Страница:
Потому что я — чужой. Я городской — в костюме и полуботинках, с портфелем в руке, где сложены рубашки, два полотенца, бритвенный прибор и сетка от комаров. Да, я взял накомарник, и не потому, что наслушался рассказов о комарах и мошке, а потому, что на Дальнем Востоке еще в далекие дни детства познакомился с этими микроскопическими хозяевами тайги. Но день ясный, ветреный, к тому же оказалось, что в конце августа здесь нет этой напасти и можно дышать полной грудью.
Как Вы догадываетесь, в тот самый день я искал дом, где родился отец. Я обошел всю деревню из конца в конец. Напрасно. Дома я не нашел. Я переночевал на сеновале у одинокой старушки — Марфы Степановны. Помню лицо ее цвета печеной картошки, изрезанное морщинами, как лик деревянного якутского идола. Утром эта женщина позвала меня на чай, заваренный листьями малины, я достал из портфеля сахар и печенье. Наконец я решился задать ей вопрос. Звучал он примерно так же, как строчки из Вашего письма. (Я боялся спрашивать ее об отце. Что-то останавливало меня. Но медлить больше было нельзя: мне пора было уезжать в Москву. Моя командировка в Иркутск истекала. В Олонцово же я завернул на свой страх и риск.)
Женщина промолчала, будто не слышала моих слов. Минула тягостная минута. И она негромко так сказала:
— Всех помню, — и вернула мне фото.
— Отца тоже помните? — спросил я, волнуясь. — Помните?
— Нет, — сказала она коротко, и это «нет» как бы повисло в воздухе.
И больше на эту тему мы не говорили. Нужно ли добавлять, что в сельсовете я не нашел никаких документов об отце?
Так кончилась тогда моя поездка, и я никогда больше не ездил в Олонцово, словно чувствуя неведомый запрет. Трудно, может быть, понять это.
ВЛАДИМИР.
У него внимательные, широко расставленные светлые глаза, в них как будто застыло удивление. Это немного мальчишечье выражение глаз меня особенно привлекало в нем, я узнавала его даже на кадрах, запечатлевших отлет экспедиции, когда лица участников видны сквозь выпуклые селенировые стекла. Смеялся ли он, обнимал ли мать, рассказывал ли он ей о чем-то своем — всегда жило в глазах его это выражение, которое, впрочем, не так легко передать словами. Удивление — да… Но не только. Это был еще и вечный вопрос к окружающему, к себе, к людям. Я говорю «к людям», не делая различий между вами и нами. Он тот же на знакомом Вам фото. Годы, испытания, лишения, горе и утраты не изменили его, он тот же, мой и Ваш отец. У меня было достаточно времени, чтобы проверить это.
РЭА.
Ваше письмо подействовало на меня так, что я готов был припомнить каждый день и каждый час свой. Снова я на берегу синей бухты, и мы с товарищем босиком идем по серому песку, где отлив оставляет за собой пряно пахнущие ленты и нити морской травы. Справа ползет тень крутобокой сопки, к загривку которой клонится предвечернее солнце. Мы забираем влево, где свет и алмазы капель на бурой гриве замшелых камней, где на дне оставшейся лужи видны морские ежи и улепетывающий краб. И следы заполняются водой, когда мы носим камни, складываем их так, чтобы получилась стенка, перегораживающая лужу надвое. И еще стенка, и еще… Потом, оглядываясь на уходящее солнце, вылавливаем из лужи рыбью мелочь, которая ослепла в мутной воде и не может скрыться.
Там, куда Вы меня позвали, я вижу долину, синюю от ягод, с тремя прозрачными протоками. Перепрыгивая через них, я ощупью, не глядя, нахожу голубику. Потом протоки сливаются, я закатываю брюки до колен, выхожу на перекат, но вода сбивает меня с ног, и я вдруг понимаю, что надо быть вместе с течением, плыву, меня выносит к большому камню, где я поднимаюсь. Колени еще дрожат, но страх, первый страх в моей жизни, уже побежден. Река отныне становится моим союзником. Позже, много лет спустя, она будет мне сниться. И густая жимолость у подошвы сопки, и лиственничный лес на пологом склоне, и полосатый веселый бурундук, сидящий у серого пня, расколотого некогда молнией, — все это осталось, все это не придумано. И нет места ничему другому. Что крепче этого может привязать меня к детству, где нет и намеков на тоску по иному миру?
Вы просили документальных доказательств и старались быть точны во всем. Теперь пришла моя очередь просить у Вас подобных же подтверждений. Не задаю вопросов. Очевидно, Вы сами знаете, какие вопросы я мог бы задать.
ВЛАДИМИР.
«По обе стороны этой двери были узкие окна со вставленными в свинцовую оправу разноцветными стеклами — вместе с привезшей их женщиной они составляли наследство, которое мать Джона Сарториса завещала ему на смертном одре… Это была Вирджиния Дю Пре… она приехала в чем была, привезя с собой лишь плетеную корзинку с цветными стеклами».
В эту же ночь я прочла Брэдбери. И тоже о стеклах.
«Ему снилось, что он затворяет наружную дверь — дверь с земляничными и лимонными окошками, с окошками цвета белых облаков и цвета прозрачной ключевой воды».
И вот уже холодное марсианское небо становится теплым, а высохшие моря зарделись алым пламенем. Давайте и мы понаблюдаем мир через цветные стекла воображения.
Итог этих наблюдений вот таков: автор «Сарториса» заимствовал землянично-лимонное окошко у Брэдбери, фантаста. Да, Рэю Дугласу Брэдбери едва минуло семь лет, когда был опубликован «Сарторис» Фолкнера, и все же это не парадокс. Казалось бы, ответ получен давно: в будущее и прошлое проникнуть не удается, машина времени немыслима. Но даже у вас появились сообщения, что информация может преодолевать временной барьер. Гарольд Путхофф и Рассел Тарг из Станфорда семь лет назад доказали это.
