сноровки, повторял: Тот, кто сделал тебя пастухом, погубил тебя,-- и
невозможно было представить, чтобы простые эти слова, исполненные незлобивой
насмешки, содержали в себе тайную мысль или подспудный смысл, но Иисус тем
не менее вдруг резко отшатнулся от верстака, и Мария сказала среднему: Не
смей говорить о погибели, не навлекай нечистого на наш дом. А ошеломленный
мальчик отвечал: Никого я не навлекал, я сказал только. Слышали уже, отрезал
Иисус, и наша мать, и мы все слышали, что ты сказал, и это по ее наущению
слова "пастух" и "погибель" соединились у тебя в голове, ибо сам ты до
такого не додумался бы и причины этого ведомы ей, а не тебе. Я предупреждала
тебя, с силой произнесла Мария. Поздно спохватилась, матушка, зло -- если
только это зло -- было уже содеяно, ибо я смотрю на себя и себя не вижу. Нет
слепца слепее того, кто не хочет видеть. Эти слова почемуто особенно задели
Иисуса, отвечавшего ей с горьким упреком: Замолчи, женщина! Ибо если глаза
сына твоего и увидели зло, то сначала все же предстало оно твоим глазам, а
я, хоть ты и считаешь меня слепцом, видел такое, чего ты не видела никогда и
уже никогда не увидишь. Загадочны были его последние слова, но Мария,
покорная воле своего первенца и подавленная тоном его, сухим и суровым,
повиновалась, но в ответе ее все же слышалось предупреждение: Прости меня, я
не хотела тебя обидеть, дай Бог, чтобы вовеки не замутился свет твоих глаз и
свет души.
Иаков в недоумении переводил взгляд с матери на старшего брата: он
понимал, что они ссорятся, но о давних причинах, могущих объяснить эту
ссору, представления не имел, а новым причинам просто не хватило бы времени.
Иисус направился в дом, на пороге задержался и сказал Марии: Отправь
младших; мне надо поговорить с тобой, Иаковом и Иосифом. Так и было сделано,
дом, еще минуту назад заполненный ребятишками, вдруг опустел, и сели на пол
четверо: Мария, по обе стороны от нее -- Иаков с Иосифом, а напротив --
Иисус. Долгое наступило молчание, словно все по взаимному соглашению решили
дать детям -- предстоящий разговор для их ушей не предназначался -- время
отойти так далеко, чтобы даже и эхо криков их не проникло в дом.
Наконец Иисус, медленно роняя слова, промолвил: Я видел Бога. Прежде
всего лица матери и братьев выразили священный ужас, тут же сменившийся
осторожным недоверием, а между этими чувствами мелькнуло в глазах Иакова
нечто похожее на злорадное подозрение, в глазах Иосифа -- восторженная
оторопь, и тень горестного смирения пронеслась в глазах Марии. Никто из них,
однако, не решался заговорить, и затянувшееся молчание нарушил Иисус. Я
видел Бога, повторил он.
Если, по народному присловью, внезапно наступившее молчание есть
следствие того, что тихий ангел пролетел, то сюда слетелся целый сонм: Иисус
сказал все, родные же его не знали, что сказать, и вскоре каждый из них
встанет да пойдет по своим делам, ибо у каждого -- своя жизнь, спрашивая
себя мысленно, в самом ли деле приснился им сон, поверить в который никак
невозможно. Однако молчание, если дать ему время, обладает тем достоинством,
вроде бы противоречащим ему, что понуждает говорить. И вот, когда
напряженное ожидание выдержать было уже невозможно, Иаков задал вопрос --
безобиднейший из всех мыслимых, ни к чему не обязывающий и бессмысленный,--
одним словом, чисто риторический: Ты уверен? Иисус, не отвечая, только
глянул на брата так примерно, как глядел, надо думать, на него самого Бог из
облака, и повторил в третий раз: Я видел Бога. Мария ни о чем не спросила, а
сказала только: Привиделось. Он говорил со мной, ответил Иисус. Иаков,
оправясь от замешательства, решил, что у брата не все дома -- ну что за
вздор такой:
Бог с ним говорил,-- и с насмешливой улыбкой сказал:
Не он ли и деньги подложил в твою котомку? Иисус покраснел, но ответил
сухо: Все, что приходит к нам, приходит от Господа, он отыскивает и
пролагает пути, ведущие к нам, и деньги эти пришли ко мне не от него, но при
его посредстве. А скажика, где же ты повстречал Его, во сне это было или
наяву? В пустыне, я искал отбившуюся от стада овцу, когда Он окликнул меня.
Что же Он сказал, если тебе позволено повторить Его слова?
Сказал, что однажды попросит у меня мою жизнь.
Жизнь каждого из нас и так принадлежит Господу. Вот так и я ему
ответил. А Он что? Что в обмен на жизнь мою даст мне власть и славу.
Переспросила Мария, словно не веря своим ушам: Власть и славу взамен жизни?
Да. Да зачем же власть и слава тому, кого уж нет на свете? Не знаю. Ты
грезил. Я бодрствовал, я искал овцу в пустыне. А когда же попросит Он у тебя
твою жизнь?
