На репродукции бронзового зеркала я нашел свои портрет. Имя этруска Пава. Сходство поразительное. Рядом с ним — воин с копьем и еще двое. Меня не удивляет сходство с этруском. Но удивительно, что я нашел портрет этруска, похожего на отца… Велия. Пава. Волний.
   — Это этрусские имена! — твердо сказал Чиров, когда я осторожно спросил его об этом. — Почему они вас интересуют? — И, не дождавшись вразумительного ответа, добавил: — Пава — имя, которое известно у славян с некоторым свойственным им оканьем: Бова. Вспомните сказку «Бова-королевич». О Велии я уже говорил вам. Что касается Волния, то имя это восходит к Воли синей. Так называли большое озеро в Этрурии и город на берегу его. Но слова тогда отделялись друг от друга лишь точками. И потому позже писали: Вольсинии. Означает это «синий простор». Волний — это «вольный».
   Я узнал, что предком этрусков был Геракл.
   Имя Геракла писалось по-этрусски так: Геркле. Был он родным дедом Тиррена, переплывшего море на кораблях, чтобы основать первые поселения этрусков в Италии. Происхождение Тиррена засвидетельствовано с мифологической точностью. Геракл был продан в рабство царице лидов Омфале, которая очень плохо с ним обращалась.
   О тяжелых днях древнего героя известно гораздо меньше, чем о его славных победах, поэтому позволительно напомнить, что именно Омфала сделала его не просто рабом, а своей рабыней. Она приказала Гераклу носить только женское платье. Много же труда должен был потратить Геракл, чтобы верхний край хитона его всегда был похож на короткую безрукавную кофточку! Раз Омфала собственноручно наказала его только за то, что опоясан хитон Геракла был под грудью, как у женщины, а не на талии, как у девушки.
   Ежедневно перед полированным бронзовым зеркалом Геракл накидывал на плечи пеплос, верхнюю накидку, красота которой заключалась в изяществе драпировки. Для бесстрашного мужа была выбрана самая нежная голубая ткань с фиолетовыми разводами. Чтобы складки хитона и пеплоса были более пышными, в подол одежд Геракл вшивал кусочки свинца. Поверх хитона и пеплоса, повинуясь женской моде того времени, отважнейший из воинов накидывал прямоугольный плащ с вышитыми цветами и легкий шарф из полупрозрачной ткани — калиптру. Обувью ему служили мягкие яркие туфли или полусапожки («По чертогу кружит, золоченой туфелькой сверкая». Эврипид). Облик неустрашимого витязя дополняла изысканная прическа из завитых волн, низко спущенных на лоб, вдоль щек, а сзади приподнятых и уложенных в узел, скрепленный серебряными шпильками и узкими ленточками. Нельзя представить себе модницу тех далеких времен, которая считала бы свой туалет завершенным без румян, краски для губ и бровей, век и ресниц, духов в изящных керамических флаконах — лекифах. Геракл никогда не смог бы постичь всех этих премудростей, если бы не строгое око той же Омфалы. Он представал перед царицей не иначе как с веером в руках. На предплечье его, правом запястье, лодыжках красовались нарядные браслеты.
   Работа была не труднее, чем у других приближенных к царице рабынь. Геракл должен был прясть, прислуживать царице, выполнять мелкие типично женские поручения.
   В период этого унизительного трехлетнего рабства, как пишут историки, Омфала родила Гераклу четырех сыновей. Один из них был Атис, отец нашего Тиррена.

