Страница:
Возвращались той же дорогой, обсуждая теперь вполне практические вопросы – в Лиссабон возвращаться поздно, где бы переночевать? Да ничего не поздно, сказал Жоакин Сасса, даже если не гнать, отлично поспеем к ужину. Я бы предпочел остаться в Фигейре-да-Фож, сказал Жозе Анайсо, или в Коимбре, а завтра бы с утра вернулись сюда, может быть, Жоане будет что-нибудь нужно, и в голосе его звучит крайняя озабоченность. Ты так считаешь, начал с улыбкой Жоакин Сасса и не договорив, высказал остальное взглядом. Я тебя понимаю, ночью хочешь подумать, сообразить, что говорить завтра, мгновенья наступают без предупреждения. Теперь они идут перед Педро Орсе и Жоакином Сассой, а наступающий вечер так тих и кроток, что сердце щемит непонятно отчего, от каких чувств, не направленных никуда – разве что к этому свету, к бледному небу, к неподвижно стоящим деревьям, к неторопливому струению реки, которая сперва лишь угадывается, а потом возникает въяве, впереди – и его зеркальную гладь медленно пересекают птицы. Жозе Анайсо, сжав руку Жоаны Карда, говорит: Мы – по эту сторону черты, мы – вместе, вот только надолго ли, и женщина отвечает: Теперь уж скоро узнаем.
Когда подошли к машине, увидели собаку. Жоакин Сасса вновь нагнулся за камнем, но отчего-то не бросил. И собака не сдвинулась с места, несмотря на этот угрожающий жест. Педро Орсе приблизился к ней вплотную, протянул руку, словно желая погладить или демонстрируя свои мирные намерения. Собака, подняв голову, оставалась неподвижна. Из пасти у неё свисала голубая шерстяная нитка. Педро Орсе провел ладонью по её спине, повернулся к спутникам. Иные мгновенья предупреждают о своем появлении, сказал он, земля дрожит под лапами этого пса, и положил руку ему на загривок. От ласки пес закрыл глаза, явно испытывая острое блаженство – если слово это применимо не к людям, наделенным должной остротой чувств, чтобы стать чувственными, а к бессловесным тварям – потом поднялся, поочередно оглядел всех четверых, дал им время осознать происходящее, отошел. Метров через десять остановился, подождал.
Собственный опыт, равно как и сведения, почерпнутые из фильмов и книг, где подобное представлено в изобилии, подсказывают нам, что собаки поступают таким образом, когда хотят, чтобы люди следовали за ними. В данном случае бросается в глаза, что золотисто-рыжий пес загородил дорогу Жоане Карда для того, чтобы мужчины вышли из автомобиля, а теперь, когда все в сборе, он указывает им путь, которым, по его песьему разумению, должно им следовать, причем, простите за то, что повторяемся, – непременно всем вместе. Ну, уж если собака способна передать это сообщение, то, чтобы принять его, человеческого интеллекта хватит с лихвой. Но люди, из-за того, что слишком часто в прошлом их обманывали, всегда склонные подозревать подвох и сделавшиеся со временем эмпириками-экспериментаторами, желают непременно во всем удостовериться и прежде всего – простейшим методом повторения, а когда – как в этом случае – достигли определенного культурного уровня, не довольствуются результатами одного эксперимента, затевают второй, слегка видоизменяя исходные условия: итак, Жозе Анайсо и Жоана Карда идут к машине, Педро Орсе и Жоакин Сасса остаются на месте, посмотрим теперь, что предпримет собака. А вот что: отлично понимая, что машину ей не остановить, даже если бросится она под колеса на верную смерть, ибо ни один водитель, как бы далеко ни простиралась его любовь к четвероногим друзьям человека, не затормозит, чтобы принять её последний вздох или оттащить на обочину бездыханное тело, она загораживает дорогу Педро Орсе и Жоакину Сассе в точности, как за пять минут до этого – Жоане Карда. Третье и самое убедительное доказательство представлено было в тот миг, когда все четверо погрузились в автомобиль, Парагнедых тронулся и, поскольку по чистой случайности тронулся он именно в нужную сторону, пес побежал перед ним – уже не для того, чтобы перекрыть дорогу, а как бы открывая процессию. Все эти, с позволения сказать, эволюции происходили без участия любопытных, ибо вы уже могли заметить, что многие важные эпизоды нашего повествования имеют место на въезде в города и деревни или же на выезде из оных, но в любом случае – за пределами населенного пункта, чему должны быть представлены объяснения, а раз должны быть, то и будут, однако всему свое время, немного терпения.
Жозе Анайсо затормозил, собака остановилась и оглянулась, а Жоана Карда подвела итог эксперимента: Она хочет, чтобы мы следовали за ней. Вот сколько времени потребовалось, чтобы уразуметь то, что очевидно было с самого начала – с того мига, как собака пересекла прогалину: люди ведь не всегда воспринимают очевидное, оставаясь глухи и слепы к знакам и знамениям, и даже когда уже никаких сомнений не остается, продолжают упорствовать, подобно Жоакину Сассе, который спрашивает: А зачем это нам за ней следовать? С какой стати четверым взрослым людям тащиться за бродячим псом, у которого на ошейнике даже нет записочки – спасите, терпим бедствие – или пластиночки с выгравированной надписью – я потерялся, отведите меня к хозяину или к хозяйке туда-то и туда-то, что за бессмыслица такая?! Да ладно, отвечал ему на это Жозе Анайсо, эта история – не более нелепа, чем все происходившее с нами до сей поры, в этом смысла тоже вроде было немного. Да не "вроде", а вообще не было. Не надо искать смысла, вмешался Педро Орсе, смысл странствия открывается лишь в самом его конце, а мы ещё на середине, если не в начале пути, так что ничего ещё не известно, скажи мне, какую цель преследовал ты, и я тебе скажу, в чем тут смысл. Хорошо, но покуда этот день не настал, что делать будем? Воцарилось молчание. Свет понемногу меркнет, день удаляется, оставляя под деревьями длинные тени, и даже птичьи голоса звенят по-иному. Собака ложится наземь в трех шагах от машины, кладет голову на вытянутые передние лапы, ждет, не выказывая нетерпения. Говорит Жоана Карда: Я готова идти туда, куда она нас ведет, может быть, она за тем и появилась, когда доберемся до цели, узнаем. Жозе Анайсо, тяжело задышав, но отнюдь не вздохнув, пусть даже и с облегчением, сказал только: Я тоже. И я, добавил Педро Орсе. Ну, что же, раз вы все заодно, не мне же быть тем злодеем, кто станет у вас на пути и не даст вам следовать за этим проводником, компанию рушить не буду, тем более, что у меня все равно отпуск, – такова была финальная реплика Жоакина Сассы.