Вас интересуют их опыты?.. Сначала они выясняли природу поля, передающего зрительные образы на большие расстояния. Природу его выяснить не удалось, зато по счастливой случайности кому-то из них пришло в голову принимать и регистрировать зрительную информацию заранее. Слово «заранее» требует пояснения. Один человек, участник опытов, направлялся на машине к аэродрому, порту, зданию необычной архитектуры или другому объекту. Обычно, когда он в сопровождении ученого оказывался у избранной цели и сосредоточивался, то другой участник, находившийся за много километров в лаборатории, принимал информацию и рисовал на чистом листе бумаги аэродром, порт или здание. Но вот человеку-приемнику дали задание нарисовать объект на час раньше, когда другой участник еще не увидел его. Никому из них не было сообщено о том, что рисунок выполняется заранее. Но рисунок тем не менее удался на славу. Сотни раз повторяли опыт, и результат его убеждал, что информация может поступать из будущего.
Не буду отклоняться от нашей темы и пояснять, как это происходит. Важен факт. Нам он был известен очень давно. Любой из нас, если только пожелает, может передать информацию или зрительные образы в прошлое, в будущее, преодолев время и пространство. Для этого нужна не техника, а подготовка, способности, воля. Зрительные образы осязаемы; человек может обмануться, приняв их за реальность. Иллюзия? Тем не менее иллюзия полная, совершенная. Любопытно, не правда ли?
Теперь вместе с Вами перекинем мостик в прошлое, о котором Вы размышляли в письме (и я благодарна Вам за эти размышления, они позволили мне найти ключ к давним событиям). Начнем с того, что Вы находились тогда за тысячи километров от фронта, где воевал наш отец. Не нужно быть провидцем, чтобы понять, как он хотел увидеть сына. Увидеть, понимаете? И он был должен это сделать! У меня на сей счет сомнений нет. Вспомните эту встречу. Она должна была состояться. Неужели прекрасная память не поможет Вам восстановить подробности, к ней относящиеся? Это могли быть считанные мгновения — припомните их! В трубке детского калейдоскопа видны лишь правильные цветные узоры. Постарайтесь рассмотреть в ней стеклышки, создающие иллюзию. Маленькое отклонение от геометрии, не так ли?..
РЭА.
Море я и вовсе не хочу рассматривать ни через какое волшебное стекло. Потому что был один памятный туманный день и был огромный пляж, куда мы прибыли на лодке, и странно теплая для этих широт вода, когда можно было бродить босиком по колено в воде. У коричневых обрывов горел костер живое красное пламя его я вижу до сих пор. Во время отлива я прижимал ногой крабов к плотному песку и бросал их к костру. Нас было трое. Мой старший товарищ Гена Ерофеев и его отец Василий Васильевич взяли меня в эту поездку с собой.
После ухи и чая я забрался на уступ, бросил несколько ветвей стланика на камни, лег на спину и смотрел на ряднину тумана, спускающуюся по склону сопки. В моем рассказе я приближаюсь к тому мгновению, о котором Вы просите сообщить. Вот оно, это мгновение: я вдруг чувствую, что поодаль от меня присел на россыпь глинистого сланца человек. Будто бы этот человек в запыленной, вылинявшей от солнца гимнастерке, перепоясанной брезентовым пояском, в кирзовых сапогах, и в руке у него пилотка. Я вижу его краем глаза, но понимаю, что могу помешать ему, что ли, и оглядываться не надо. Так прошло с полминуты, а лицо этого человека я не успел рассмотреть. Хотел обернуться к нему, да вдруг услышал:
— Как живешь, малыш? — Я ничего не ответил. Замер. Понял, что вопрос был адресован мне. И снова услышал: — Не горюй!
И когда я обернулся, его не было. Пропал он так неожиданно, что я спрашивал себя: правда или показалось? Но эти слова остались во мне навсегда.
А рядом со мной лежало яблоко. Я сразу понял, что это мне. Я надкусил его. Оно было кисло-сладким, хрустящим, вкус его запомнился на всю жизнь. Немудрено, ведь я впервые видел настоящее яблоко.
Мне кажется, Вы правы. Редко пытаемся мы заглянуть внутрь калейдоскопической трубки и часто не замечаем цветных стеклышек, а видим лишь их отражения в зеркале. Эпизод, о котором я рассказал, можно считать доказательством странной гипотезы, которую я услышал от Вас. При непременном, конечно, условии, что он не был случайностью.
Вернемся ко второму периоду моего детства. Это было уже в Москве, на Школьной улице. Жил я у тетки, на втором этаже кирпичного дома, рядом с Андрониковым монастырем. У развалин монастыря зимой мы катались на санках, склон холма круто опускался к Яузе, и ребятня любила это место. Зимой сорок седьмого в один из ясных дней я собирался туда после школы, но был наказан на уроке пения. За что — не помню. Учитель наш, Сергей Фомич, так рассердился, что оставил меня в пустой комнате на час. Это было со мной впервые. И вот я сижу в этой комнате, окна ее залиты солнцем, и солнечные зайчики как бы в насмешку надо мной пляшут на полированной крышке рояля. Я смотрю в окно и вижу воробьев, которые устроили возню у матовых, наполненных светом сосулек, свисающих с крыши. С минуту я наблюдаю за ними, потом оборачиваюсь и вижу человека у рояля. Человек этот в сапогах, на нем гимнастерка, подпоясанная брезентовым ремешком, и я узнаю его со спины. А он, не оборачиваясь, говорит:
— Ну-ка, малыш, споем вот эту песню. — И несколько аккордов словно вдруг усыпили меня, и я пел точно во сне, и звучала удивительная музыка. То была народная песня, и слова ее неожиданно для себя я вспомнил, хотя раньше знал только мотив.
И когда прозвучал последний аккорд, я услышал:
— Мне пора, малыш, прощай.
