Мы долго стояли и озирались на пороге. Проницательный Мармелад быстро прочуял, что пищей иной, помимо духовной, здесь и не пахнет и, горестно тявкнув, снова залез запазуху. Я же был очарован.
   Само по себе помещение было невелико - метров семь на десять. Сразу справа от входной двери стояла касса с пустующим креслом и сиявшим огоньком магнитного детектора. Рядом с ней, на небольшом столике щедрой рукой были навалены поздравительные и просто праздничные открытки - начиная от подделок под бумажную старину по умопомрачительным ценам и кончая пластографами с объемной мультипликацией и запахом.
   Все остальное место занимали Их Высочества Книги. Стеллажи, ломящиеся под грузом человеческой мудрости и глупости, таланта и графоманства, вкуса и безвкусицы, целомудрия и порока, добра и зла, радости и горя, простирались вдоль стен, перегораживали все помещение стройными рядами и вздымались на неимоверную высоту, пронизывая потолок и прорастая до второго этажа, куда вела узенькая лестница с железными перилами. Впрочем места им все-равно не хватало - аккуратными, запаянными в пластик штабелями они выплескивались на пол и разбивались о подножие плетеного кресла у самой кассы.
   У того, кто обитал в этом сумасшедшем книжном доме, в этом кадре из страшного сна неграмотного школяра, нога не поднималась, все-таки, ходить по книгам и поэтому везде были предусмотрительно оставлены небольшие островки чистого пола, куда можно было при большом желании втиснуть ногу и, осторожно ощупывая палкой болотную топь, передвигаться от стеллажа к стеллажу, выбирая по пути понравившиеся книги на тему - "как выжить в бумажных джунглях".
   С первой попытки мне не удалось выяснить пристрастия этого Плюшкина от литературы - настолько поражало это изобилие в наш век компьютерной грамотности. В стремлении охватить, впитать, понять, прочесть это царство книжного Мидаса, взор перескакивал с книги на книгу, с полки на полку, со стеллажа на стеллаж. Авторы, названия, обложки, упаковки, титулы и шмуцтитулы сливались всеми своими цветами и на выходе, подтверждая курс школьной оптики, выдавали белую пустоту.
   "Спокойно, Мармелад, спокойно", поглаживая собаку и нервно теребя ее за уши, что он терпеливо сносил, успокаивал я себя и восстанавливал резкость в глазах. Я поднял ближайший ко мне фолиант, покоившийся на горке дешевых брошюрок из серии "Библиотечка солдата и моряка", упакованный в розовый целлофан с магнитными защипами и скромным оформлением в стиле Пауля Клее. Это оказались "Диалоги" Платона с комментариями Неймана, оригинальным греческим текстом и переводом Флоренского.
   И тут, наконец, слепое белое пятно в моем мозгу рассыпалось на разноцветную мозаику и я ощутил, что у меня текут слюнки. Здесь была философия, поэзия, фантастика, модернизм, Серебряный век, век золотой, теология, популяристика, постпанк, эротика, графика, миньон, сказки и, даже, неуклюжие тома мобилистов с изящными и непонятными двигающимися конструкциями, сопровождающими такой же изящной и непонятный текст. Здесь были полные Платон, Аристотель, Ориген, Иоанн Златоуст, Плотин, Кафка, Маркузе, Гете, Толстой, Смирнов, Стругов, Лем, Стругацкие, Стокер, Ойкен, Шумптер, Маккей, Достоевский, Дали, Чюрленис, Руссо, Бромберг, Артур Неистовый, Чехов, Миллер, Битов и другие.