Решиться – это значит сказать "да" или "нет", произвести кратчайшее колебание воздуха той или иной комбинацией звуков, это легко, трудности начинаются потом, когда надо осуществить решение на практике: много требуется для этого времени и ещё больше – терпения, ибо надежды мало, а зримых перемен ещё меньше. Легко сказать "пойдемте следом за собакой" отлично, только нельзя ли пояснить, как это будет выглядеть, как вы себе это представляете: проводник даром речи не обладает, стало быть, в машине ехать не может и не скажет – налево, теперь направо, теперь все время прямо, а на третьем светофоре опять направо – да и не влезет такой здоровенный пес в автомобиль, набитый людьми и чемоданами, не говоря уж о вязовой палке, хотя это, впрочем, наименьшее из зол, если не мешает Жозе Анайсо и Жоане Карда ехать бок о бок. Да, раз уж упомянули Жоану, прибавим ещё её багаж, а прежде чем ухитриться разместить его, надо за ним сперва заехать, объяснить кузенам и племянникам причину внезапного отъезда, но при этом никак не могут появиться у ворот их дома Парагнедых, трое мужчин и собака. Я с ними еду – звучит, конечно хорошо, звучит невинно и искренне, тем более, что это чистая правда, однако женщине, совсем недавно расставшейся с мужем, не стоит лишний раз давать повод для сплетен, неизбежных в крошечной Эрейре – деревне, в сущности – бурные разрывы хороши для столиц и больших городов, но даже и там это недешево обходится, и один Бог знает, каких душевных и телесных мук они стоят.
Солнце садится, и ночь не за горами, не то время, чтобы начинать странствие неведомо куда, да и Жоане неловко и неучтиво будет так вот исчезать, не то что худого, а и вообще никакого слова не говоря, она ведь сказала родне, что едет в Лиссабон поездом по делу. Проблемы эти, могут, конечно показаться надуманными, но сильны все же условности и в обществе и в семействе. Но вот Педро Орсе вылезает из машины, подходит к собаке, приподнявшейся при виде его, и начинается между ними беседа – так, по крайней мере, кажется в сгущающейся тьме, хотя нам лично известно, что пес не способен даже лаять – по завершении которой испанец вернулся к своим спутникам и сказал: Ну, Жоана может отправляться домой, собака с нами останется, а вы сообразите, где переночуем, а потом условимся, где завтра заберем нашу дамочку. Под эту гарантию развернута была карта и через три секунды принято решение – остановиться в Монтеморе-Старом, получив приют в каком-нибудь скромном пансиончике. А если там нет такого? – спросил Жоакин Сасса. Тогда поедем в Фигейру, сказал Жозе Анайсо, чтобы уж было наверняка, заночуем в Фигейре, а ты утром сядешь в рейсовый автобус, мы будем ждать тебя возле казино, на стоянке, поняла? – излишне говорить, что все эти инструкции относились к Жоане Карда, принимавшей их с полным доверием к тому, от кого они исходили. Она попрощалась: До завтра – и в самый последний момент, уже высунув одну ногу наружу, обернулась и поцеловала Жозе Анайсо, не в щечку чмокнула, как велят приличия, не в уголок рта, а прямо в губы, и поцелуй этот с полным правом мог называться молниеносным и по продолжительности, и по произведенному эффекту, причем Жозе Анайсо ещё долго не мог оправиться от испытанного им потрясения, чего, конечно, не было бы, продлись столь сладостное соприкосновение губ ещё немного. О, если бы видели это кузены из Эрейры, что сказали бы они! Нетрудно себе представить: да это верх легкомыслия, вот ты какая, оказывается, а мы-то во всем винили твоего мужа, да он просто ангел кротости, ты же этого мужчину вчера впервые увидела, а сегодня уже его целуешь, нет бы ему предоставить инициативу, как должно поступать всякой женщине, ибо лучшее её украшение скромность, и, помимо всего прочего, ты обещала вернуться из Лиссабона в тот же день, а провела там сутки, и неизвестно где ночевала, нет, это, право, нехорошо, одумайся, Жоана Карда, но потом, когда все улягутся, кузина выскользнет из кровати, проберется к ней в комнату, спросит: Ну, как это было? – а та ответит: Сама не знаю, и это будет чистая правда. Почему я это сделала? – спрашивает она себя, идя в темноте, особенно плотной и густой под деревьями. Руки у неё свободны, их можно поднести к той ямке меж ключицами, где, говорят, помещается душа, чемодан остался в машине, забил местечко для всего прочего её багажа, и вязовая палка – под надежным присмотром троих мужчин и собаки, которую Педро Орсе подманил к машине, усадил туда, где недавно сидела она, Жоана Карда, и когда все они уже крепким сном спали в Фигейре-да-Фож, две полуночницы в Эрейре продолжают секретничать: Как бы я хотела уехать с тобой, говорит кузина, она замужем и – несчастлива в браке.
А новый день начался с пасмурного утра, вот и верь после этого приметам – ведь вчерашний вечер, словно райским светом озаренный, был так ясен и мягок, и деревья так кротко покачивали ветвями, и ни морщинки не было на туго натянутом полотне Мондего, отражавшего гладкое чело небосвода, и кто бы мог подумать, что сегодня под нависшими низкими тучами та же самая река обратится во вспененное море, но старики пожимают плечами: Первое августа, говорят они, первый день зимы, ещё счастье, что с опозданием чуть не на целый месяц настала такая погодка. Жоана Карда пришла пораньше, однако Жозе Анайсо уже ждал её в машине: так рассудили двое его спутников пусть влюбленные побудут наедине, наговорятся всласть перед дальней дорогой, а куда поведет она и чем кончится, покуда неведомо. Собака провела ночь в автомобиле, а сейчас прогуливается по пляжу с Жоакином Сассой и Педро Орсе, скромно, но неотступно следуя у ноги последнего и показывая, что его общество она явно предпочитает всякому иному.