И я встрепенулся. Что это было? Комната пуста, над окном шумят воробьи, солнце опускается на крыши дальних домов у Абельмановской заставы, свет его резок и багров. Щемящее чувство одиночества было непереносимо. Я уронил голову на подоконник, закрыл глаза, чтобы не расплакаться, в ушах моих снова зазвучали знакомые аккорды, но я не поднял головы, так как знал, что человека за роялем не было.
Теперь я хотел бы рассказать о том, что произошло пять лет спустя. Мне исполнилось уже тринадцать лет. Летом я поехал к бабке моей по матери, которая жила под Веневом.
Помню теплое июльское утро…
Листья хмеля за стеклом горят зелеными огнями на солнце, я приоткрываю окно, сдерживаю дыхание, потому что вижу у палисадника Настю. Рядом с ней двое сверстников, и один из них, повернув голову к окну и не видя еще меня, кричит:
— Пошли на речку!
Теперь я толкаю оконную раму так, что хмель тревожно шумит и с листьев срывается крапивница и взмывает до конька крыши. Прыгаю из окна на мягкую серую землю, расталкиваю высокие мальвы, бегу к изгороди, перепрыгиваю ее. Остановившись рядом с ними, стараюсь не смотреть на Настю. Стараюсь быть впереди, когда мы выходим на дорогу, ведущую к речке.
В руке у нее стеклянная банка с крышкой: если мы поймаем окунька или вьюна, она принесет его домой, и он будет жить в банке, пока старый белый кот не выловит рыбку лапой.
— Настя, дай понесу банку! — говорит Владик.
— Нет, я, моя очередь! — Я подхожу к Насте и протягиваю руку, и рука Владика и моя рука встречаются с ее рукой, мы отталкиваем друг друга, и дело неожиданно доходит до драки. Мы катаемся с Владиком по траве, выкатываемся на колею и, наконец, серые от пыли, встаем, а Настя укоризненно качает головой и советует посмотреть в зеркало.
Вдруг кто-то предлагает идти пшеничным полем. И мы сворачиваем на тропу, желтые стебли и колосья бьют нас по рукам, еще минута — и мы, забыв об осторожности, сходим с тропы, собираем колоски, на ладонях наших остаются теплые беловатые зерна, вкус которых нам хорошо знаком. И тогда появляется далекая тень на тропе.
— Объездчик!
Мы бросаемся врассыпную. Настя бежит за мной. Я вижу, как стремительно приближается к ней конник с плеткой в руке. Останавливаюсь. Потом что-то словно подталкивает меня, я бегу назад, успеваю схватить Настю за руку, мы падаем, и я закрываю ее от удара. Свист плетки, мгновенный страх, заставляющий нас вжаться в серую сухую землю!.. И в тот же миг — необъяснимое. Точно большая теплая ладонь погладила меня по коротко остриженным волосам, наступила тишина, в которой я услышал тот же знакомый голос:
— Мне пора, малыш. Не горюй!
Когда мы поднялись, не было ни объездчика, ни страшного его вороного коня. Налетел порыв ветра и пригнул желтые стебли к земле. И снова тишина, волнующая, полная скрытого смысла.
Позже, студентом уже, я прочел стихи. О Насте из-под Венева:
«В садах, на полянах, в цветах укрываясь, в туманах теряясь, зарей озаряясь, во всем божьем мире, в любом кратком миге была ты везде и повсюду.
Зефиры носили над этой землей твое имя; листвы шелестенье и рокот волны, обдававшей каменья, — все было дыханьем дыханья, рожденного только устами твоими».
Я знаю эти стихи наизусть. Написаны же они кем-то в начале века. Может быть, первым шептал их я. Потом их записал поэт, живший на пятьдесят лет раньше меня. Согласно Вашей гипотезе так могло быть…
«На небе вечернем средь звезд я, бывало, твои лишь выписывал инициалы, а если глаза опускал к горизонту — в мальчишеских грезах меж стройных березок выискивал взором твой мягкий девический контур.
Повсюду бывая, незримо везде успевая, во всех моих мыслях, желаньях, — ах, где ты ни пряталась! — тобою душа моя полнилась вечно, любовь из нее изливалась к тебе бесконечно, как слава святых озаряет их святость».
Это все, что я могу сообщить Вам о необыкновенных встречах.
ВЛАДИМИР.
Раньше я не могла и помышлять о встрече с Вами. Теперь мне хочется попросить разрешения на эту встречу. Думаю, у меня есть право увидеть своего земного брата, и я хочу, чтобы это мое право подтвердили на корабле. Но кто знает, будет ли так, как я хочу?..
Достала где-то цветную открытку с видом Андроникова монастыря. Зеленый от травы скат, внизу Яуза, старые стены, святые ворота. Я мысленно вошла в эти ворота, обошла монастырь, прикоснулась к белым камням его храма, потом увидела площадь, улицы, низкое солнце над холмом. Увидела то, что когда-то было близко отцу и Вам.
РЭА.
Мы у костра. Едва слышно шуршит горячий воздух над огнем. Искры мелькают в голубоватом дыму. Скоро начнет смеркаться. В этот час предсумеречной ясности и тишины окружающее кажется застывшей картиной. Застыли цветы пушицы, недвижны лиственницы поодаль, стеклом кажется вода в реке. Только огонь живет, он похож на красного оленя. Но искр все меньше. Жар покрывается серым тончайшим пеплом. Вдали становятся темнее валуны и скалы. Огонь гаснет, и минуты эти, первые осознанные минуты моего детства, навсегда врезаются в память. Рождается страх. Я боюсь, что пламя исчезнет совсем. Отец берет меня на руки. На щеке его видны еще тусклые отсветы…
Это место, как я установил много позднее, расположено в двух километрах от дальневосточного города, близ речки Каменушки.
Отец бывал в Москве нечасто. Перед войной он жил в этом приморском дальневосточном городе, который стал первым городом моего детства. Но вторым была Москва.