ЯБЛОКО РАЗДОРА

   Утро следующего дня стало поворотным пунктом в моих отношениях с Чировым на ближайшее время. Как это случилось? В шесть утра раздался звонок, я проснулся и слушал басовитый голос телефона, потом догадался, что звонит мне Чиров. Интуиция. Взял трубку и услыхал:
   — Вы не тот, за кого себя выдавали, вы оказались человеком без принципов, без убеждений… Что вы на это скажете?
   — О чем вы, Николай Николаевич? — Я был ошарашен, но все же в считанные секунды этого пассажа пытался припомнить: не водится ли за мной грех, не набедокурил ли я нечаянно, не обидел ли старика какой-нибудь выходкой?
   — Не прикидывайтесь! — зарокотал Чиров. — Зачем вы это сделали?
   — Что именно, Николай Николаевич? — Во мне затеплилось подозрение, что он проверяет меня, испытывает, — и отсюда странная интонация и странные его слова, обращенные ко мне.
   — Он еще спрашивает, мой бывший ученик! — продолжал Чиров. — И это единственное, чему он научился у своего профессора, — задавать вопросы и не давать ответов. Зачем вы похитили из моего кабинета этрусские таблички?
   — Я не похищал их из вашего кабинета.
   — Не думайте, что я стар и меня так легко провести.
   — Даю честное слово.
   — Возьмите его назад. О табличках, кроме вас и меня никто не знал. Кроме того, они были заперты в моем столе. И наконец, я отлично помню, с какой неохотой вы мне уступили их на время!
   — Помилуйте, я сам предложил их вам.
   — О нет! Вы дали их на время, чтобы использовать меня как этрусколога, а потом неожиданно вернуть их себе вместе с результатами нашей… гм, работы. Не так ли?
   — Нет. Не так. — Я окончательно проснулся и не верил теперь своим ушам: что он, ошалел, что ли?
   — Так. Бессмысленно отрицать это. Замок стола сломан, на нем отпечатки ваших пальцев. Не думайте, что мне недоступна элементарнейшая экспертиза, с которой справляется даже начинающий криминалист.
   — Этого не могло быть?
   — Это факт! — прогремело в трубке.
   И тут до меня дошло: нужно разобраться в этой истории, не пристало мне обижаться на старика, тем более что я от него действительно кое-что утаиваю.
   Я накинул пальто, скатился по лестнице, догнал притормозившее у светофора такси, поехал к нему.
   Он как будто не удивился моему появлению. Молча кивнул головой, пропустил в прихожую, скрестив руки на груди, не без сарказма оглядел меня с ног до головы.
   — Итак, допустим, — промолвил он негромко, точно про себя, — что вы действительно захотели вернуть себе эти таблички. Я не намерен выступать с обвинением. Замечу только, что, как бы я ни был одержим, я вернул бы их вам по первому слову.
   — Вы говорили об отпечатках пальцев… это серьезно?
   — Вполне. Полюбопытствуйте!
   Он провел меня в кабинет. Там было сумрачно, шторы на окнах задернуты, словно и вещи, знакомые мне до мелочей, выражали сочувствие их владельцу и не хотели смотреть на меня, а притаились и наблюдали исподтишка, как я выкручусь из неприятной истории.
   Он включил настольный свет и показал мне отпечатки пальцев, обработанные по всем правилам криминалистики. Я всматривался в квадратики фотобумаги и собирался с мыслями. Где же таблички? И я сказал это вслух. Но голос мой предательски дрогнул, и старик так и впился в меня глазами, неправильно, очевидно, истолковав мой тон. Я плюхнулся в малиновое кресло, в котором раньше так часто сиживал и которое теперь показалось неуютным, холодным, чужим.