На стоянке, среди других, более импозантных, машин Парагнедых смотрится скромно и почти незаметно, это раз, а утро, как уже было сказано, хмурое, прохожих совсем нет, это два, и потому вполне естественно, что Жоана Карда и Жозе Анайсо, оставшись наедине, бросаются друг к другу, будто год не видались и изнывали в разлуке с первого дня, и начинают целоваться жадно и жарко – это уже не вспышка, а целая череда молний: слов было произнесено мало, ибо трудно говорить, когда рот занят другим, но все же по прошествии нескольких минут стало слышно честно сказанное Жозе Анайсо: Ты мне мила, наверно, я тебя люблю, и раздавшееся в ответ: Я, кажется, тебя люблю, потому и поцеловала вчера, то есть, нет, не так: я бы не поцеловала тебя, если бы не чувствовала, что люблю, но способна любить гораздо сильней. Но ты ведь меня совсем не знаешь. Если для того, чтобы полюбить человека, надо ждать, пока не узнаешь его, то, пожалуй, жизни не хватит. Ты сомневаешься(что людям дано узнать друг друга? А ты веришь, что такое возможно? Я первый спросил. Тогда скажи, что такое, по-твоему, "знать"? Словаря под рукой нет. В таких и подобных случаях словарь скажет лишь то, что ты и без него знал. Словари говорят лишь то, что может пригодиться всем. Повторяю вопрос: что такое "знать"? Не знаю. Но любить при этом можешь? Тебя – могу. Не зная меня? Выходит, что так. Откуда у тебя такая странная фамилия? Деда звали Инасьо, а односельчане переделали в Анайсо, со временем это превратилось в нашу фамилию, а тебя почему зовут "Карда"? Когда-то, давным-давно это было "кардо": в наших краях так называют чертополох, по местному волчец, но потом какая-то дальняя прабабка осталась с детьми на руках после смерти мужа, очень бедствовала, чуть не побиралась, вот и прозвали её "карда", что значит "ворсянка", знаешь, есть такое растение? Нет, я думал, "карда" – это такая щетка из стальных игл, ею расчесывают лен, шерсть, ворс на сукно наводят. Да, а в словаре я нашла, что ещё было в старину такое орудие пытки – мало того, что несчастных мучеников обезглавливали, огнем жгли, кожу с них заживо сдирали, да еще, оказывается, терзали этой самой кардой. Так вот что меня ждет. Если я изменю последнюю букву, ты немного от этого выиграешь. Колешься как чертополох? Нет, имя – это одно, я – другое. А что же ты такое? Я – это я. Жозе Анайсо протянул руку, коснулся её лица, пробормотал: Ты, и она сделала то же самое и тихо повторила: Ты, а на глаза ей навернулись слезы, они после всех недавних её горестей всегда теперь были у неё близко, и вот уж ей захотелось узнать о том, кто сидел рядом: Ты женат, у тебя дети есть, чем ты занимаешься? Был когда-то, не обзавелся, учитель. Она перевела дыхание, а, может быть, вздохнула с облегчением и сказала улыбаясь: Надо бы их позвать, околеют, бедные от холода. Когда я рассказывал Жоакину о нашей первой встрече с тобой, то никак не мог подобрать слова, чтобы объяснить, какие у тебя глаза, сказал – цвета юного неба, сказал – не могу описать, и он сострил: Дама-С-Неописуемыми-Глазами, и так тебя теперь называет. Как-как? Дама-С-Неописуемыми-Глазами, но за глаза, конечно, в твоем присутствии не смеет. Мне нравится это имя. А мне нравишься ты, но теперь и, правда, пора их позвать.
Взмах руки – и ответный взмах, и по песку медленно идут Жоакин Сасса, Педро Орсе и огромный пес кротко и послушно шагает между ними. Судя по тому, как машет, встреча прошла в обстановке полного взаимопонимания, говорит Жоакин Сасса, и опытное ухо легко расслышит в звучании этих слов сдержанную печаль – благородное и высокое чувство, замаскированное завистью или даже досадой – это добавлено для любителей стилистических выкрутасов. Она тебе тоже нравится? – понимающе спрашивает Педро Орсе. Да нет, а, может, и нравится, вся беда в том, что я сам не знаю, кто мне нравится, а главное – как сделать, чтоб не разонравилась. На это проникнутое негативизмом высказывание испанец не находит, что ответить. Вот они садятся в машину – доброе утро, доброе утро, как спалось, очень рады приветствовать на борту нашего крейсера, интересно, куда же заведет нас наше приключение звучат эти любезные, всегда готовые к употреблению фразы, и только в последнюю вкралась ошибка, точнее было бы сказать: Куда же поведет нас этот пес? Жозе Анайсо, благо он и сидел за рулем, завел мотор, стал маневрировать, выезжая со стоянки, так, теперь куда? – повторял он, крутя руль влево-вправо, делая вид, что пребывает в сомнении, и выигрывая время, и вот собака повернулась вокруг своей оси и мелкой, но ходкой рысцой, ровной, как у заводной игрушки, затрусила по направлению к северу. Из пасти у неё свисала голубая шерстяная нитка.
И это был тот самый день, когда уже далекую, километров на двести по последним замерам отстоявшую от Пиренейского полуострова Европу потрясло от подножия до основания, передернуло социально-психологической судорогой, когда смертельной опасности подверглось континентальное самосознание, столь кропотливо и тщательно взращиваемое и лелеемое на протяжении долгих веков. Надо сказать, что европейцы от виднейших государственных мужей до самых обычных граждан, боюсь, даже испытав известное, хоть и невысказанное, облегчение, очень скоро привыкли к тому, что лишились земель на крайнем западе, и если новые урезанные географические карты, в целях скорейшего просвещения поспешно выпущенные в продажу, ещё резали глаз, то происходила эта, так сказать, резня лишь от оскорбленного эстетического чувства, от неподдающегося точному определению ощущения некоего смутного беспокойства, легкой дурноты, вроде той, что испытываем мы, глядя на безрукую Венеру Милосскую, ибо именно Милосом назывался тот остров, где богиню когда-то обнаружили. Да что вы говорите, разве это не имя скульптора, изваявшего статую? Уверяю вас, что Милос – это остров, на котором бедняжка была найдена и, будто новый Лазарь, воскрешена, однако такое чудо, чтобы ещё и руки у неё отросли, никто сотворить не в силах.
Пройдут – если это им, конечно, удастся – века, и Европа даже не вспомнит о тех временах, когда была она велика и пустилась в плаванье, как мы сейчас уже не в силах вообразить себе Венеру Милосскую с обеими руками. Разумеется, не забудешь про эти бедствия, прокатившиеся по всему Средиземноморью, не отмахнешься так сразу от ущерба, нанесенного приливами и штормами прибрежным городам, отелям, чьи ступени спускались прямо к пляжам – а теперь вдруг не стало ни того, ни другого – а Венецию-то, Венецию как жалко, Венецию, ставшую форменным болотом, деревенькой на сваях, которые тоже, того гляди, подмоет и обрушит, и о туризме, дети мои, придется забыть, хотя если голландцы будут пошевеливаться живее, через несколько месяцев город Святого Марка сможет вновь распахнуть ворота перед восхищенной публикой и предстать перед ними ещё краше, чем был, избавленным от катастрофы затопления, благо системы гидравлического равновесия, созданные по принципу сообщающихся сосудов, дамбы и шлюзы обеспечат постоянный уровень воды, а пока самим итальянцам надлежит принять надлежащие меры для того, чтобы жемчужину Адриатики не засосало тиной и илом, но, можно сказать, главное делается и уже сделано, честь и хвала потомкам того героического мальчика, который всего лишь кончиком своего указательного пальчика спас город Гарлем от исчезновения с лица земли, не дал наводнению и потопу смыть и затопить его.