Мне все труднее рассмотреть прошлое в резком, не искаженном повседневностью свете. Поздним вечером я шел по своей Школьной улице, где дома с заколоченными окнами сиротливо ожидают своей участи: их скоро снесут. Я заходил во дворы. Над головой шумели высокие тополя и акации. С улицы не видно деревьев, не видно волшебного пространства дворов, наполненных когда-то нашими голосами. Нет уже каменных пристроек у тридцатого дома, и нет деревянного флигеля с пожарной лестницей, куда мы забирались в сорок пятом и позже смотреть салют. Это улица московских ямщиков, единственная в своем роде.
Сиротливо высится кирпичная стена, отделяющая мой двор от соседнего. Над ней когда-то верещали стрижи, я забирался на гребень ее, и солнце слепило глаза так, что я не видел ни двора, ни сараев, ни дома, ни флигеля. Этот резкий свет я помню отчетливо, как будто часть лучей еще и сейчас не угасла, как будто они до сих пор ослепляют и гаснут лишь по мере того, как тускнеет в сознании вся картина.
Наверное, от отца досталась мне ностальгическая натура. Думаю так: чем выше уровень цивилизации, тем больше объем памяти. Я встречал и встречаю людей, которые не испытывают особой тоски ни по прошлому, ни по будущему. Память сдерживает развитие многих качеств, в том числе таких противоположных друг другу, как агрессивность и творческие возможности. От памяти удобней избавиться. Но что такое творчество без памяти?..
Я умею переноситься мысленно в любое место. Бессонной ночью закрываю глаза и начинаю странный полет. Внизу будто бы вижу я горы, море, знакомую реку, тайгу. Я лечу над лесом, пока не засыпаю. В другой раз я вижу деревенскую околицу близ Венева, речку Осетр с крутыми берегами, вечернее поле, балку с темным холодным ручьем. Я лечу над полем так низко, что пугаю перепелок, они вырываются из душистой травы и стремительно исчезают в серо-синей дали. И воспоминания о полетах во сне сами похожи на сны.
ВЛАДИМИР.
РЭА.
Каждый цветок — маргаритка, лютик, ромашка — принимает малую частицу изображения. Полупроводящие слои между стеклами объединяют эти частицы в картину. И разворачиваются голубые, под цвет неба, паруса над океанами. Прямо над городом вспыхивает необыкновенный мираж, и кажется, что в инопланетной роще, парящей над инопланетным городом, позванивают серебряные листья, прячутся под сенью их неведомые птицы, рубиновым огнем горят глаза невиданных зверей. А по мостам бегут почти невидимые от стремительного движения экипажи. Но когда они достигают янтарного берега и замедляют ход, то сказочные их контуры напоминают о просторных дворцах, таких, что каждый из них занимает всю улицу.
Разумеется, очки такие изобретены фантазией. И все же в этом я нахожу для себя и нечто серьезное. А именно желание победить мертвые дали. Есть ли у вас стекла, которые помогают в таких случаях?
ВЛАДИМИР.
Паруса над океаном, янтарные берега, дуги мостов, соединяющие континенты, даже невидимые экипажи — вовсе не полусказка, а явь. Но простая экскурсия с возвращением немыслима. Нужно выбирать. Быть там и здесь, хотя бы и поочередно, нельзя до тех пор, пока контакты исключены.
РЭА.
Но когда я побываю там, я смогу съездить наконец в Венев, где не был четверть века. Человек изъездил пол-Европы и пол-Азии, а в Венев выбраться не смог. Вам, думаю, это понятно. Так уж я устроен. Воспоминания заменяют мне порой действительность.
ВЛАДИМИР.
Вы согласны? Еще одно: прошу Вас ни в коем случае не публиковать моих писем к Вам. Разве что с подзаголовком «Фантастика». Это обязательное условие нашей кратковременной встречи.
РЭА.
Как Вы догадываетесь, в тот самый день я искал дом, где родился отец. Я обошел всю деревню из конца в конец. Напрасно. Дома я не нашел. Я переночевал на сеновале у одинокой старушки — Марфы Степановны. Помню лицо ее цвета печеной картошки, изрезанное морщинами, как лик деревянного якутского идола. Утром эта женщина позвала меня на чай, заваренный листьями малины, я достал из портфеля сахар и печенье. Наконец я решился задать ей вопрос. Звучал он примерно так же, как строчки из Вашего письма. (Я боялся спрашивать ее об отце. Что-то останавливало меня. Но медлить больше было нельзя: мне пора было уезжать в Москву. Моя командировка в Иркутск истекала. В Олонцово же я завернул на свой страх и риск.)
Женщина промолчала, будто не слышала моих слов. Минула тягостная минута. И она негромко так сказала:
— Всех помню, — и вернула мне фото.
— Отца тоже помните? — спросил я, волнуясь. — Помните?
— Нет, — сказала она коротко, и это «нет» как бы повисло в воздухе.
И больше на эту тему мы не говорили. Нужно ли добавлять, что в сельсовете я не нашел никаких документов об отце?
Так кончилась тогда моя поездка, и я никогда больше не ездил в Олонцово, словно чувствуя неведомый запрет. Трудно, может быть, понять это.
ВЛАДИМИР.
