Жозе Сарамаго
 
Каменный плот

   Будущее – всегда легендарно
   Алехо Карпентьер

   Иберия очертаниями напоминает бычью шкуру
   Страбон

   Пиренейский полуостров имеет форму плота
   Неизвестный португальский автор

 
   Едва лишь Жоана Карда вязовой палкой провела по земле черту, как тотчас все псы Сербера залились лаем, повергнув в смятение и ужас жителей, ибо гласит давнее-давнее поверье: подадут голос неизменно до тех пор безмолвствовавшие собаки – жди конца света. Откуда взялось столь дремучее суеверие, как укоренилось оно и почему переросло в непреложную убежденность, сегодня никто уже не помнит, однако, продолжая играть в хорошо всем знакомую игру под названием "испорченный телефон", когда всякий раз по-разному рассказывается старая, сто раз слышанная сказка, французские бабушки тешили ею своих внучат, повествуя нараспев, что именно в том месте департамента Восточные Пиренеи, где ныне находится коммуна Сербер, в незапамятные древнегреческие времена жил да был трехглавый пес, громогласным лаем откликавшийся, когда звал его хозяин, лодочник по имени Харон, на кличку Цербер. Равным образом осталось неизвестно, каким таким органическим мутациям подвергся он, но факт, подтвержденный историческими свидетельствами, остается фактом: выродившееся его потомство появлялось на свет с одной головой и немым. Впрочем, одно объяснение все же есть: всякому известно, особенно если этот всякий – местный старожил, что сторожил вышеупомянутый, ужас наводящий Цербер вход в преисподнюю, пожалуй, не столько даже вход, сколько выход, следя, чтобы не смели покидать её грешные души – и вот боги, в ту пору уже вконец одряхлевшие, под занавес, так сказать, явили свое милосердие и поразили собак немотой отныне и впредь, надеясь, вероятно, что безмолвие это позволит на вечные времена позабыть про адскую область. Но поскольку, как ясно нам дали понять уже в новейшие времена, ничто под луной не вечно, стоило лишь в наши дни, в некоем португальском местечке – название его мы сообщим впоследствии, а пока скажем лишь, что много сотен километров отделяло его от коммуны Сербер женщине по имени Жоана Карда провести по земле вязовой веткой, как с лаем повыскакивали на улицы все окрестные псы, до тех пор, повторяем и подчеркиваем, не лаявшие никогда. А спроси кто Жоану, с чего ей вздумалось чертить по земле веткой, ибо занятие это больше пристало слабоумному подростку, чем женщине во цвете лет, и не подумала ли она о возможных последствиях, каковые, напоминаем, чреваты оказались большой бедой, она ответила бы: Сама не знаю, валялась палка, я подобрала её и по земле провела линию. Так, может быть, это была волшебная палочка? Ну нет большая слишком, да и потом я слышала, будто волшебные палочки сделаны из хрусталя с золотом, светятся сами собой, и звезда на конце сияет. Известно, что та палка была из вяза. Я в породах деревьев слабо разбираюсь, это уж потом мне сказали, что вяз иначе ещё называют ильмом, да как ни назови, чудесных свойств в нем нет, но знаю одно – возьми я самую обыкновенную спичку, результат был бы тот же. Почему вы так решили? Что должно сбыться, сбудется, и силе этого противиться не надо, я тысячу раз слышала это от тех, кто постарше меня. Вы, стало быть, верите в предопределенность? Я верю в то, что должно случиться.