А воспрянет Венеция, отыщется рецепт исцеления и для всего остального Средиземноморья. Сколько раз прокатывались по здешним краям чума и война, сколько раз опустошали их землетрясения и пожары, но неизменно восставали они из праха, воскресали из пепла, обращая горечь страданий в наслаждение, созидая из варварства цивилизацию с неотъемлемыми от неё площадками для гольфа и бассейнами, яхтами на рейде и кабриолетами на пляже, ибо ни одна тварь земная не сравнится с человеком в способности приспосабливаться к новым обстоятельствам – особенно благоприятным. И вот, хоть это и не к чести европейцев, не утаим от вас, что многие из них, прознав о том, что непредсказуемые обитатели западных окраин континента поплыли без руля и без ветрил в неведомую даль и вряд ли вернутся назад, расценили это как благодеяние, подарок судьбы, обещание ещё более удобного бытия, сочтя, что рыба ищет где глубже, а человек – где лучше, и если пиренейцы не остались в лоне Европы, то, значит, поняли в конце концов, что она такое и избавили её от своего присутствия, а прочие не вполне полноценные европейцы рано или поздно, так или иначе, тоже осознают – им с ней не по дороге. И можно предположить, что если так оно и дальше пойдет, сведется весь континент к одной стране, и станет она квинтэссенцией истинно-европейского духа, совершеннейшим воплощением его, и будет тогда Европа одна сплошная Швейцария.
И все же, все же, если есть европейцы такие, то есть, значит, и европейцы сякие – с шилом в одном месте, дьявольской какой-то закваски – и все никак не переведутся они, сколько бы ни изощрялись авгуры и сивиллы в предсказаниях. Это они с тоской провожают глазами промчавшийся мимо поезд, сожалея, что не их уносит он неведомо куда; это они при виде птицы в небе хотят, уподобясь какому-нибудь зимородку, немедленно испытать восторг свободного парения; это они, глядя вслед скрывающемуся за горизонтом кораблю, исторгают из глубины души вздох со всхлипом, и напрасно полагают стоящие рядом возлюбленные, будто вздох порожден их близостью, ибо выражает он желание оказаться как можно подалее. И вот кто-то из этих неуживчивых, не снедаемых, так обуянных вечным беспокойством людей осмелился впервые написать Nous aussi, nous sommes iberiques, намалевав эти дерзостные, свидетельствующие о явном душевном нездоровье слова на каком-то заборе, как тот, кто не в силах ещё открыто объявить о своем желании, не находит и сил таить его. Судя по тому, что написано это было по-французски, появилась эта надпись где-нибудь во Франции, однако с тем же успехом мог автор её оказаться жителем Бельгии, уроженцем Люксембурга. За первым заявлением последовали второе, третье, сотое – они стремительно распространялись, возникая на стенах домов, на фронтонах и фасадах, на мостовых и тротуарах, в тоннелях метрополитена, на опорах мостов и путепроводов, вызывая законное негодование европейцев исконных и истинных, верных своим консервативным устремлениям: Эти анархисты совсем с ума посходили, – вот так у нас всегда, во всем анархисты виноваты.
Затем фраза пересекла границу, и в соответствии с тем, где появлялась она, сохраняя значение, изменяла звучание: Auch wir sind Iberisch – так выглядела она по-немецки, We are iberians too – по-английски, Anche noi siamo iberici – по-итальянски, а уж потом лесным пожаром расползлась по всему Старому Свету, запылала неугасимым огнем красных, черных, синих, зеленых, желтых, лиловых букв, составлявших диковинные словосочетания: Wij zijn ook Iberiёrs – по-голландски, Vi osksa (r iberiska – по-шведски, Ogsaa vi er iberiske – по-датски, Me my(skin olemme iberialaisia – по-фински, Vi ogsa er iberer – по-норвежски, E(maste (beroi ki eme(s – по-гречески, а затем, хоть, разумеется, не так бурно и буйно, возникла по-польски – My tez jestesmy iberyjczykami, по-венгерски – Mi is ib(rek vagyunk, по-русски – Мы тоже иберийцы, по-румынски – Si noi s(ntem iberici, по-словацки – Ai my sme ibercamia. Но венцом, вершиной, апофеозом, акмэ – не побоимся и этого редкого слова, употребленного нами в первый и единственный раз – всего стало появление на священных стогнах Ватикана, на стенах его дворцов и колоннах его базилик, на постаменте микеланджеловской Пьеты, на торцах площади Святого Петра гигантских небесно-голубых букв, складывавшихся в латинское изречение, которое содержало в точности то же самое признание Nos quoque iberi sumus – подобное гласу самого Господа, говорящего о себе в полагающемся ему по рангу множественном числе, или как "мене-текел-фарес" новой эры, и папа, выглядывая из окна своих покоев, в испуге осенял крестным знамением себя и эту надпись – но вполне безуспешно, ибо краска, которой она намалевана, была из самых лучших, стойких и прочных, и десять братств в полном составе, вооруженные швабрами, щетками, пемзой, скребками и усиленные растворителями, не сумеют с этим справиться, и работы хватит до нового Вселенского Собора.
И вот за одну ночь оказалась Европа покрыта этими начертаниями, и то, что поначалу выглядело лишь как бессильно-задорная похвальба одинокого мечтателя, сделалось громовым криком протеста, ревом уличных манифестаций. Как всегда, власти недооценили серьезность угрозы и сперва лишь насмехались да посмеивались, однако уже вскоре обеспокоились размахом этого движения, которое уже нельзя было списать на происки заграницы, ибо вся заграница стала ареной этой подрывной деятельности, что избавляло от необходимости точно и конкретно определять, о какой же загранице идет речь. Вошло в моду прикреплять на лацкан пиджака, на живот и на спину, на прочие части тела листок с этим изречением, выведенным на всех вышеперечисленных языках включая и эсперанто, трудном, правда, для понимания, и на всевозможных диалектах и наречиях. В качестве ответной меры правительства ограничились на первых порах устройством теледискуссий и "круглых столов", где главную роль играли люди, бежавшие с Пиренейского полуострова сразу после того, как стало ясно, что разрыв необратим – не туристы, никаких выгод из своего страха не получившие – а коренные, можно сказать, иберийцы, природные пиренейцы, те, кто решась оборвать узы патриотизма и традиции, собственности и власти, предпочел геологическому хаосу физическую стабильность. Они со знанием дела живописали ужасы иберийской действительности, давали советы, пытаясь ласково, бережно и тактично вразумить беспокойных, удержать их от опрометчивых решений, ставящих под удар европейское самосознание, и завершали свои монологи откровенным и прямым, глаза в глаза, обращением к телезрителю: Делай как я, выбери Европу.