* * *
Вы сообщили о книге, в которой есть фото Вашего отца. Я нашла ее. Случилось это так. Любимое место мое в читальном зале было занято, и я прошла к стеллажам, где пылились энциклопедии и справочники. Тут я увидела молодого человека, вероятно, студента, который листал эту книгу. По описанию я узнала дворец ламы. Студент перевернул страницу, но я ее запомнила и запечатлела в памяти. Трехэтажное здание с оленями и колесом между ними, автомобиль, группа всадников на втором плане, красноармеец у «мерседеса»… Потом я взяла эту книгу. Села за стол, и что-то мешало мне, я медлила, не могла решиться. Вот и фото. Я снова и снова всматривалась в черты его лица. Сердце сжалось: это был мой отец. Таким я знала его с детства по многим портретам и кинофильмам.У него внимательные, широко расставленные светлые глаза, в них как будто застыло удивление. Это немного мальчишечье выражение глаз меня особенно привлекало в нем, я узнавала его даже на кадрах, запечатлевших отлет экспедиции, когда лица участников видны сквозь выпуклые селенировые стекла. Смеялся ли он, обнимал ли мать, рассказывал ли он ей о чем-то своем — всегда жило в глазах его это выражение, которое, впрочем, не так легко передать словами. Удивление — да… Но не только. Это был еще и вечный вопрос к окружающему, к себе, к людям. Я говорю «к людям», не делая различий между вами и нами. Он тот же на знакомом Вам фото. Годы, испытания, лишения, горе и утраты не изменили его, он тот же, мой и Ваш отец. У меня было достаточно времени, чтобы проверить это.
РЭА.
* * *
Вам удалось вернуть меня в прошлое. Но Вы тут же захотели так изменить это прошлое, чтобы я перестал узнавать знакомые до боли его приметы. Судите сами, могу ли я поверить Вам на слово, если даже возможность считать Вас моей сестрой не склоняет меня на сторону Ваших предположений. Предположений. Иначе я не могу это назвать. Как видите, я не спешу объявить себя хотя бы наполовину инопланетянином.Ваше письмо подействовало на меня так, что я готов был припомнить каждый день и каждый час свой. Снова я на берегу синей бухты, и мы с товарищем босиком идем по серому песку, где отлив оставляет за собой пряно пахнущие ленты и нити морской травы. Справа ползет тень крутобокой сопки, к загривку которой клонится предвечернее солнце. Мы забираем влево, где свет и алмазы капель на бурой гриве замшелых камней, где на дне оставшейся лужи видны морские ежи и улепетывающий краб. И следы заполняются водой, когда мы носим камни, складываем их так, чтобы получилась стенка, перегораживающая лужу надвое. И еще стенка, и еще… Потом, оглядываясь на уходящее солнце, вылавливаем из лужи рыбью мелочь, которая ослепла в мутной воде и не может скрыться.
Там, куда Вы меня позвали, я вижу долину, синюю от ягод, с тремя прозрачными протоками. Перепрыгивая через них, я ощупью, не глядя, нахожу голубику. Потом протоки сливаются, я закатываю брюки до колен, выхожу на перекат, но вода сбивает меня с ног, и я вдруг понимаю, что надо быть вместе с течением, плыву, меня выносит к большому камню, где я поднимаюсь. Колени еще дрожат, но страх, первый страх в моей жизни, уже побежден. Река отныне становится моим союзником. Позже, много лет спустя, она будет мне сниться. И густая жимолость у подошвы сопки, и лиственничный лес на пологом склоне, и полосатый веселый бурундук, сидящий у серого пня, расколотого некогда молнией, — все это осталось, все это не придумано. И нет места ничему другому. Что крепче этого может привязать меня к детству, где нет и намеков на тоску по иному миру?
Вы просили документальных доказательств и старались быть точны во всем. Теперь пришла моя очередь просить у Вас подобных же подтверждений. Не задаю вопросов. Очевидно, Вы сами знаете, какие вопросы я мог бы задать.
ВЛАДИМИР.
* * *
Бессонная ночь. Только перед рассветом из руки моей выскользнула книга. Я искала там примеры, которые помогли бы нам понять друг друга. Что же это за книга? «Сарторис» Фолкнера. Цитирую:«По обе стороны этой двери были узкие окна со вставленными в свинцовую оправу разноцветными стеклами — вместе с привезшей их женщиной они составляли наследство, которое мать Джона Сарториса завещала ему на смертном одре… Это была Вирджиния Дю Пре… она приехала в чем была, привезя с собой лишь плетеную корзинку с цветными стеклами».
В эту же ночь я прочла Брэдбери. И тоже о стеклах.
«Ему снилось, что он затворяет наружную дверь — дверь с земляничными и лимонными окошками, с окошками цвета белых облаков и цвета прозрачной ключевой воды».
И вот уже холодное марсианское небо становится теплым, а высохшие моря зарделись алым пламенем. Давайте и мы понаблюдаем мир через цветные стекла воображения.
Итог этих наблюдений вот таков: автор «Сарториса» заимствовал землянично-лимонное окошко у Брэдбери, фантаста. Да, Рэю Дугласу Брэдбери едва минуло семь лет, когда был опубликован «Сарторис» Фолкнера, и все же это не парадокс. Казалось бы, ответ получен давно: в будущее и прошлое проникнуть не удается, машина времени немыслима. Но даже у вас появились сообщения, что информация может преодолевать временной барьер. Гарольд Путхофф и Рассел Тарг из Станфорда семь лет назад доказали это.
Вас интересуют их опыты?.. Сначала они выясняли природу поля, передающего зрительные образы на большие расстояния. Природу его выяснить не удалось, зато по счастливой случайности кому-то из них пришло в голову принимать и регистрировать зрительную информацию заранее. Слово «заранее» требует пояснения. Один человек, участник опытов, направлялся на машине к аэродрому, порту, зданию необычной архитектуры или другому объекту. Обычно, когда он в сопровождении ученого оказывался у избранной цели и сосредоточивался, то другой участник, находившийся за много километров в лаборатории, принимал информацию и рисовал на чистом листе бумаги аэродром, порт или здание. Но вот человеку-приемнику дали задание нарисовать объект на час раньше, когда другой участник еще не увидел его. Никому из них не было сообщено о том, что рисунок выполняется заранее. Но рисунок тем не менее удался на славу. Сотни раз повторяли опыт, и результат его убеждал, что информация может поступать из будущего.
Не буду отклоняться от нашей темы и пояснять, как это происходит. Важен факт. Нам он был известен очень давно. Любой из нас, если только пожелает, может передать информацию или зрительные образы в прошлое, в будущее, преодолев время и пространство. Для этого нужна не техника, а подготовка, способности, воля. Зрительные образы осязаемы; человек может обмануться, приняв их за реальность. Иллюзия? Тем не менее иллюзия полная, совершенная. Любопытно, не правда ли?