   В Париже сначала долго смеялись в ответ на телефонные мольбы мэра, которого было едва слышно из-за оглушительного лая, так что казалось, что звонит он из собачьего питомника в час кормежки, и лишь благодаря настоятельным просьбам депутата парламентского большинства, который родился и вырос в этой самой коммуне, а потому был хорошо знаком со всеми тамошними поверьями и легендами, согласились отправить на юг двух сведущих ветеринаров из Deuxieme Bureau [1], дав им поручение разобраться на месте, изучить неслыханное происшествие и представить рапорт с перечнем надлежащих мер. А тем временем пришедшие в отчаяние и полуоглохшие жители принялись изводить напасть до крайности простым методом, чья эффективность подтверждена на всех широтах и во все времена многократно, то есть разбрасывать по улицам этого прелестного курортного городка, ставшего ныне одним из кругов ада, десятки мясных шариков, начиненных отравой. Издохла всего-навсего одна собака, но урок был усвоен всеми остальными: с лаем, гавканьем и воем ринулись они из города вон, в один миг исчезли в окрестных полях, где тут же и смолкли, опять же без всякой видимой причины. И прибывшим наконец ветеринарам представлен был для освидетельствования лишь окоченевший и раздутый труп несчастного Медора, совсем непохожего на того благодушного пса, который любил сопровождать свою хозяйку, когда та отправлялась за покупками, а ещё больше, по старости, – беззаботно дремать на солнце. Но поскольку справедливость не окончательно покинула этот мир, поэтически рассудил Господь, что суждено будет Медору околеть от руки возлюбленной своей хозяйки, хотя она – это важно знать! – приготовила отравленную приманку не для него вовсе, а для некой соседской шавки, которая упрямо брехала у неё в саду. И, стоя пред бренными останками пса, сказал старший из ветеринаров: Ну, что, вскрывать надо, хотя это ещё большой вопрос, надо ли, любой житель Сербера мог бы, если бы пожелал, засвидетельствовать causa mortis [2], однако негласное задание "конторы", как на профессиональном жаргоне называли они свое ведомство, следовало выполнить, а потому они и приступили к процедуре исследования голосовых связок животного, которое в промежутке между окончательным безмолвием смерти и молчанием, которое вроде бы хранило всю свою жизнь, все же несколько часов кряду подавало голос и тем могло бы пролить свет на поведение остальных собак. Зря старались ветеринары – голосовых связок у Медора не обнаружилось вовсе. Эксперты пришли в замешательство, из которого вывело их административно-здравое суждение мэра: Ясное дело, серберские псы столько столетий не лаяли, что этот орган у них – как это называется? – а, "атрофировался". Но как же это так вдруг? Чего не знаю, того не знаю, объяснить не берусь, я не специалист, но тревожиться нам более не о чем, собаки исчезли, их теперь даже и не слышно. Распотрошенного и наскоро зашитого Медора отдали плачущей владелице в качестве живого укора – да, такая вот несообразность: бобик сдох, а укор жив. По пути в аэропорт, откуда ветеринары должны были лететь в Париж, они дружно согласились не упоминать в рапорте о таинственном завитке эволюции, лишившем серберских собак голосовых связок. И, видимо, лишились они их напрочь, ибо в ту же ночь носился по Серберу огромный, ростом с дерево, пес о трех головах – и носился при этом молча.
   Тогда же – ну, может, раньше, может, чуть позже – когда Жоана Карда провела вязовой палкой черту по земле, по берегу моря – дело было к вечеру, когда рокот волн становится еле слышен, словно мимолетный, беспричинный так, ни о чем – вздох, прогуливался некто, отрекомендовавшийся впоследствии Жоакином Сассой, шел себе вдоль по берегу, там как раз, где мокрый песок переходит в сухой, и, время от времени наклоняясь, подбирал то раковину, то клешню краба, то зеленое волоконце водоросли – кому из нас не случалось убивать время таким образом? Карманов у него не было, сумки он с собой не взял, складывать находки ему было некуда, а потому, когда трофеи уже в руках не умещались, он бросал их в воду: да вернется в море то, что морю принадлежит, а земле останется земное. Но нет правил без исключений, и Жоакин Сасса, заметив впереди, на сухом песке, камень поднял его увесистый и плоский как диск, но неправильной формы, а будь он подобен другим, гладеньким и аккуратным, которые будто сами собой ложатся между указательным и большим пальцами, швырнул бы его Жоакин Сасса в море, с детской радостью следя, как подскакивает, несколько раз вспарывая водную гладь, выныривает и наконец, потеряв первоначальное ускорение, камень этот, пущенный его умелой рукой, но будто обладающий собственной расчисленной судьбой, выжженный солнцем, мочимый лишь дождями, погружается, уходит в темную бездну, где будет миллион лет ждать, когда это море, испарившись, либо отступив, вернет его на сушу ещё на миллион лет, чтобы дать времени время выпустить на берег другого Жоакина Сассу, который, сам того не зная, повторит размах и бросок, и не стоит твердо заявлять: Не стану я этого делать, ибо твердости и надежности нет даже и в камне.