НЕУДАЧНАЯ ПОГОНЯ

   Прикрыв глаза, попытался я вызвать образ убегающего человека в темном. Вот он… седьмым зрением я вижу его! Но что-то загораживает его лицо. Что это? Зонтик или большая книга… Он прячется от меня. Он знал, что я смогу мысленно идти за ним. И устранить разницу во времени. И вот солнце освещало его чем-то знакомую фигуру, а темный прямоугольник скрывал его лицо. Это была книга, но не она, а тень ее прятала от меня человека, побывавшего у Чирова и выкравшего таблички! Тень… так и должно было случиться: он умел защищаться и знал, от кого придется защищаться! Тень защищала тень. Усилием воли я отодвинул книгу. Но с тенью справиться не мог.
   Наверное, лицо мое побледнело, и когда все кончилось и я открыл глаза, Чиров в упор рассматривал меня. С гибкостью, удивительной для его возраста, он захлопнул ящик стола и мнимо-смиренно произнес:
   — Видно, стареем. Из нас двоих мне больше всего приходится считаться с необратимостью времени. Наше поколение живет и мыслит в другом темпе. Он едва заметно усмехнулся. — И свое бессилие перед этим фактом оно пытается превратить в позицию.
   — Ну что вы… — попробовал я защитить его и себя.
   — Да уж, видно, так оно и есть, и не я первый это заметил. Для того чтобы это обнаружить, достаточно двоих.
   Я испытывал мучительную неловкость, но повинен был в ней я сам. Нужно было поскорее расстаться. Старика снова понесло. Я попрощался. Он ответил небрежным кивком, я увидел его профиль и впервые подумал, что он всегда был и останется отчасти ребенком. Такие люди встречаются и в преклонном возрасте, жизнь учит их только одному: тщательно скрывать это свойство характера от других. Но в нашей беседе Чирову это не потребовалось. Значит, всерьез…
   Я шел пешком от Чирова. Шел все медленнее, изредка прыгая через первые весенние лужи. Потом остановился. Еще минута — и я повернул бы назад к дому Чирова. Такой был настрой.
   Что-то мешало мне, какая-то подспудная работа шла во мне после разговора с Чировым. Разве не имеет права этот человек оставаться самим собой? Я стал другим, вот в чем дело. Вся эта история с контактами приучила меня к обостренной наблюдательности и нетерпимости. Все явления, даже обыденные, наполнились скрытым смыслом. Возник вдруг второй план, и для меня этот второй план стал главным. Все совершалось по законам, в общем-то простым и хорошо мне знакомым. Но теперь к ним прибавлялось нечто постороннее. В отблеске солнца на стекле я мог увидеть попытку сестры или Жени напомнить мне о чем-нибудь, в резко затормозившем грузовике усмотреть намек на продолжавшуюся борьбу с троицей неизвестных, вынырнувших еще там, на юге, из какой-нибудь щели времени. И все же от этого нужно было отказаться. Второй план, связанный с моими неожиданными приключениями, должен был подчиниться обычному, видимому, естественному. Только через обыденное могли проявить себя неведомые мне враги, подсылавшие металлического жука, устроившие обвал в ущелье, а теперь вот похитившие таблички.
   Только я открыл дверь, зазвонил телефон. Я поднял трубку. Звонил Борис.
   — Ты расстроил старика! — кричал он в трубку. — Что ты ему наговорил? Он не хочет слышать твое имя…
   — С чего ты это взял? Да я видел его…
   — Он расстроен. Он подавлен. Позвони ему! — Аспирант подливал масла в огонь.
   — Хорошо, — сказал я как можно спокойнее.
   — Помни, что ты наделал уйму глупостей!
   — Пока! — Я бросил трубку.
   …Настоящей родиной викингов является Причерноморье. Вождя викингов, приведшего свой народ в Скандинавию из Причерноморья, звали Одином. После смерти его провозгласили богом. Причина переселения — римская экспансия. Случилось это в первом веке новой эры, много позднее похода этрусков-росенов на Апеннины. Малая Азия — общая колыбель их. Здесь зародилось почитание быстрых, ловких зверей — леопарда и гепарда. Леопард-рыс дал позднее свое имя и похожему на него внешне зверю — рыси. Гепард помогал охотникам.
   Думаю, что проследить пути народов, населявших некогда Восточную Атлантиду, Чирову пока не удалось. Еще бы, ведь Чайеню-Тепези был заложен в восьмом тысячелетии до нашей эры. И уже тогда люди знали более десятка культурных растений. Есть свидетельства, что много раньше, тридцать тысяч лет назад, близ Чатал-Гююка и Чайеню-Тепези шли торговые пути. По ним доставляли черное вулканическое стекло — идеальный материал для наконечников копий и женских украшений.
   Иногда я шептал про себя этрусские слова. Именно так, на слух, их легче воспринимать. Раш — рожь, зерно. Я нашел слова «руште», «руш» в значении «русичи». Это как будто уводило в сторону от почитаемого в древности леопарда. Однако слова могут пройти через барьеры тысячелетий, если они усиливают друг друга. Когда два разных слова звучат сходно, то рано или поздно они объединяются в одно. Не так ли произошло с руш-рус?
   …С недавних пор на стене моей комнаты появилась репродукция: этруски во время обряда вбивания гвоздя в стену храма. Два слова о сути. Несколько человек собирались в храме в один и тот же день года. Жрица с венком на голове, обнаженная, редкостной красоты девица, вбивала молотком гвоздь. Когда на стене храма не останется свободного места от вбитых гвоздей, народ этрусков, по их собственным поверьям, должен исчезнуть. Так вот, у руки жрицы я с удивлением заметил световой зайчик: он словно выжидал до поры до времени, потом сдвинулся, переместился поближе к другой ее руке, державшей молоток. Лицо ее осветилось, на мгновение показалось живым — и светлое пятно поползло по стене комнаты. Потом остановилось. Я следил за ним; отложил книгу и встал. Вот пятно, похожее на чистый лист бумаги, медленно двинулось, высветив согбенного гаруспика-гадателя, изучавшего печень быка, принесенного в жертву. Чуть заметней стал растительный орнамент; виноградная лоза, окаймлявшая изображение, ожила, листья как будто шевельнулись от ветра — и пятно убежало дальше. Точно где-то недалеко мальчик пускал солнечные зайчики большим зеркалом. Невольно я обернулся, но увидел закрытую дверь комнаты и темную портьеру.
   Я протянул руку вслед за светлым пятном — оно убежало от моей руки, потом пропало. Или мне все это показалось?
 