Теперь вместе с Вами перекинем мостик в прошлое, о котором Вы размышляли в письме (и я благодарна Вам за эти размышления, они позволили мне найти ключ к давним событиям). Начнем с того, что Вы находились тогда за тысячи километров от фронта, где воевал наш отец. Не нужно быть провидцем, чтобы понять, как он хотел увидеть сына. Увидеть, понимаете? И он был должен это сделать! У меня на сей счет сомнений нет. Вспомните эту встречу. Она должна была состояться. Неужели прекрасная память не поможет Вам восстановить подробности, к ней относящиеся? Это могли быть считанные мгновения — припомните их! В трубке детского калейдоскопа видны лишь правильные цветные узоры. Постарайтесь рассмотреть в ней стеклышки, создающие иллюзию. Маленькое отклонение от геометрии, не так ли?..
РЭА.
* * *
Пытаюсь взглянуть на окружающее сквозь земляничные стекла воображения. Только там, в первом и наиболее ярко отразившемся в памяти периоде моего детства, аромат земляники нам был неведом. Были сизые ягоды голубики, черные бусины водяники, или шикши, янтари спелой морошки.Море я и вовсе не хочу рассматривать ни через какое волшебное стекло. Потому что был один памятный туманный день и был огромный пляж, куда мы прибыли на лодке, и странно теплая для этих широт вода, когда можно было бродить босиком по колено в воде. У коричневых обрывов горел костер живое красное пламя его я вижу до сих пор. Во время отлива я прижимал ногой крабов к плотному песку и бросал их к костру. Нас было трое. Мой старший товарищ Гена Ерофеев и его отец Василий Васильевич взяли меня в эту поездку с собой.
После ухи и чая я забрался на уступ, бросил несколько ветвей стланика на камни, лег на спину и смотрел на ряднину тумана, спускающуюся по склону сопки. В моем рассказе я приближаюсь к тому мгновению, о котором Вы просите сообщить. Вот оно, это мгновение: я вдруг чувствую, что поодаль от меня присел на россыпь глинистого сланца человек. Будто бы этот человек в запыленной, вылинявшей от солнца гимнастерке, перепоясанной брезентовым пояском, в кирзовых сапогах, и в руке у него пилотка. Я вижу его краем глаза, но понимаю, что могу помешать ему, что ли, и оглядываться не надо. Так прошло с полминуты, а лицо этого человека я не успел рассмотреть. Хотел обернуться к нему, да вдруг услышал:
— Как живешь, малыш? — Я ничего не ответил. Замер. Понял, что вопрос был адресован мне. И снова услышал: — Не горюй!
И когда я обернулся, его не было. Пропал он так неожиданно, что я спрашивал себя: правда или показалось? Но эти слова остались во мне навсегда.
А рядом со мной лежало яблоко. Я сразу понял, что это мне. Я надкусил его. Оно было кисло-сладким, хрустящим, вкус его запомнился на всю жизнь. Немудрено, ведь я впервые видел настоящее яблоко.
Мне кажется, Вы правы. Редко пытаемся мы заглянуть внутрь калейдоскопической трубки и часто не замечаем цветных стеклышек, а видим лишь их отражения в зеркале. Эпизод, о котором я рассказал, можно считать доказательством странной гипотезы, которую я услышал от Вас. При непременном, конечно, условии, что он не был случайностью.
Вернемся ко второму периоду моего детства. Это было уже в Москве, на Школьной улице. Жил я у тетки, на втором этаже кирпичного дома, рядом с Андрониковым монастырем. У развалин монастыря зимой мы катались на санках, склон холма круто опускался к Яузе, и ребятня любила это место. Зимой сорок седьмого в один из ясных дней я собирался туда после школы, но был наказан на уроке пения. За что — не помню. Учитель наш, Сергей Фомич, так рассердился, что оставил меня в пустой комнате на час. Это было со мной впервые. И вот я сижу в этой комнате, окна ее залиты солнцем, и солнечные зайчики как бы в насмешку надо мной пляшут на полированной крышке рояля. Я смотрю в окно и вижу воробьев, которые устроили возню у матовых, наполненных светом сосулек, свисающих с крыши. С минуту я наблюдаю за ними, потом оборачиваюсь и вижу человека у рояля. Человек этот в сапогах, на нем гимнастерка, подпоясанная брезентовым ремешком, и я узнаю его со спины. А он, не оборачиваясь, говорит:
— Ну-ка, малыш, споем вот эту песню. — И несколько аккордов словно вдруг усыпили меня, и я пел точно во сне, и звучала удивительная музыка. То была народная песня, и слова ее неожиданно для себя я вспомнил, хотя раньше знал только мотив.
И когда прозвучал последний аккорд, я услышал:
— Мне пора, малыш, прощай.
И я встрепенулся. Что это было? Комната пуста, над окном шумят воробьи, солнце опускается на крыши дальних домов у Абельмановской заставы, свет его резок и багров. Щемящее чувство одиночества было непереносимо. Я уронил голову на подоконник, закрыл глаза, чтобы не расплакаться, в ушах моих снова зазвучали знакомые аккорды, но я не поднял головы, так как знал, что человека за роялем не было.
Теперь я хотел бы рассказать о том, что произошло пять лет спустя. Мне исполнилось уже тринадцать лет. Летом я поехал к бабке моей по матери, которая жила под Веневом.
Помню теплое июльское утро…
Листья хмеля за стеклом горят зелеными огнями на солнце, я приоткрываю окно, сдерживаю дыхание, потому что вижу у палисадника Настю. Рядом с ней двое сверстников, и один из них, повернув голову к окну и не видя еще меня, кричит:
— Пошли на речку!