   На южном побережье, в этот час кто-то напоследок окунается в ещё теплое море, кто-то плывет, играет с мячом, подныривает под волну, или лежит на надувном матрасе или, почувствовав, как побежали по коже первые мурашки приближающегося вечера, подставляет тело прощальной ласке солнца, которое задержится на горизонте на одну секунду – самую долгую из всех, потому что мы глядим на него, а оно позволяет на себя глядеть. Но здесь, на северном пляже, где Жоакин Сасса сжимает в пальцах камень, такой тяжелый, что уже руки устали его держать, задувает холодный ветер, и солнце уже наполовину погрузилось в море, и даже чаек уже не видно над волнами. Жоакин Сасса швырнул камень, рассчитывая, что он пролетит лишь несколько шагов, ну, разве что не у самых ног упадет, каждый из нас обязан трезво оценивать свои силы, хоть здесь и нет зрителей, которых позабавит незадачливый дискобол, он и сам готов над собой посмеяться, но вышло не так, как задумано: темный тяжелый камень взвился в воздух и плашмя упал в воду, отскочил, ударившись о поверхность её, взлетел или подпрыгнул, как угодно, снова упал, снова подпрыгнул и улетел черт знает куда. Как же это так, подумал тогда в растерянности Жоакин Сасса, как это я, слабосильный, ухитрился зашвырнуть такой тяжелый камень так далеко в уже потемневшее море, и как жаль, что никто этого не видел и некому сказать мне: Ай да молодец, Жоакин Сасса, это прямо для книги Гиннеса, я свидетель, такое не каждый день бывает. Расскажи я об этом, мне не поверят. Поднялся из моря высокий фонтан вспененной взбаламученной воды: это камень наконец упал в море, и от точки его падения пошли концентрические круги: всем нам с детства известно такое природное явление. Жоакин Сасса отскочил подальше, и волна, доплеснув до берега, бессильно замерла на песке, распалась, разложив на нем все принесенное с собой – раковины, клешни крабов, зеленые, красные, бурые волокна водорослей, и лезвия ламинарий, морских звезд и медуз. А сколько же ещё лет не увидит дневного света маленький камешек – обкатанный, так удобно ложащийся между большим и указательным пальцами?
   Нелегкое это занятие – писать, нелегкое и в высшей степени ответственное: неимоверных трудов стоит расставить в должном порядке и очередности все события – это сначала, то – потом, или, если дело того требует, рассказать сперва о происшествии сегодняшнем, а уж следом изложить событие вчерашнее, и совершать иные, не менее головоломные акробатические штуки – представить прошлое так, словно оно разворачивается у нас на глазах, а настоящее – как некую протяженность без конца и без начала – но как бы ни изощрялись авторы, никому ещё не удавалось разом записать два одновременно происходящих события. Кое-кто предложит, пожалуй, решить проблему просто – разделить страницу пополам, на две колонки – но ведь это же, ей-богу, наивная уловка: все равно ведь придется писать одно сначала, а другое – потом, и не следует упускать из виду, что читатель и прочтет одно сначала, а другое – потом, или наоборот, и поневоле позавидуешь оперным певцам, у каждого из которых – своя партия, и все эти тенора и сопрано, басы и баритоны, сколько бы их ни было – трое, четверо, а хоть бы и шестеро – одновременно ведут свою тему: злодей, например, издевается, а инженю умоляет, а первый любовник, пусть и с промедлением вступая, но заступается, и у каждого – свои слова, хотя до слов слушателю особенного дела нет, ему важна лишь музыка, тогда как читателю все растолкуй, все расположи в должной последовательности, чтоб одно не налезало на другое. Вот поэтому пришлось нам упомянуть сначала Жоакина Сассу, и лишь теперь пришел черед Педро Орсе, хотя Жоакин швырнул камень в море в тот же самый миг, когда Педро поднялся со стула, пусть за время, протекшее между двумя этими событиями, часовая стрелка и описала полный круг: все дело в том, что один был в Португалии, а другой – в Испании.