Не знаю, Он сказал только, что явится мне снова, когда я буду готов.
Иаков поглядел на брата не без тревоги и высказал предположение: Там, в
пустыне, тебе, должно быть, голову напекло, вот и все, а Мария вдруг
спросила: А овца? Что с овцой? Господь потребовал, чтобы я принес ее в
жертву, как залог нашего с Ним союза. Эти слова возмутили Иакова: Ты
богохульствуешь, брат:
Господь заключил союз со всем Своим народом, а не с одним тобой,
простым, обыкновенным человеком, сыном плотника, пастухом и еще невесть чем.
Мария, судя по выражению ее лица, с крайним напряжением ловила какуюто
мысль, точно боялась, что нить ее вотвот оборвется, но вот поймала кончик и
задала тот вопрос, который должна была задать: Что это была за овца? Овца,
что выросла из ягненка, который был со мной, когда мы встретились под
Иерусалимом, у Рамалы, я хотел отказать Богу в ягненке, и Он взял у меня
овцу. Ну а какой Он из себя? Он явился мне облаком. Облаком? Облаком,
подобным столбу дыма. Нет, ты и вправду сошел с ума!-- воскликнул Иаков.
Если и так, то по воле Господа. Дьявол обуял тебя!-- уже не сказала, а
выкрикнула Мария. В пустыне я встретил не Дьявола, но Бога, и если я обуян
Дьяволом, то опять же по воле Господа. Дьявол обуял тебя при рождении. Да?
Да, ты прожил с ним и вдали от Бога четыре года. И на исходе четвертого года
Бога встретил. Ужас и ложь изрекают твои уста. Я твой сын, ты произвела меня
на свет: верь мне или отринь меня. Я не верю тебе. А ты, Иаков? Я не верю
тебе.
А ты, Иосиф, ты, носящий имя нашего отца? Я верю тебе, но не словам
твоим. Иисус поднялся, оглядел всех троих с высоты своего роста и сказал:
Когда исполнится во мне обещанное Богом, тогда придется вам поверить тому,
во что не верите сейчас. Он подобрал котомку, взял свой посох, надел
сандалии. Уже в дверях вытащил деньги, разделил их надвое: Это пусть будет
приданым для Лизии -- и монетка к монетке сложил их на пороге,-- а это я
верну в те руки, из которых получил их, может быть, и они станут приданым.
Снова повернулся к двери, собираясь уйти не простившись, но Мария сказала: Я
заметила, что в суме твоей нет чашки. Была, да разбилась. Вон на очаге лежат
четыре, выбери себе любую. Иисус поколебался, ибо хотел уйти из этого дома с
пустыми руками, но потом все же подошел к очагу, где одна в другой стояли
чашки. Выбери любую, повторила Мария. Иисус глянул и выбрал: Вот эту, самую
на вид старую. Ты выбрал ту, что тебе понравилась, почему?
Она черна, как земля, она не разобьется, не выщербится.
Он сунул ее в котомку, стукнул посохом оземь: Скажите еще раз, что не
верите мне. Мы не верим тебе, сказала мать, и теперь еще меньше, чем прежде,
ибо чашку ты выбрал, отмеченную печатью Дьявола, В эту минуту, всплыв из
самых глубин памяти, прозвучали в ушах Иисуса слова Пастыря: Будет у тебя
другая, она не разобьется, пока ты жив. Веревка протянулась во всю свою
длину и вот свернулась кольцом, и на наших глазах стянулись концы ее в узел.
Во второй раз уходит Иисус из отчего дома, но теперь не скажет: Вернусь, так
или иначе, но вернусь. Оставляя за спиной Назарет, он спускается по склону
первого холма и думает о простом и печальном: что, если не поверит ему и
Мария Магдалина?
Этому человеку Бог обещал власть и славу, но, кроме как к блуднице из
Магдалы, идти ему некуда. К пастве своей вернуться он не может -- "Уходи",
сказал ему Пастырь, дома остаться нельзя -- "Мы не верим тебе", сказали ему
домашние его, и потому шаг его неуверен: он боится идти, он боится прийти,
он словно бы опять оказался в пустыне. Кто я, спрашивает он, но ни горы, ни
долы не отвечают, и даже небо, которое куполом покрывает все, а потому
всеведуще, молчит, а вернись он домой и задай тот же вопрос матери, она
скажет, наверно: Ты сын мой, но я тебе не верю, и потому сейчас самое
подходящее время присесть на камень, от сотворения мира ожидающий его,
присесть и поплакать от одиночества и бесприютности, ведь неизвестно,
соберется ли Бог явиться ему вновь, пусть хоть облаком или дымным столбом,
лишь бы только промолвил: Ну, это никуда не годится, с чего же это ты
расхныкался, у каждого случается черная полоса в жизни, но есть одна очень
важная штука, никому никогда о ней не говорил, а тебе скажу: все, понимаешь
ли, относительно, и самое скверное покажется терпимым, если представить, что