Теперь я толкаю оконную раму так, что хмель тревожно шумит и с листьев срывается крапивница и взмывает до конька крыши. Прыгаю из окна на мягкую серую землю, расталкиваю высокие мальвы, бегу к изгороди, перепрыгиваю ее. Остановившись рядом с ними, стараюсь не смотреть на Настю. Стараюсь быть впереди, когда мы выходим на дорогу, ведущую к речке.
В руке у нее стеклянная банка с крышкой: если мы поймаем окунька или вьюна, она принесет его домой, и он будет жить в банке, пока старый белый кот не выловит рыбку лапой.
— Настя, дай понесу банку! — говорит Владик.
— Нет, я, моя очередь! — Я подхожу к Насте и протягиваю руку, и рука Владика и моя рука встречаются с ее рукой, мы отталкиваем друг друга, и дело неожиданно доходит до драки. Мы катаемся с Владиком по траве, выкатываемся на колею и, наконец, серые от пыли, встаем, а Настя укоризненно качает головой и советует посмотреть в зеркало.
Вдруг кто-то предлагает идти пшеничным полем. И мы сворачиваем на тропу, желтые стебли и колосья бьют нас по рукам, еще минута — и мы, забыв об осторожности, сходим с тропы, собираем колоски, на ладонях наших остаются теплые беловатые зерна, вкус которых нам хорошо знаком. И тогда появляется далекая тень на тропе.
— Объездчик!
Мы бросаемся врассыпную. Настя бежит за мной. Я вижу, как стремительно приближается к ней конник с плеткой в руке. Останавливаюсь. Потом что-то словно подталкивает меня, я бегу назад, успеваю схватить Настю за руку, мы падаем, и я закрываю ее от удара. Свист плетки, мгновенный страх, заставляющий нас вжаться в серую сухую землю!.. И в тот же миг — необъяснимое. Точно большая теплая ладонь погладила меня по коротко остриженным волосам, наступила тишина, в которой я услышал тот же знакомый голос:
— Мне пора, малыш. Не горюй!
Когда мы поднялись, не было ни объездчика, ни страшного его вороного коня. Налетел порыв ветра и пригнул желтые стебли к земле. И снова тишина, волнующая, полная скрытого смысла.
Позже, студентом уже, я прочел стихи. О Насте из-под Венева:
«В садах, на полянах, в цветах укрываясь, в туманах теряясь, зарей озаряясь, во всем божьем мире, в любом кратком миге была ты везде и повсюду.
Зефиры носили над этой землей твое имя; листвы шелестенье и рокот волны, обдававшей каменья, — все было дыханьем дыханья, рожденного только устами твоими».
Я знаю эти стихи наизусть. Написаны же они кем-то в начале века. Может быть, первым шептал их я. Потом их записал поэт, живший на пятьдесят лет раньше меня. Согласно Вашей гипотезе так могло быть…
«На небе вечернем средь звезд я, бывало, твои лишь выписывал инициалы, а если глаза опускал к горизонту — в мальчишеских грезах меж стройных березок выискивал взором твой мягкий девический контур.
Повсюду бывая, незримо везде успевая, во всех моих мыслях, желаньях, — ах, где ты ни пряталась! — тобою душа моя полнилась вечно, любовь из нее изливалась к тебе бесконечно, как слава святых озаряет их святость».
Это все, что я могу сообщить Вам о необыкновенных встречах.
ВЛАДИМИР.
* * *
Весь вечер я пыталась представить бухту, и скалы, и мальчика, который бредет по отмели. Мне казалось, что я отчетливо различаю солдата в поношенной гимнастерке, странным образом попавшего на этот дикий берег, потом словно и впрямь надвигался туман, о котором Вы писали, и видение постепенно исчезало. Я старалась удержать его, но солдат не возвращался, и не было на берегу мальчика, моего брата…Раньше я не могла и помышлять о встрече с Вами. Теперь мне хочется попросить разрешения на эту встречу. Думаю, у меня есть право увидеть своего земного брата, и я хочу, чтобы это мое право подтвердили на корабле. Но кто знает, будет ли так, как я хочу?..
Достала где-то цветную открытку с видом Андроникова монастыря. Зеленый от травы скат, внизу Яуза, старые стены, святые ворота. Я мысленно вошла в эти ворота, обошла монастырь, прикоснулась к белым камням его храма, потом увидела площадь, улицы, низкое солнце над холмом. Увидела то, что когда-то было близко отцу и Вам.
РЭА.
* * *
Вот первое мое воспоминание об отце.Мы у костра. Едва слышно шуршит горячий воздух над огнем. Искры мелькают в голубоватом дыму. Скоро начнет смеркаться. В этот час предсумеречной ясности и тишины окружающее кажется застывшей картиной. Застыли цветы пушицы, недвижны лиственницы поодаль, стеклом кажется вода в реке. Только огонь живет, он похож на красного оленя. Но искр все меньше. Жар покрывается серым тончайшим пеплом. Вдали становятся темнее валуны и скалы. Огонь гаснет, и минуты эти, первые осознанные минуты моего детства, навсегда врезаются в память. Рождается страх. Я боюсь, что пламя исчезнет совсем. Отец берет меня на руки. На щеке его видны еще тусклые отсветы…
Это место, как я установил много позднее, расположено в двух километрах от дальневосточного города, близ речки Каменушки.
Отец бывал в Москве нечасто. Перед войной он жил в этом приморском дальневосточном городе, который стал первым городом моего детства. Но вторым была Москва.
Мне все труднее рассмотреть прошлое в резком, не искаженном повседневностью свете. Поздним вечером я шел по своей Школьной улице, где дома с заколоченными окнами сиротливо ожидают своей участи: их скоро снесут. Я заходил во дворы. Над головой шумели высокие тополя и акации. С улицы не видно деревьев, не видно волшебного пространства дворов, наполненных когда-то нашими голосами. Нет уже каменных пристроек у тридцатого дома, и нет деревянного флигеля с пожарной лестницей, куда мы забирались в сорок пятом и позже смотреть салют. Это улица московских ямщиков, единственная в своем роде.