Когда подошли к машине, увидели собаку. Жоакин Сасса вновь нагнулся за камнем, но отчего-то не бросил. И собака не сдвинулась с места, несмотря на этот угрожающий жест. Педро Орсе приблизился к ней вплотную, протянул руку, словно желая погладить или демонстрируя свои мирные намерения. Собака, подняв голову, оставалась неподвижна. Из пасти у неё свисала голубая шерстяная нитка. Педро Орсе провел ладонью по её спине, повернулся к спутникам. Иные мгновенья предупреждают о своем появлении, сказал он, земля дрожит под лапами этого пса, и положил руку ему на загривок. От ласки пес закрыл глаза, явно испытывая острое блаженство – если слово это применимо не к людям, наделенным должной остротой чувств, чтобы стать чувственными, а к бессловесным тварям – потом поднялся, поочередно оглядел всех четверых, дал им время осознать происходящее, отошел. Метров через десять остановился, подождал.
Собственный опыт, равно как и сведения, почерпнутые из фильмов и книг, где подобное представлено в изобилии, подсказывают нам, что собаки поступают таким образом, когда хотят, чтобы люди следовали за ними. В данном случае бросается в глаза, что золотисто-рыжий пес загородил дорогу Жоане Карда для того, чтобы мужчины вышли из автомобиля, а теперь, когда все в сборе, он указывает им путь, которым, по его песьему разумению, должно им следовать, причем, простите за то, что повторяемся, – непременно всем вместе. Ну, уж если собака способна передать это сообщение, то, чтобы принять его, человеческого интеллекта хватит с лихвой. Но люди, из-за того, что слишком часто в прошлом их обманывали, всегда склонные подозревать подвох и сделавшиеся со временем эмпириками-экспериментаторами, желают непременно во всем удостовериться и прежде всего – простейшим методом повторения, а когда – как в этом случае – достигли определенного культурного уровня, не довольствуются результатами одного эксперимента, затевают второй, слегка видоизменяя исходные условия: итак, Жозе Анайсо и Жоана Карда идут к машине, Педро Орсе и Жоакин Сасса остаются на месте, посмотрим теперь, что предпримет собака. А вот что: отлично понимая, что машину ей не остановить, даже если бросится она под колеса на верную смерть, ибо ни один водитель, как бы далеко ни простиралась его любовь к четвероногим друзьям человека, не затормозит, чтобы принять её последний вздох или оттащить на обочину бездыханное тело, она загораживает дорогу Педро Орсе и Жоакину Сассе в точности, как за пять минут до этого – Жоане Карда. Третье и самое убедительное доказательство представлено было в тот миг, когда все четверо погрузились в автомобиль, Парагнедых тронулся и, поскольку по чистой случайности тронулся он именно в нужную сторону, пес побежал перед ним – уже не для того, чтобы перекрыть дорогу, а как бы открывая процессию. Все эти, с позволения сказать, эволюции происходили без участия любопытных, ибо вы уже могли заметить, что многие важные эпизоды нашего повествования имеют место на въезде в города и деревни или же на выезде из оных, но в любом случае – за пределами населенного пункта, чему должны быть представлены объяснения, а раз должны быть, то и будут, однако всему свое время, немного терпения.
Жозе Анайсо затормозил, собака остановилась и оглянулась, а Жоана Карда подвела итог эксперимента: Она хочет, чтобы мы следовали за ней. Вот сколько времени потребовалось, чтобы уразуметь то, что очевидно было с самого начала – с того мига, как собака пересекла прогалину: люди ведь не всегда воспринимают очевидное, оставаясь глухи и слепы к знакам и знамениям, и даже когда уже никаких сомнений не остается, продолжают упорствовать, подобно Жоакину Сассе, который спрашивает: А зачем это нам за ней следовать? С какой стати четверым взрослым людям тащиться за бродячим псом, у которого на ошейнике даже нет записочки – спасите, терпим бедствие – или пластиночки с выгравированной надписью – я потерялся, отведите меня к хозяину или к хозяйке туда-то и туда-то, что за бессмыслица такая?! Да ладно, отвечал ему на это Жозе Анайсо, эта история – не более нелепа, чем все происходившее с нами до сей поры, в этом смысла тоже вроде было немного. Да не "вроде", а вообще не было. Не надо искать смысла, вмешался Педро Орсе, смысл странствия открывается лишь в самом его конце, а мы ещё на середине, если не в начале пути, так что ничего ещё не известно, скажи мне, какую цель преследовал ты, и я тебе скажу, в чем тут смысл. Хорошо, но покуда этот день не настал, что делать будем? Воцарилось молчание. Свет понемногу меркнет, день удаляется, оставляя под деревьями длинные тени, и даже птичьи голоса звенят по-иному. Собака ложится наземь в трех шагах от машины, кладет голову на вытянутые передние лапы, ждет, не выказывая нетерпения. Говорит Жоана Карда: Я готова идти туда, куда она нас ведет, может быть, она за тем и появилась, когда доберемся до цели, узнаем. Жозе Анайсо, тяжело задышав, но отнюдь не вздохнув, пусть даже и с облегчением, сказал только: Я тоже. И я, добавил Педро Орсе. Ну, что же, раз вы все заодно, не мне же быть тем злодеем, кто станет у вас на пути и не даст вам следовать за этим проводником, компанию рушить не буду, тем более, что у меня все равно отпуск, – такова была финальная реплика Жоакина Сассы.