   Попадались на глаза разрозненные тома "Новообретенной Александрийской библиотеки", Хайнлайна, Петрова, Рау, Хо Ши Мина, Шемякина, Лао-Цзы, Мережковского, Меерова, Петрянова, Музиля, Фасмера, Данте, Желязны, Ларионовой, Бальмонта, Ван Гога, Перрюшона, Моруа, Дюма, Тагора, Лесина, Ростиславцева, Витицкого, Андерсена и Андерсона. Валялись памфлеты Юховицкого, Милля, запрещенного Шилькгрубера, дяди Гебба, Попова, Хейзинга и Абалкина. Громоздились альбомы Шагала, Пикассо, Левитана, Да Винчи, Рафаэля, Сомова, Брака, Явленского, Хогарта, Редона, Шишкина, Айвазовского, Липелица, Уорхола, Орпена, Панини, Льюиса.
   Здесь столпились писатели со всего света - России, Англии, Америки, Лихтенштейна, Морокко, Атлантиды, Дюрсо, Украины, Литвы, Аргентины, Зеленого мыса, Австралии, Гавайев, Перу, Явы, Японии, Испании, Шотландии, Пасхи, Швеции. Бывшие знакомые и враги, мужчины и женщины, таланты и поклонники, любители выпить и любители перекусить, ученые и безработные, любящие книги и книги только пишущие, шутники и мистификаторы, знаменитости и анонимы, хиппи и ястребы, художники и подельщики, титаны и склочники, аристократы и люмпены, доктора, сумасшедшие, военные, политики, веселые, лысые, бородатые, анархисты, повара, химики вместе с экономистами.
   Это был книжный рай.
   О девяноста из ста писателей девяносто девять процентов людей в обед сто лет как уже забыли (в том числе и я, но благо передо мной маячили обложки их книг), об остальных десяти оставшийся процент еще мог, неимоверным умственным напряжением, выглядевшим странно на гладкой голове, предназначенной для пития пива и просмотра телевизора, что-то припомнить, правда, для их оправдания необходимо сказать, очень важное в биографии писателя - "Дюма? М-м-м... А-а-а! Такой толстый кучерявый француз! Как сейчас помню - держал напротив нас мясную лавку и бабы к нему со всей округи ходили (как понимаете - не за мясом). Правда отец у него был генерал. А я даже и не знал, что он стихи пишет! "
   Все эти книги, к большому моему сожалению, уже давно умерли и попали в этот свой последний приют.
   Я оглядывался, скользил по полкам глазами, брал в руки тяжелые тома и, гладя их кожаные, коленкоровые, бумажные, целлофанированные, дерматиновые, тканевые переплеты с золотыми буквами, бронзовыми накладками, аляповатыми рисунками, строгой графикой, голограммами и испытывал странное печальное чувство.
   Я действительно оказался в потустороннем мире, не имеющим с реальной действительностью ни одной ниточки, ни единой точки соприкосновения. В большинстве своем они были прекрасными людьми - глубокими мыслителями и философами, благородными и остроумными джентельменами, хорошими приятелями и друзьями, прекрасными учителями и рассказчиками, оптимистами, верящими, что думать - это обязанность человека, а не развлечение, что человек - звучит гордо, что человек создан для любви и счастья, что после Нагорной проповеди человечество идет прямой дорогой ко всеобщему счастью и братству, что война - грязное дело и что высшее счастье человека - иметь любимую работу.
   Все это верно, черт возьми, верно. В это веришь. Именно так и хочется жить, когда читаешь все эти прекрасные идеи и мысли в книгах. Но стоит их начать воплощать в жизнь, то тут же оказываешься жалкой пародией на благородного идальго, в тебя все тычат пальцами и норовят при каждом удобном случае пнуть под зад. И дело конечно не в том, что наши философы, писатели, поэты и художники слишком далеки от народа. Они были не так наивны, как это часто пытаются изобразить.
   Все дело в краевых эффектах. Любой математик скажет, что не так сложно построить теорию, рассчитать модель, как невообразимо трудно учесть краевые эффекты, когда ты выходишь за рамки своей идеальной модели в реальную жизнь. Тут-то и делаются великие открытия.