Сиротливо высится кирпичная стена, отделяющая мой двор от соседнего. Над ней когда-то верещали стрижи, я забирался на гребень ее, и солнце слепило глаза так, что я не видел ни двора, ни сараев, ни дома, ни флигеля. Этот резкий свет я помню отчетливо, как будто часть лучей еще и сейчас не угасла, как будто они до сих пор ослепляют и гаснут лишь по мере того, как тускнеет в сознании вся картина.
Наверное, от отца досталась мне ностальгическая натура. Думаю так: чем выше уровень цивилизации, тем больше объем памяти. Я встречал и встречаю людей, которые не испытывают особой тоски ни по прошлому, ни по будущему. Память сдерживает развитие многих качеств, в том числе таких противоположных друг другу, как агрессивность и творческие возможности. От памяти удобней избавиться. Но что такое творчество без памяти?..
Я умею переноситься мысленно в любое место. Бессонной ночью закрываю глаза и начинаю странный полет. Внизу будто бы вижу я горы, море, знакомую реку, тайгу. Я лечу над лесом, пока не засыпаю. В другой раз я вижу деревенскую околицу близ Венева, речку Осетр с крутыми берегами, вечернее поле, балку с темным холодным ручьем. Я лечу над полем так низко, что пугаю перепелок, они вырываются из душистой травы и стремительно исчезают в серо-синей дали. И воспоминания о полетах во сне сами похожи на сны.
ВЛАДИМИР.
* * *
Я говорила с Танати и с руководителем экспедиции. Трудно передать подробности этого разговора. Наши были взволнованы тем, что мое предположение подтвердилось и на Земле у меня есть брат. Я намекнула, что мне надо увидеть Вас. Руководитель оборвал меня, спросил резко, знаю ли я самые простые вещи, которые не может не знать участник дальнего полета. «Но это мой брат! — воскликнула я. — Брат!» Он возразил: «Да, но он представитель иной цивилизации, а контактов с другой цивилизацией быть не должно, контакты изменят будущее, лишат людей самостоятельности, неужели Вам это не ясно? Письма можно подделать, фотографии — сфабриковать, но если станет фактом контакт, знаете, что начнется? Не мне Вам это объяснять, Рэа. Но даже если вдруг было бы получено разрешение с нашей планеты, мы должны помнить о Туле в Гренландии. Туле, если хотите, это символ несостоявшегося контакта». Я поняла безнадежность моего положения, но не сдавалась. В конце концов он заявил, что наша встреча возможна в том случае, если Вы станете участником экспедиции и после ее завершения улетите с нами на нашу планету. Прошу Вашего согласия. Ответьте мне.РЭА.
* * *
В нашей Галактике больше ста миллиардов звезд. У некоторых есть планеты. Среди них не найдется такой, где я не захотел бы побывать. Я читал об одном человеке, который изобрел двойные очки. Если внимательно наблюдать поляну с цветами, можно увидеть через поляризованные двойные стекла звездную передачу. Сапфировые океаны планет-гигантов. Города в оранжевом тумане. Дуги мостов, соединяющие континенты и острова…Каждый цветок — маргаритка, лютик, ромашка — принимает малую частицу изображения. Полупроводящие слои между стеклами объединяют эти частицы в картину. И разворачиваются голубые, под цвет неба, паруса над океанами. Прямо над городом вспыхивает необыкновенный мираж, и кажется, что в инопланетной роще, парящей над инопланетным городом, позванивают серебряные листья, прячутся под сенью их неведомые птицы, рубиновым огнем горят глаза невиданных зверей. А по мостам бегут почти невидимые от стремительного движения экипажи. Но когда они достигают янтарного берега и замедляют ход, то сказочные их контуры напоминают о просторных дворцах, таких, что каждый из них занимает всю улицу.
Разумеется, очки такие изобретены фантазией. И все же в этом я нахожу для себя и нечто серьезное. А именно желание победить мертвые дали. Есть ли у вас стекла, которые помогают в таких случаях?
ВЛАДИМИР.
* * *
Да, они у нас есть. Чтобы в этом убедиться, нужно попасть на корабль.Паруса над океаном, янтарные берега, дуги мостов, соединяющие континенты, даже невидимые экипажи — вовсе не полусказка, а явь. Но простая экскурсия с возвращением немыслима. Нужно выбирать. Быть там и здесь, хотя бы и поочередно, нельзя до тех пор, пока контакты исключены.
РЭА.
* * *
Рэа, во многом я сам виноват. Наверное, я был недостаточно внимателен к Вам и не успел сказать главного, хотя и пытался это сделать. У меня никогда не будет другой земли, кроме этой. К тому же у меня здесь много дел и проектов. По вечерам я думаю о светлых редколесьях, где господствует даурская лиственница, о глухих болотах, о бегущих по распадкам ручьях. Как здорово набрать в котелок воды, развести на камнях костер и, пока варится чан с брусникой, представить, что идешь тропой отца.Но когда я побываю там, я смогу съездить наконец в Венев, где не был четверть века. Человек изъездил пол-Европы и пол-Азии, а в Венев выбраться не смог. Вам, думаю, это понятно. Так уж я устроен. Воспоминания заменяют мне порой действительность.
ВЛАДИМИР.
* * *
Я так и предполагала… и ни на что не надеялась. Мое письмо оказалось ненужным, зряшным. И все же я нашла способ встретиться. Я увижу Вас! И я получила на это разрешение. Ведь я могу появиться так, как умеем это делать мы. Вы увидите меня, я увижу Вас. Может быть, мы успеем сказать друг другу несколько слов. Это будет перед отлетом, через девять дней.Вы согласны? Еще одно: прошу Вас ни в коем случае не публиковать моих писем к Вам. Разве что с подзаголовком «Фантастика». Это обязательное условие нашей кратковременной встречи.
РЭА.