Решиться – это значит сказать "да" или "нет", произвести кратчайшее колебание воздуха той или иной комбинацией звуков, это легко, трудности начинаются потом, когда надо осуществить решение на практике: много требуется для этого времени и ещё больше – терпения, ибо надежды мало, а зримых перемен ещё меньше. Легко сказать "пойдемте следом за собакой" отлично, только нельзя ли пояснить, как это будет выглядеть, как вы себе это представляете: проводник даром речи не обладает, стало быть, в машине ехать не может и не скажет – налево, теперь направо, теперь все время прямо, а на третьем светофоре опять направо – да и не влезет такой здоровенный пес в автомобиль, набитый людьми и чемоданами, не говоря уж о вязовой палке, хотя это, впрочем, наименьшее из зол, если не мешает Жозе Анайсо и Жоане Карда ехать бок о бок. Да, раз уж упомянули Жоану, прибавим ещё её багаж, а прежде чем ухитриться разместить его, надо за ним сперва заехать, объяснить кузенам и племянникам причину внезапного отъезда, но при этом никак не могут появиться у ворот их дома Парагнедых, трое мужчин и собака. Я с ними еду – звучит, конечно хорошо, звучит невинно и искренне, тем более, что это чистая правда, однако женщине, совсем недавно расставшейся с мужем, не стоит лишний раз давать повод для сплетен, неизбежных в крошечной Эрейре – деревне, в сущности – бурные разрывы хороши для столиц и больших городов, но даже и там это недешево обходится, и один Бог знает, каких душевных и телесных мук они стоят.
Солнце садится, и ночь не за горами, не то время, чтобы начинать странствие неведомо куда, да и Жоане неловко и неучтиво будет так вот исчезать, не то что худого, а и вообще никакого слова не говоря, она ведь сказала родне, что едет в Лиссабон поездом по делу. Проблемы эти, могут, конечно показаться надуманными, но сильны все же условности и в обществе и в семействе. Но вот Педро Орсе вылезает из машины, подходит к собаке, приподнявшейся при виде его, и начинается между ними беседа – так, по крайней мере, кажется в сгущающейся тьме, хотя нам лично известно, что пес не способен даже лаять – по завершении которой испанец вернулся к своим спутникам и сказал: Ну, Жоана может отправляться домой, собака с нами останется, а вы сообразите, где переночуем, а потом условимся, где завтра заберем нашу дамочку. Под эту гарантию развернута была карта и через три секунды принято решение – остановиться в Монтеморе-Старом, получив приют в каком-нибудь скромном пансиончике. А если там нет такого? – спросил Жоакин Сасса. Тогда поедем в Фигейру, сказал Жозе Анайсо, чтобы уж было наверняка, заночуем в Фигейре, а ты утром сядешь в рейсовый автобус, мы будем ждать тебя возле казино, на стоянке, поняла? – излишне говорить, что все эти инструкции относились к Жоане Карда, принимавшей их с полным доверием к тому, от кого они исходили. Она попрощалась: До завтра – и в самый последний момент, уже высунув одну ногу наружу, обернулась и поцеловала Жозе Анайсо, не в щечку чмокнула, как велят приличия, не в уголок рта, а прямо в губы, и поцелуй этот с полным правом мог называться молниеносным и по продолжительности, и по произведенному эффекту, причем Жозе Анайсо ещё долго не мог оправиться от испытанного им потрясения, чего, конечно, не было бы, продлись столь сладостное соприкосновение губ ещё немного. О, если бы видели это кузены из Эрейры, что сказали бы они! Нетрудно себе представить: да это верх легкомыслия, вот ты какая, оказывается, а мы-то во всем винили твоего мужа, да он просто ангел кротости, ты же этого мужчину вчера впервые увидела, а сегодня уже его целуешь, нет бы ему предоставить инициативу, как должно поступать всякой женщине, ибо лучшее её украшение скромность, и, помимо всего прочего, ты обещала вернуться из Лиссабона в тот же день, а провела там сутки, и неизвестно где ночевала, нет, это, право, нехорошо, одумайся, Жоана Карда, но потом, когда все улягутся, кузина выскользнет из кровати, проберется к ней в комнату, спросит: Ну, как это было? – а та ответит: Сама не знаю, и это будет чистая правда. Почему я это сделала? – спрашивает она себя, идя в темноте, особенно плотной и густой под деревьями. Руки у неё свободны, их можно поднести к той ямке меж ключицами, где, говорят, помещается душа, чемодан остался в машине, забил местечко для всего прочего её багажа, и вязовая палка – под надежным присмотром троих мужчин и собаки, которую Педро Орсе подманил к машине, усадил туда, где недавно сидела она, Жоана Карда, и когда все они уже крепким сном спали в Фигейре-да-Фож, две полуночницы в Эрейре продолжают секретничать: Как бы я хотела уехать с тобой, говорит кузина, она замужем и – несчастлива в браке.
А новый день начался с пасмурного утра, вот и верь после этого приметам – ведь вчерашний вечер, словно райским светом озаренный, был так ясен и мягок, и деревья так кротко покачивали ветвями, и ни морщинки не было на туго натянутом полотне Мондего, отражавшего гладкое чело небосвода, и кто бы мог подумать, что сегодня под нависшими низкими тучами та же самая река обратится во вспененное море, но старики пожимают плечами: Первое августа, говорят они, первый день зимы, ещё счастье, что с опозданием чуть не на целый месяц настала такая погодка. Жоана Карда пришла пораньше, однако Жозе Анайсо уже ждал её в машине: так рассудили двое его спутников пусть влюбленные побудут наедине, наговорятся всласть перед дальней дорогой, а куда поведет она и чем кончится, покуда неведомо. Собака провела ночь в автомобиле, а сейчас прогуливается по пляжу с Жоакином Сассой и Педро Орсе, скромно, но неотступно следуя у ноги последнего и показывая, что его общество она явно предпочитает всякому иному.