   Известно, что у всякого следствия – своя причина, эта истина универсальна, но невозможно бывает избежать логических погрешностей и не всегда узнаем мы, что из чего вытекает: думаем, что вот эта причина повлекла за собой такое-то следствие, ан нет: причина была в ином, в том, что намного превосходит возможности нашего разума и науку, во всеоружии которой, как нам кажется, мы пребываем. Вот вам пример: мы вроде бы показали, что серберские псы подняли лай оттого, что Жоана Карда вязовой палкой провела по земле черту, но лишь малое дитя в доверчивости своей если ещё не перевелись с золотого доверчивого века такие дети – лишь невинный младенец – извините за плеоназм: какие там у него вины – одним словом, лишь неразумный ребенок, который надеется уловить солнце в сжатый кулачок, так вот, лишь он поверит, будто собаки, никогда прежде не лаявшие по причинам, как исторического, так и физиологического порядка, способны подать голос. Но в десятках тысяч городов, деревень, сел, поселков и местечек в избытке отыщутся те, кто самих себя сочтут причиной чего угодно – и поднятого собаками лая, и всего прочего, что придет после: скажут, что произошло это оттого, что они хлопнули дверью, остригли ногти, сорвали плод с ветки, закурили или отдернули занавеску, или померли, или – ну, не они же, разумеется, другие! – родились, и уж эти-то вот гипотезы насчет смерти и рождения ни в какие ворота не лезут, ибо необходимо иметь в виду, что говорить они должны от лица самих себя, а это одинаково трудно и тому, кто сию минуту появился из чрева матери, и тому, кто только что улегся во чрево земли. Не стоит и добавлять даже, что у любого хватит резонов считать себя причиной всего и вся – и тех странных явлений, о которых мы намереваемся рассказать, равно как и иных, где от нас якобы целиком и полностью зависит, будет ли мир функционировать исправно, а потому очень хотелось бы узнать, каков был бы он, мир этот, без людей и без событий, ими и только ими вызываемых, но лучше, право, и не представлять себе такое, не то совсем одуреешь, хватит и того, чтобы выжили всякие мелкие зверьки и насекомые, вот и будет мир муравья и мир стрекозы, они не отдергивают занавеску, не глядятся в зеркало. А конечная и великая истина состоит в том, что мир не может быть мертвым.
   А Педро Орсе, набравшись отваги, сказал бы, что земля затряслась оттого, что он – пусть это самонадеянное предположение остается на его, ну и отчасти на нашей совести – топнул по ней ногами, поднимаясь со стула, ибо мы слегка сомневаемся, что если каждый человек оставляет в мире след своего присутствия, то Педро Орсе, заявивший: Встал я, и земля затряслась, оставил именно такой след. Интересное такое землетрясение, которого никто вроде бы и не заметил, и даже теперь, по прошествии двух минут, когда волна уже доплеснула до берега, и Жоакин Сесса сказал себе: Расскажи я об этом, мне не поверят, земля продолжала содрогаться, как дрожит струна, уже не издавая никакого звука, и содрогание это Педро Орсе ощущает ступнями, и продолжает ощущать, выйдя из аптеки на улицу, а вокруг никто ничего не замечает, ну, в точности как говорят, глядя в ночное небо: Ах, как ярко блещет вон та звезда, – и никому невдомек, что звезда погасла за миллионы лет до того, как говорящий произнес эти слова, а дети его и внуки будут, бедняги, повторять их, восхищенно называя мертвое живым, и заблуждение это относится не к одной только науке астрономии. Но в нашем случае все наоборот: люди поклялись бы, что земная твердь неколебима как прежде, и один лишь Педро Орсе уверен, что она ходит ходуном, и хорошо еще, что он промолчал, не бросился бежать в испуге, ибо стены не вздрогнули, люстра не качнулась, а осталась висеть ровно и строго перпендикулярно к земле, обитатели птичьего двора, первыми поднимающие тревогу, продолжали спокойно спать, сунув голову под крыло, и самописец сейсмографа по-прежнему вычерчивал на листе миллиметровки безупречную горизонталь.
   На следующее утро некий путник пересекал невозделанную пустошь, заросшую кустарником и всякими болотными дикими травами, шел по дорожкам и тропинкам, петлявшим меж деревьев, прекрасными и высокими, как имена, которые они носят – тополя и ясени – огибал заросли колючего чертополоха, пахнущим так по-африкански, и нигде бы не нашел он себе одиночества полнее, и неба – выше, неба, где с неслышным отсюда щебетом летела, сопровождая его, стая скворцов, да не стая, а целая туча, огромная и темная, наподобие грозовой. Он останавливался – и скворцы начинали кружиться над головой или же шумно рассаживались по деревьям, скрывались в трепещущей листве, и крона оглашалась пронзительными и неистовыми криками, будто там, внутри, кипела ожесточенная схватка. Делал следующий шаг Жозе Анайсо – ибо именно так звали его – и скворцы все разом, дружно – фр-р-р-р – срывались следом. Если бы мы не знали, кто такой Жозе Анайсо, и принялись угадывать, то сказали бы, пожалуй, что он орнитолог или что, как змея, наделен властью и умением завораживать птиц, тогда как сам он не менее нас недоумевал по поводу творящегося в поднебесье фестиваля. Что нужно от меня этим пернатым существам? – и пусть не удивляет нас необычные слова: случаются такие дни, когда обычные как-то не выговариваются.