   Как бы не был талантлив, гениален, прозорлив, психологичен, догадлив творец, он, все-таки, творит жизнь идеальную, жизнь иллюзорную, ибо он не Господь Бог, да и опоздал на несколько десятков миллиардов лет в своей попытке создать жизнь реальную, действительную. И все их герои, ситуации, идеи, мысли, догадки, пророчества, наставления, проповеди - увы, двумерны как лист бумаги, на которых они начертаны. Может быть все беды наши от этого - от нашей двумерности, от ограниченности нашего разума и морали. Мы не в силах вырваться из этой плоскости, в которую нас заключили наши писатели, мы не можем учесть краевые эффекты, мы не можем охватить мир во всей его выпуклости, многогранности и вынуждены придумывать себе правила жизни и поведения, моральные запреты и наставления, и протаптывать тропки в их обход.
   - Вы что-то себе выбрали?, - раздался из-под потолка мужской голос.
   От неожиданности вздрогнув (я как-то забыл, что даже в книжных магазинах и букинистических лавках есть продавцы), я закрутил головой в поисках местного бога. Бог удобно расположился на высокой стремянке под потолком - тренированный мужчина с темными волосами до плеч и смуглой кожей, в затененных фотохромных очках "капелька". Он держал на обтянутых джинсом коленях огромный том и бережно его перелистывал. На меня он не смотрел.
   - Вообще-то, я хотел купить молока, - стал оправдываться знаменитый писатель К. Малхонски, не желающий получать наград, и тут же приплел Мармелада, - для своей собаки.
   родавец (? ) хмыкнул.
   - Ну да, конечно. Кто же в наше время покупает книги. Магазин в этом же доме, но вход с другой стороны. Проваливай быстрее.
   Совет, если отвлечься от презрительного тона, был хорош, но уязвленное писательское и книгочейское самолюбие не дало мне скромно удалиться, громко хлопнув дверью, честному, благородному и всему в белом.
   - С таким гостеприимством вы не скоро даже открытки распродадите, наставительно начал я курс лекций по маркетингу.
   - Писатель, что ли?, - с неожиданной прозорливостью осведомился продавец, наклоняя голову к правому плечу, как это делают охотничьи собаки, прислушивающиеся к командам хозяев или далекому шуму дичи.
   - Он, - удивился я.
   - Не удивляйся, - сказал мужчина, захлопнув книгу и сунув ее на полку, и стал спускаться ко мне, - кого еще в такое время может занести в книжный магазин за молоком для его только что подобранной на улице собаки.
   - Вы случайно не Шерлок Холмс?, - спросил я, с благоговением разглядывая рослую мускулистую фигуру книгопродавца. Только теперь я понял насколько он огромен и насколько писатель К. Малхонски, не желающий писать новые книги, опрометчив.
   Не глядя под ноги, этот силач Бамбула ловко миновал все препятствия, мешающие нашей встрече в виде полного свода гуверовских "Эссенциалей", на которые у меня в свое время не хватило ни мозгов, ни терпения, и протянул мне могучую руку:
   - Добро пожаловать в Вавилонскую библиотеку. Я ее хозяин и именуюсь Мартином. А твою собаку я унюхал.
   - Я именуюсь Кириллом и принимаю твое приглашение, - ответствовал я, стараясь не копировать чешский акцент, и пожал протянутую руку.
   Мартин расположил меня в кресле, бережно составив на пол пятитомник Данте с иллюстрациями Дюрера и Дали, а сам устроился на своей стремянке, правда на этот раз на нижней ступеньке. Меня что-то удивило в его движениях - несмотря на быстроту и уверенность, Мартин двигался с кошачьей осторожностью и совершал, на мой взгляд, слишком много касаний руками окружающих его предметов.
   - Это мой дом, - объяснил он, - наверху я живу, а весь низ когда-то занимала моя книжная лавка. Могу похвастаться - для такого маленького городка у меня был не худший и по качеству, и по количеству, и по разнообразию ассортимент книг, чем в московской "Книге". Покупали и в то время мало, а уж сейчас, если зайдет какой-нибудь старичок раз в полгода, то это уже много. Поэтому, чтобы не разориться окончательно, пришлось большую часть помещения отдать в аренду, а самому ютиться здесь со всеми неприятными последствиями - теснотой и убогим выбором, - обвел он рукой свой книжный развал.