На стоянке, среди других, более импозантных, машин Парагнедых смотрится скромно и почти незаметно, это раз, а утро, как уже было сказано, хмурое, прохожих совсем нет, это два, и потому вполне естественно, что Жоана Карда и Жозе Анайсо, оставшись наедине, бросаются друг к другу, будто год не видались и изнывали в разлуке с первого дня, и начинают целоваться жадно и жарко – это уже не вспышка, а целая череда молний: слов было произнесено мало, ибо трудно говорить, когда рот занят другим, но все же по прошествии нескольких минут стало слышно честно сказанное Жозе Анайсо: Ты мне мила, наверно, я тебя люблю, и раздавшееся в ответ: Я, кажется, тебя люблю, потому и поцеловала вчера, то есть, нет, не так: я бы не поцеловала тебя, если бы не чувствовала, что люблю, но способна любить гораздо сильней. Но ты ведь меня совсем не знаешь. Если для того, чтобы полюбить человека, надо ждать, пока не узнаешь его, то, пожалуй, жизни не хватит. Ты сомневаешься(что людям дано узнать друг друга? А ты веришь, что такое возможно? Я первый спросил. Тогда скажи, что такое, по-твоему, "знать"? Словаря под рукой нет. В таких и подобных случаях словарь скажет лишь то, что ты и без него знал. Словари говорят лишь то, что может пригодиться всем. Повторяю вопрос: что такое "знать"? Не знаю. Но любить при этом можешь? Тебя – могу. Не зная меня? Выходит, что так. Откуда у тебя такая странная фамилия? Деда звали Инасьо, а односельчане переделали в Анайсо, со временем это превратилось в нашу фамилию, а тебя почему зовут "Карда"? Когда-то, давным-давно это было "кардо": в наших краях так называют чертополох, по местному волчец, но потом какая-то дальняя прабабка осталась с детьми на руках после смерти мужа, очень бедствовала, чуть не побиралась, вот и прозвали её "карда", что значит "ворсянка", знаешь, есть такое растение? Нет, я думал, "карда" – это такая щетка из стальных игл, ею расчесывают лен, шерсть, ворс на сукно наводят. Да, а в словаре я нашла, что ещё было в старину такое орудие пытки – мало того, что несчастных мучеников обезглавливали, огнем жгли, кожу с них заживо сдирали, да еще, оказывается, терзали этой самой кардой. Так вот что меня ждет. Если я изменю последнюю букву, ты немного от этого выиграешь. Колешься как чертополох? Нет, имя – это одно, я – другое. А что же ты такое? Я – это я. Жозе Анайсо протянул руку, коснулся её лица, пробормотал: Ты, и она сделала то же самое и тихо повторила: Ты, а на глаза ей навернулись слезы, они после всех недавних её горестей всегда теперь были у неё близко, и вот уж ей захотелось узнать о том, кто сидел рядом: Ты женат, у тебя дети есть, чем ты занимаешься? Был когда-то, не обзавелся, учитель. Она перевела дыхание, а, может быть, вздохнула с облегчением и сказала улыбаясь: Надо бы их позвать, околеют, бедные от холода. Когда я рассказывал Жоакину о нашей первой встрече с тобой, то никак не мог подобрать слова, чтобы объяснить, какие у тебя глаза, сказал – цвета юного неба, сказал – не могу описать, и он сострил: Дама-С-Неописуемыми-Глазами, и так тебя теперь называет. Как-как? Дама-С-Неописуемыми-Глазами, но за глаза, конечно, в твоем присутствии не смеет. Мне нравится это имя. А мне нравишься ты, но теперь и, правда, пора их позвать.
Взмах руки – и ответный взмах, и по песку медленно идут Жоакин Сасса, Педро Орсе и огромный пес кротко и послушно шагает между ними. Судя по тому, как машет, встреча прошла в обстановке полного взаимопонимания, говорит Жоакин Сасса, и опытное ухо легко расслышит в звучании этих слов сдержанную печаль – благородное и высокое чувство, замаскированное завистью или даже досадой – это добавлено для любителей стилистических выкрутасов. Она тебе тоже нравится? – понимающе спрашивает Педро Орсе. Да нет, а, может, и нравится, вся беда в том, что я сам не знаю, кто мне нравится, а главное – как сделать, чтоб не разонравилась. На это проникнутое негативизмом высказывание испанец не находит, что ответить. Вот они садятся в машину – доброе утро, доброе утро, как спалось, очень рады приветствовать на борту нашего крейсера, интересно, куда же заведет нас наше приключение звучат эти любезные, всегда готовые к употреблению фразы, и только в последнюю вкралась ошибка, точнее было бы сказать: Куда же поведет нас этот пес? Жозе Анайсо, благо он и сидел за рулем, завел мотор, стал маневрировать, выезжая со стоянки, так, теперь куда? – повторял он, крутя руль влево-вправо, делая вид, что пребывает в сомнении, и выигрывая время, и вот собака повернулась вокруг своей оси и мелкой, но ходкой рысцой, ровной, как у заводной игрушки, затрусила по направлению к северу. Из пасти у неё свисала голубая шерстяная нитка.
И это был тот самый день, когда уже далекую, километров на двести по последним замерам отстоявшую от Пиренейского полуострова Европу потрясло от подножия до основания, передернуло социально-психологической судорогой, когда смертельной опасности подверглось континентальное самосознание, столь кропотливо и тщательно взращиваемое и лелеемое на протяжении долгих веков. Надо сказать, что европейцы от виднейших государственных мужей до самых обычных граждан, боюсь, даже испытав известное, хоть и невысказанное, облегчение, очень скоро привыкли к тому, что лишились земель на крайнем западе, и если новые урезанные географические карты, в целях скорейшего просвещения поспешно выпущенные в продажу, ещё резали глаз, то происходила эта, так сказать, резня лишь от оскорбленного эстетического чувства, от неподдающегося точному определению ощущения некоего смутного беспокойства, легкой дурноты, вроде той, что испытываем мы, глядя на безрукую Венеру Милосскую, ибо именно Милосом назывался тот остров, где богиню когда-то обнаружили. Да что вы говорите, разве это не имя скульптора, изваявшего статую? Уверяю вас, что Милос – это остров, на котором бедняжка была найдена и, будто новый Лазарь, воскрешена, однако такое чудо, чтобы ещё и руки у неё отросли, никто сотворить не в силах.
Пройдут – если это им, конечно, удастся – века, и Европа даже не вспомнит о тех временах, когда была она велика и пустилась в плаванье, как мы сейчас уже не в силах вообразить себе Венеру Милосскую с обеими руками. Разумеется, не забудешь про эти бедствия, прокатившиеся по всему Средиземноморью, не отмахнешься так сразу от ущерба, нанесенного приливами и штормами прибрежным городам, отелям, чьи ступени спускались прямо к пляжам – а теперь вдруг не стало ни того, ни другого – а Венецию-то, Венецию как жалко, Венецию, ставшую форменным болотом, деревенькой на сваях, которые тоже, того гляди, подмоет и обрушит, и о туризме, дети мои, придется забыть, хотя если голландцы будут пошевеливаться живее, через несколько месяцев город Святого Марка сможет вновь распахнуть ворота перед восхищенной публикой и предстать перед ними ещё краше, чем был, избавленным от катастрофы затопления, благо системы гидравлического равновесия, созданные по принципу сообщающихся сосудов, дамбы и шлюзы обеспечат постоянный уровень воды, а пока самим итальянцам надлежит принять надлежащие меры для того, чтобы жемчужину Адриатики не засосало тиной и илом, но, можно сказать, главное делается и уже сделано, честь и хвала потомкам того героического мальчика, который всего лишь кончиком своего указательного пальчика спас город Гарлем от исчезновения с лица земли, не дал наводнению и потопу смыть и затопить его.