   Путник шел с востока на запад, как вела его дорога, но, огибая глубокое озеро, свернул и оказался лицом к солнцу. К полудню начнет припекать, но пока ещё дует прохладный и свежий ветерок, и жаль, нельзя спрятать его в карман, припасти на потом, на самый зной. Жозе Анайсо шел, и в голове его, будто сами собой, текли такие вот смутные мысли, как вдруг он заметил, что скворцы остались позади, улетели туда, где тропинка, изгибаясь, тянулась вдоль по берегу озера, то есть повели себя довольно странно, но, впрочем, недаром же говорится "волен как птица", счастливо оставаться, вам туда, а мне дальше. Жозе Анайсо, обойдя наконец озеро, на что ушло не менее получаса – путь был трудный, через бурелом и чащобу выбрался на прежнюю тропинку и двинулся прежним путем с восхода на закат, как солнце ходит, но тут внезапно вновь раздалось "фр-р-р-р-р", и откуда ни возьмись, появились всей стаей скворцы. Ну, это уж вовсе необъяснимое явление. Если птицы поутру сопровождают путника, точно верный пес хозяина, и дожидаются, пока он обойдет озеро, а дождавшись, вновь следуют за ним неотступно, то уж не его следует спрашивать о мотивах подобного их поведения, да и какие там у птиц мотивы – у них инстинкты, внезапно, будто сами собой возникающие и от воли не зависящие. Не станем также спрашивать Жозе Анайсо, кто он таков, чем занимается, откуда и куда направляется: все, что нужно будет о нем знать, от него и узнаем, и ту же сдержанность, ту же информативную скупость проявим и по отношению к Жоане Карде с её вязовой палкой, к Жоакину Сассе и камню, который он забросил в море, к Педро Орсе и к стулу, с которого он поднялся, ибо жизнь человеческая начинается не с момента его рождения – в этом случае каждый день был бы днем побед и выигрышей – а попозже, а иногда и совсем поздно, слишком поздно, не говоря уж о тех, кто едва успев начать, тут же принужден и окончить, так что остается лишь вскричать: Ах, кто бы написал ту историю, которая могла бы случиться.
   А теперь ещё эта женщина со странным именем Мария Гуавайра, которая поднялась на чердак своего дома и найдя там старый чулок – из тех старых и настоящих чулок, надежней, чем кубышка, хранящих отложенные на черный день деньги, символические сбережения – в чулке же не обнаружив ничего, взялась распускать его – так, от нечего делать, чтобы руки занять да время убить. Минул час, за ним другой и третий, а длинная нить голубой шерсти продолжала разматываться, но чулок при этом вроде бы и не уменьшался, и загадка эта, присоединясь к четырем другим, уже загаданным раньше, наводит нас на мысль о том, что хотя бы изредка содержимое бывает больше своего вместилища. Сюда, в этот тихий дом, не доносится рокот прибоя, не пролетает мимо, заслоняя на мгновенье свет в окнах, стая птиц, собаки имеются, однако не лают, земля же, если и дрожала, то перестала. А у ног Марии Гуавайры все растет гора пряжи. Эту женщину зовут не Ариадной, эта нить нас из лабиринта не выведет, скорее наоборот – благодаря ей, мы заблудимся окончательно. Где же он, край, где конец?