   Знаменитому врачу человеческих душ К. Малхонски, который получал анонимные записки и очень по этому поводу переживал, анамнез был уже ясен, теперь предстояло определить катамнез.
   - Но я тут вижу у тебя совсем новые книги, - поднял я с ближайшей кучи сигнальный экземпляр книги неизвестного мне писателя со странной фамилией Малхонски под названием "Ахилл" в бумажной суперобложке и с иллюстрациями Льва Рубинштейна, выпущенный без моего согласия "Спбъ-Домъ" (питерцы всегда предпочитают стилизации под старину).
   Ответить Мартин не успел - его перебил Мармелад, жалобно тявкнув из запазухи. Я расстегнул пальто и достал этого дворового спаниеля на свет божий.
   - Ах, да, молоко, - сообразил Мартин, поведя носом. Он поднялся на второй этаж и стал там чем-то греметь, напевая под нос "Холе Бонуш". Между тем дворовый спаниель, щурясь от яркого света принялся осматриваться по сторонам в поисках, как я заподозрил, подходящего местечка для небольшой лужи. Пустить его на пол и делать свои собачьи дела на "5000 шедевров" у меня не поднялась рука, но в тоже время не хотелось ходить с мокрыми брюками в такую холодную погоду среди таких остронюхих чехов. Да и не думал я, что у Мармелада хватит духу поднять лапу на его спасителя, поэтому не доводя дела до греха с его или моей стороны, я пробрался к входной двери и, выйдя на крыльцо, выпустил щенка побегать по пожухлой травке среди голых розовых кустов и вечно голубых елей.
   В испуге, что его могут оставить здесь навсегда, Мармелад быстренько сбегал под кустик и снова юркнул в приоткрытую дверь магазина. Там его уже ждала поставленная на пол, предварительно очищенный от книг, большая эмалированная миска молока и Мармелад с тихим наслаждением погрузил в нее свою морду.
   Обустроив щенка, мы с чувством глубокого удовлетворения вернулись к прерванной беседе.
   - Нельзя сказать, что книги сегодня никто не покупает. У меня есть узкий круг постоянных клиентов - старички и бабушки, еще ценящие этот вид товара. Интересы их весьма специфичны, а материальные возможности в наше время сумасшедших цен и низких пенсий, очень ограничены. Они мне дают заказы, а потом потихоньку выкупают по книжке в год. Это тоже вносит лепту в мой небольшой беспорядок. Но, в основном, вина конечно лежит на мне. Стоит узнать о только что вышедшей интересной книге и сразу хочется ее иметь. Даже не на продажу, а просто для себя. Собирательство книг, знаешь, затягивает пуще любого другого вида коллекционирования. Фарфор, марки, мебель малофункциональны. Ими можно только любоваться, гладить, переставлять с места на место, рассматривать в лупу. Использовать их по прямому назначению невозможно. Ни у одного коллекционера не хватит духа есть яичницу из антикварного сервиза, расплачиваться в магазине антикой и хранить свое белье в шкафу, некогда принадлежащему Георгу Пятому. Это самый обычный вещизм и плюшкинизм. Книги же можно и нужно читать. К тому же они гораздо красивее всяких этих побитых тарелок, червивой мебели и фальшивого серебра.
   - Так ты все это держишь и покупаешь для себя!, - озарило меня. Неудивительно, что он так ласково встречает потенциальных покупателей представьте, что к вам домой приходят незнакомые люди и начинают прицениваться к вашему любимому кухонному комбайну.
   - По большей степени для себя. Но есть двойные экземпляры и если хочешь посмотреть...
   - Нет, нет, нет, - поднял я руки.
   - Как хочешь, - с облегчением сказал Мартин.