А воспрянет Венеция, отыщется рецепт исцеления и для всего остального Средиземноморья. Сколько раз прокатывались по здешним краям чума и война, сколько раз опустошали их землетрясения и пожары, но неизменно восставали они из праха, воскресали из пепла, обращая горечь страданий в наслаждение, созидая из варварства цивилизацию с неотъемлемыми от неё площадками для гольфа и бассейнами, яхтами на рейде и кабриолетами на пляже, ибо ни одна тварь земная не сравнится с человеком в способности приспосабливаться к новым обстоятельствам – особенно благоприятным. И вот, хоть это и не к чести европейцев, не утаим от вас, что многие из них, прознав о том, что непредсказуемые обитатели западных окраин континента поплыли без руля и без ветрил в неведомую даль и вряд ли вернутся назад, расценили это как благодеяние, подарок судьбы, обещание ещё более удобного бытия, сочтя, что рыба ищет где глубже, а человек – где лучше, и если пиренейцы не остались в лоне Европы, то, значит, поняли в конце концов, что она такое и избавили её от своего присутствия, а прочие не вполне полноценные европейцы рано или поздно, так или иначе, тоже осознают – им с ней не по дороге. И можно предположить, что если так оно и дальше пойдет, сведется весь континент к одной стране, и станет она квинтэссенцией истинно-европейского духа, совершеннейшим воплощением его, и будет тогда Европа одна сплошная Швейцария.
И все же, все же, если есть европейцы такие, то есть, значит, и европейцы сякие – с шилом в одном месте, дьявольской какой-то закваски – и все никак не переведутся они, сколько бы ни изощрялись авгуры и сивиллы в предсказаниях. Это они с тоской провожают глазами промчавшийся мимо поезд, сожалея, что не их уносит он неведомо куда; это они при виде птицы в небе хотят, уподобясь какому-нибудь зимородку, немедленно испытать восторг свободного парения; это они, глядя вслед скрывающемуся за горизонтом кораблю, исторгают из глубины души вздох со всхлипом, и напрасно полагают стоящие рядом возлюбленные, будто вздох порожден их близостью, ибо выражает он желание оказаться как можно подалее. И вот кто-то из этих неуживчивых, не снедаемых, так обуянных вечным беспокойством людей осмелился впервые написать Nous aussi, nous sommes iberiques, намалевав эти дерзостные, свидетельствующие о явном душевном нездоровье слова на каком-то заборе, как тот, кто не в силах ещё открыто объявить о своем желании, не находит и сил таить его. Судя по тому, что написано это было по-французски, появилась эта надпись где-нибудь во Франции, однако с тем же успехом мог автор её оказаться жителем Бельгии, уроженцем Люксембурга. За первым заявлением последовали второе, третье, сотое – они стремительно распространялись, возникая на стенах домов, на фронтонах и фасадах, на мостовых и тротуарах, в тоннелях метрополитена, на опорах мостов и путепроводов, вызывая законное негодование европейцев исконных и истинных, верных своим консервативным устремлениям: Эти анархисты совсем с ума посходили, – вот так у нас всегда, во всем анархисты виноваты.
Затем фраза пересекла границу, и в соответствии с тем, где появлялась она, сохраняя значение, изменяла звучание: Auch wir sind Iberisch – так выглядела она по-немецки, We are iberians too – по-английски, Anche noi siamo iberici – по-итальянски, а уж потом лесным пожаром расползлась по всему Старому Свету, запылала неугасимым огнем красных, черных, синих, зеленых, желтых, лиловых букв, составлявших диковинные словосочетания: Wij zijn ook Iberiёrs – по-голландски, Vi osksa (r iberiska – по-шведски, Ogsaa vi er iberiske – по-датски, Me my(skin olemme iberialaisia – по-фински, Vi ogsa er iberer – по-норвежски, E(maste (beroi ki eme(s – по-гречески, а затем, хоть, разумеется, не так бурно и буйно, возникла по-польски – My tez jestesmy iberyjczykami, по-венгерски – Mi is ib(rek vagyunk, по-русски – Мы тоже иберийцы, по-румынски – Si noi s(ntem iberici, по-словацки – Ai my sme ibercamia. Но венцом, вершиной, апофеозом, акмэ – не побоимся и этого редкого слова, употребленного нами в первый и единственный раз – всего стало появление на священных стогнах Ватикана, на стенах его дворцов и колоннах его базилик, на постаменте микеланджеловской Пьеты, на торцах площади Святого Петра гигантских небесно-голубых букв, складывавшихся в латинское изречение, которое содержало в точности то же самое признание Nos quoque iberi sumus – подобное гласу самого Господа, говорящего о себе в полагающемся ему по рангу множественном числе, или как "мене-текел-фарес" новой эры, и папа, выглядывая из окна своих покоев, в испуге осенял крестным знамением себя и эту надпись – но вполне безуспешно, ибо краска, которой она намалевана, была из самых лучших, стойких и прочных, и десять братств в полном составе, вооруженные швабрами, щетками, пемзой, скребками и усиленные растворителями, не сумеют с этим справиться, и работы хватит до нового Вселенского Собора.
И вот за одну ночь оказалась Европа покрыта этими начертаниями, и то, что поначалу выглядело лишь как бессильно-задорная похвальба одинокого мечтателя, сделалось громовым криком протеста, ревом уличных манифестаций. Как всегда, власти недооценили серьезность угрозы и сперва лишь насмехались да посмеивались, однако уже вскоре обеспокоились размахом этого движения, которое уже нельзя было списать на происки заграницы, ибо вся заграница стала ареной этой подрывной деятельности, что избавляло от необходимости точно и конкретно определять, о какой же загранице идет речь. Вошло в моду прикреплять на лацкан пиджака, на живот и на спину, на прочие части тела листок с этим изречением, выведенным на всех вышеперечисленных языках включая и эсперанто, трудном, правда, для понимания, и на всевозможных диалектах и наречиях. В качестве ответной меры правительства ограничились на первых порах устройством теледискуссий и "круглых столов", где главную роль играли люди, бежавшие с Пиренейского полуострова сразу после того, как стало ясно, что разрыв необратим – не туристы, никаких выгод из своего страха не получившие – а коренные, можно сказать, иберийцы, природные пиренейцы, те, кто решась оборвать узы патриотизма и традиции, собственности и власти, предпочел геологическому хаосу физическую стабильность. Они со знанием дела живописали ужасы иберийской действительности, давали советы, пытаясь ласково, бережно и тактично вразумить беспокойных, удержать их от опрометчивых решений, ставящих под удар европейское самосознание, и завершали свои монологи откровенным и прямым, глаза в глаза, обращением к телезрителю: Делай как я, выбери Европу.