   Первая трещина появилась где-то в Альберийских горах, которые на западной оконечности сьерры плавно спускаются к морю, возникла на исполинском, гладко отполированной самой природой каменном плато, где сейчас бродят злополучные серберские псы. Упоминание о них вполне уместно и своевременно, ибо и место и время связаны между собой, даже когда кажется, что нет между ними ничего общего. Один из этих псов по кличке Ардан, подобно прочим отлученный, как уже было сказано, от кормушки, а потому в силу жестокой необходимости принужденный воскресить в бессознательной памяти навыки далеких предков-охотников, дабы суметь схватить какого-нибудь отбившегося от своих крольчонка, услышал благодаря тончайшему слуху, которым одарена его порода, треск крошащегося камня и, не залаяв оттого только, что был этой способности лишен, подошел к разлому, обнюхал его, раздув ноздри и вздыбив шерсть на загривке – в равной степени от любопытства и от страха. Будь Ардан человеком, тоненькая трещина напомнила бы ему линию, проведенную кончиком остро отточенного карандаша, вовсе не похожую на след, который оставила бы палка на твердой ли земле, в рыхлой ли и мягкой пыли или по грязи, решись мы потратить время на такие вздорные сравнительные эксперименты. Но когда пес подобрался к трещине поближе, она раздалась вширь и вдаль, поползла, раздирая камень до самых краев этой самой плиты, в обе стороны, и стала такой глубокой, что внутрь поместилась бы рука взрослого мужчины, если бы, конечно, случился поблизости мужчина столь отважный, чтобы определить параметры природного феномена. Ардан же беспокойно закружился на месте, однако не убежал, привлеченный видом этой змеи, у которой не было уже видно ни головы, ни хвоста, а потом впал в растерянность, не зная, оставаться ли ему во Франции или же махнуть в Испанию, отодвинувшуюся на три пяди. Но пес этот, слава Богу, был не из тех, кто покорно примиряется с обстоятельствами, а потому он одним прыжком метнулся прочь от этой, с позволения сказать, пропасти, отдав предпочтение адской области, а узнать, какие искушения и мечты, какая тоска по родине обуревают собачью душу, нам не дано.
   Вторая же – а для всего мира первая – трещина обнаружилась за много километров оттуда, у Бискайского залива, неподалеку от печально памятного нам по истории Карла Великого и его двенадцати пэров Ронсеваля, где пал граф Роланд, напрасно трубивший в свой рог Олифант, зовя подмогу – ни любовь далекой Анжелики, ни верный меч Дюрандаль не спасли его от гибели. Там, спускаясь вдоль северо-восточного отрога горной гряды Абоди, течет, беря исток во Франции, река Ирати, впадающая в испанскую реку Эрро, впадающую в Арагон, в свою очередь впадающий в Эбро, а уж та в конце концов несет все их воды в Средиземное море. В долине на берегу Ирати стоит город Орбайсета, а выше по течению построена плотина.
   Теперь самое время сообщить: все, что здесь рассказывается или будет рассказано, – чистая правда и может быть подтверждено с помощью любой карты, – разумеется, достаточно подробной, чтобы содержать в себе данные, кажущиеся на первый взгляд такими незначительными, ибо достоинство карты в том, собственно, и заключается, что показывает она потенциальные, покуда ещё неиспользованные и невостребованные возможности пространства, как бы предвидя, что на этом пространстве может произойти все, что угодно. И происходит. Мы уже поведали вам о судьбоносной вязовой палке, мы уже доказали, что камень, взятый с той точки на берегу, куда не дотягивается даже самый сильный прилив, способен все же попасть в море или вернуться из него, а теперь настал черед Орбайсеты, горного наваррского городка, чье дремотное спокойствие, сменившееся ненадолго и много лет назад благодатным оживлением, вызванным строительством плотины, теперь нарушено вновь. На несколько дней стал он болевой точкой Европы, если не всего мира, туда съезжались члены правительств, политики, начальство военное и гражданское, фотографы и географы, генералы и минералы – тьфу! минералоги, геологи, теле – и кинооператоры, инженеры всех видов и любой масти, представители власти, геодезистые неказисты – ох, нет, наоборот. На краткий срок процвел славой городок Орбайсета, лишь на несколько дней, лишь чуть дольше, чем цветет, скажем, чертополох, но, впрочем, какого черта приплели мы сюда этот сорняк? – в сторону его: речь не о черто-, а о переполохе вокруг Орбайсеты, возникшем и вскоре стихшем, что лишний раз подтверждает, сколь преходяща она, мирская-то слава, глория, то есть, мунди.
   Во всей мировой истории не случалось ещё ни разу, чтобы река, спокон веку текшая по своему руслу, течь вдруг переставала, как будто кран завернули, продолжим сравнение – представьте себе, что некто мыл руки в раковине, вымыл, выдернул затычку, закрыл кран, вода побурлила немного у стока и исчезла, а капли, остававшиеся на эмалированных стенках, испарились. Попросту говоря, воды реки Ирати ушли, отхлынули, наподобие морской волны, набегающей на береговой урез, исчезли и обнажили дно, а на дне – камни, ил, тину, всякие водоросли и бьющихся, судорожно зевающих, гибнущих рыб. Стало тихо.