   - Это страсть, - признался внезапно он с грустью и раскаянием в голосе, после того, как мы абсорбировали (передо мной маячил том "Высшей химии" Бородова) по паре чашечек кофе-гляссе в компании со ста граммами армянского коньяка (который я терпеть не могу, но почему-то считающийся лучшим после "Наполеона" и "Гурмана"), что вообщем-то склоняло к дружеской беседе, страсть и зависимость похуже наркотической. Да книголюб, как и все коллекционеры и является особой разновидностью наркомана. Он также не может жить без объекта своего вожделения - без книг, его потребность в приобретении новых книг со временем возрастает так же, как наркоман постепенно привыкает к дозе и ему требуется все больше и больше, причем растущие же размеры его личной библиотеки никак не умиряют его аппетит, а лишь разжигают его. Время кайфа от приобретения каждого нового экземпляра быстро сокращается, а время ломки - увеличивается, когда желание купить новую книгу, вот эту самую, самую лучшую, самую ценную, потому что ее у тебя пока нет, от этого желания, вожделения трясутся руки, все мысли заняты просчетом сложной комбинации, в результате которой ты станешь обладателем восьми томов "Истории человечества" Гельмольта, издательства "Просвещение", 1905 года, а так же изысканием финансовых резервов, с помощью которых необходимо будет заткнуть здоровенную дыру в семейном бюджете. И тебе не хочется ни есть, ни пить, ни женщины и это мучительное время все увеличивается и ты каждый раз даешь себе слово, что вот этот раз самый последний, говоришь жене, что вот этот том Неймана "Мироздание" - самый желанный в твоей коллекции и после него уже никакие Бремы, Верны, Гааке, Брокгаузы и Ефроны тебя уже никогда не заинтересуют и все эти клятвы, благие намерения, обещания нарушаются в следующее же мгновение. Причем. что самое интересное и жутковатое, - с какого-то критического момента ты перестаешь читать свои книги. Сначала ты не успеваешь это делать, всецело поглощенный своими изысканиями. Затем не хочешь этого вполне сознательно - тебе кажется, что сняв с полки изумительно изданный томик Кафки ты нарушишь его очарования, лишишь его тайны. Этим ты лишаешь себя великого наслаждения наслаждения предвкушением. Праздник ожидания праздника минует тебя и ты с разочарованием поставишь том на полку с тем, чтобы уже больше никогда не снимать его оттуда - в нем нет той тайны, невинности и независимости от тебя. Ты как Скупой рыцарь - желание обладать пересиливает все остальное.
   - Да, - сказал я, удрученный этим монологом, и стремясь заполнить возникшую паузу, - прочитать все это вы не скоро сумеете.
   - А я это вообще не смогу, - улыбнулся одними губами Мартин и снял свои очки. Чашечка повалилась из моих рук и мягко упала на книжный ковер, а я не знал что мне делать - орать от ужаса или смеяться идиотским смехом. Противоречивые желания накоротко замкнулись в моей голове и я только и мог, что судорожно открывать и закрывать рот, как щедринский карась.
   Мартин, эта гора мускулов, этот писаный красавец а-ля Чунгачгук, этот заботливый хозяин со странной походкой, и совершенно сумасшедший книголюб был давно и безнадежно слеп - кто-то хорошо и аккуратно прошелся по его глазам десантным скорчером, ювелирно выпотрошив его глазницы, но милосердно оставив его лицо все таким же красивым.
   Глава восьмая. ИСТОРИК. Париж, октябрь 57-го
   Все возвращается на круги своя, думала Анастасия, сидя в кафе "Махаон", что на набережной Сены в районе Пюто, на противоположном берегу которой раскинулся пожухлый и пустынный Булонский лес, и разглядывая булыжную мостовую, по которой текли обильные водяные потоки. Камни здесь положили при Людовике ХIII, а асфальт поверх них - при генерале де Голле. Видно кто-то в мэрии пытался заработать симпатии автомобилистов и превратить неудобную брусчатку, калечащую машины невыносимой тряской в удобную, гладкую автостраду. Удалась эта попытка - неизвестно, но больше в этом районе дороги не портили, а после того как наземный транспорт исчез, хваленый лионский асфальт размок, рассохся и дождями сносился в сточные колодцы, обнажая несокрушимый королевский гранит.
   Дождь зарядил еще с утра и кафе, довольно популярное у парижан в хорошую погоду, сейчас пустовало. Хозяйка заведения, госпожа Аронакс, (которую завсегдатаи называли просто Натали) варила за стойкой в барханах раскаленного песка кофе по-турецки и пыталась сдерживать зевоту. Кофе варилось для пожилого мужчины в безукоризненном костюме с бабочкой и непонятной карточкой в пластике, прикрепленной к лацкану пиджака. Еще одна парочка молодых людей сидела за столиком посреди зала, ела арбуз и о чем-то тихо переговаривалась. Анастасия расположилась на своем любимом месте у окна, ждала Кирилла и смотрела на дождь. Кофе давно остыл, но океан грусти все еще не отпускал ее из своих объятий. Дождь она очень любила и в детстве ее любимым занятием было усесться на подоконник, отгородится от пустой комнаты шторой и, смотря на водяные струи бегущие по стеклу и до неузнаваемости искажающие окружающий мир, приговаривать детское заклинание: "Дождик, дождик, пуще, дам тебе гущи".
   Тем временем месье дождался своего кофе, оглядел пустующий "Махаон", выбирая себе место, и направился к столику, за которым сидела молодая, симпатичная и скучающая особа.
   - Вы позволите? - вежливо спросил он по-французски с небольшим акцентом.
   Анастасия машинально кивнула и усилием воли оторвалась от своих воспоминаний.
   - Джонс, Генри Джонс, - представился сосед. Только теперь она разглядела, что же это висело на нем. Это был не ценник, а обычная аккредитационная карточка с фотографией владельца, именем и яркой надписью Парижский археологический конгресс.
   - Вы журналист?
   Джонс улыбнулся и Анастасия отметила, что несмотря на свои года он выглядит вполне ничего и даже привлекательно. Его волосы не были тронуты сединой, но о прожитых годах рассказывали морщины и мудрые глаза.
   - Нет, я - археолог. На нашем геронтологическом сборище журналистов нет. Историей сейчас мало кто интересуется, так что вы видите перед собой представителя вымирающего класса. Последнего из могикан, так сказать.
   Анастасия вспомнила, что не назвала себя. Она представилась по всем правилам и сделала книксен.
   - А я что-то о вас слышала. Или читала. Или кино смотрела, - неуверенно добавила она. Она вдруг сообразила кто перед ней сидит, - Только я думала, что все это выдумка.
   Генри Джонс согласно кивнул головой.
   - Конечно выдумка. Что еще это может быть, как не выдумка. Мы с вами только чьи-то фантазии на белом листе бумаги или целлулоиде пленки. Вы думаете все это реально существует? Этот город, это кафе, этот дождь? Какой-нибудь человек, который и в Париже-то не бывал, сидит сейчас за столом и придумывает все это. Нас с вами. Наш разговор.
   Анастасия вздохнула.
   - Слишком уж это все реально. Цвета, запахи дождя и кофе, шум воды, мое дыхание. Хотя иногда хочется, чтобы все было так, как вы говорите ненатуральные страсти на плохой бумаге.
   Джонс откинулся на спинку стула.
   - Я с вами согласен. Мир сошел с ума и моя философия, с точки зрения психиатрии, лишь защитная реакция сто восьмидесятилетнего старикана.
   - Вы хорошо сохранились для своего возраста, - кокетливо отметила девушка.
   - Я пил из Грааля воду бессмертия, - вздохнул археолог, - теперь глубоко сожалею об этом. Я слишком старомоден для этого времени. Войны, нравы, жестокость не по мне.
   - Но ведь и в ваше время все это было, - возразил Кирилл, усаживаясь за стол.
   - Здравствуйте, Кирилл.
   - Здравствуйте, доктор Джонс.
   - Все это было, конечно. Но зло разбавлялось при этом изрядной долей добра. А теперь я такого не вижу. добро пересохло и кристаллы зла осаждаются на душах людей.
   - И чем вы это объясняете? - спросила Анастасия.
   - Как историк могу сказать, что подобное происходит перед гибелью цивилизации. Я не упоминаю культуру потому, что ее уже нет. Мы живем на Закате, в однообразном мире, в котором Солнце зашло, но еще кое-как освещает Землю, стерты различия и наступает ночь. Место культуры заняла цивилизация, то есть - сходство, унылообразие. Гибель культуры я уже видел. Теперь, дай Бог, увижу и гибель цивилизации.
   - Интерес к проблемам морали со стороны историка для меня не совсем понятен. По-моему, история, как и любая наука, не оперирует такими понятиями: нравственность, добро, зло, вера, хотя и изучает человеческое общество. Мораль субъективна по своей сути - то, что нравственно для меня может быть безнравственным для вас.
   - Например?, - поинтересовался Джонс.
   - Пожалуйста, - усмехнулся Кирилл и на память скрыто процитировал, Ну, возьмите викингов. Нравственные представления викингов диаметрально противоположны нашим! Диаметрально противоположны христианскому представлению о том, что хорошо, и что плохо. Христианин считает - "не убий"! Викинг говорит: "Как не убий? Догони, располосуй мечом, вспори живот, - и это будет хорошо! "Не укради" - как это не укради? У врага! Да надо забрать, не медля ни одной секунды! Ну, у соседа, конечно, нельзя, потому что сосед тоже с мечом и может убить. Но в принципе - напасть, сжечь, изнасиловать всех женщин, зарубить детей, всех ограбить - это прекрасно! За это ты будешь героем, и в Валгалле будешь вечно пировать... ". Или более близкий мне пример - наверняка вы разделяете убеждение большинства людей, что частная жизнь кого-либо неприкосновенна и поэтому журналистские методы работы с вашей точки зрения безнравственны, ведь мы самым откровенным способом нарушаем принцип неприкосновенности и тайны личности.
   - Кажется это называется гласностью, а я вовсе не против свободы слова. Но вы в чем-то и здесь правы.
   - Итак, категории морали не входят переменными в математические уравнения, а атомная бомба взрывается в любых руках - чистых или кровавых. А уж история сотни раз доказывала, что в подавляющем числе случаев лишь абсолютно беспринципные люди остаются в ее анналах. Причем чем больше это ничтожество пролило крови, чем больше уничтожил человеческих жизней, тем с большей долей вероятностью к его имени прилепят прозвище "Великий".
   Генри Джонс задумался, покачивая в своих руках фарфоровую чашечку и наблюдая за переливами в ней густой черной жидкости.
   - Я не во всем с вами согласен, Кирилл. Вы правы в той части, где утверждали, что науки не учитывают, к сожалению, такой частности, как человеческий фактор. Насколько проще было бы нам жить, если б природные законы действовали только на благо человечества и абсолютно не могли действовать во вред, если бы работали атомные станции, но законы физики не позволяли взрываться бомбам, если бы космические корабли могли перевозить только людей и все нужное для их жизни в космосе, но не взлетали, если бы на них грузилась смерть. Такого нет. Но ведь и уравнения не складываются сами по себе, а оружие не растет на дереве. Их выуживают из мироздания люди, а уж люди понимают что есть зло и добро, и имеют совесть и убеждения. Не вы открыли тезис о безнравственности науки - им оправдывались и оправдываются многие ученые: "Я всего лишь интересуюсь физикой и не мое дело, что потом ядерные бомбы сбрасываются на людей, лазерами выжигают города, а туннельными двигателями разносят войну по всей Солнечной системе. Я всего лишь химик и не виноват, что газами травят людей и природу, а наркотиками развращают молодежь. Я всего лишь историк и в чем моя вина, если Аттила, Чингиз-хан и Гитлер становятся кумирами человечества. "