* * *
   После обеда я вышел прогуляться. Был серый будничный день. Прошел переулками к Тимирязевскому парку, за старым забором открылись просеки и аллеи, зимние рощи, жухлый снег. На корявом дубке позванивали от ветра чудом уцелевшие бронзовые листья. За лиственничной аллеей, спускаясь к озеру, увидел на дальнем взгорке Валерию. Она быстро шла по просеке, наверное, возвращалась домой. Я шел следом, на расстоянии, прячась за стволы черной ольхи, обходя поляны. Она вышла к березовой роще, где был твердый наст, и пошла по целине. Я видел ее статную фигуру издалека, за белыми, чистыми, нарядными стволами. Следовал за ней, оставаясь незамеченным. Она была в новой рыжей шубе, унтах и красной полосатой шапочке. Сероватое полотно снега под березами не проваливалось под ногами. Справа от нас остался узкий заливчик озера, где ребятня ловила рыбу у полыньи водостока.
   Мы вышли на Новопетровскую улицу. Дома здесь расположены под углом к дороге, я сворачивал на газоны, ждал, пока она пройдет дальше, и эта игра стала волновать меня. У булочной она остановилась, словно раздумывая. Потом открыла дверь. А я ждал поодаль, на другой стороне улицы. Она вышла из булочной с десятикопеечной булкой. Незаметно для прохожих (но не для меня) эта рослая барышня отщипнула кусок булки и оглянулась. Но меня не заметила. Резко свернула в пельменную, и я опять ее ждал. Теперь она пропала на четверть часа.
   Так я провожал ее до трамвайной остановки. Прыгнул следом во второй вагон. Мы доехали до метро, и там я спрыгнул первым, наблюдая за входом в вестибюль. Но ее не было! Я обнаружил ее вдали, у самого железнодорожного моста. Она шла так быстро, что я едва поспевал за ней. Так мы добрались до Покровского-Стрешнева, вошли в лес. Мне стало неловко. Что это со мной приключилось?
   Она останавливалась у разводий, кормила уток.
   За лесом Валерия прыгнула в троллейбус. Через пять минут она будет дома, подумал я. Остановившись, я не решался перейти Волоколамское шоссе; словно дал зарок этого не делать, пока она не будет дома. Потом вернулся в лесопарк, шел по берегу прудов, где летом купался. По стволу одинокой сосны шныряла серая с рыжим брюшком птаха. Чем-то я был похож на нее.

УЖИН ПО-ХЕТТСКИ

   — Это я, — прозвучало в трубке. — Ты меня узнал?
   — Да, конечно, узнал.
   — Прошел месяц, а ты к нам не заходишь… я знаю почему. Отец ругает тебя, а я не верю ему.
   — Вот как?
   — Да. И вообще мне многое надоело. Если хочешь, я приеду к тебе.
   — Сколько тебе лет?
   — Двадцать один. А что?
   — Самый подходящий возраст, чтобы вот так просто приехать к знакомому мужчине, который к тому же более чем вдвое старше.
   — Ты не хочешь?
   — В том-то и дело, что хочу.
   — Ну… — Голос в трубке замолчал.
   — Ты понимаешь, что речь идет не просто об отпрыске профессора, а о самостоятельном человеке по имени Валерия?
   — Если хочешь приобрести право читать мне мораль на том основании, что мне только двадцать один, тебе следует согласиться со мной.
   — Это серьезно.
   — Можешь встретить меня хотя бы у подъезда? Нужно поговорить.
   — Встречу, — сказал я и повесил трубку.
   Через полчаса мы сидели в моей комнате со светло-коричневыми обоями, с этрусскими гравюрами в простеньких рамках, акварелями, изображавшими светлые, пустынные поля, рощи, прозрачно-зеленый северный небосклон, морские побережья со скалами, песчаными пляжами и деревянными лодками над кромкой прибоя.
   — У тебя хорошо… — Она зябко поежилась, протянула руку, достала с полки истрепанную, лохматую книгу, стала листать.
   Я включил сухарницу, которая служила мне вместо электропечки, зажег настольную лампу. Она вопросительно посмотрела на меня и указала глазами на книгу.
   — Старые истории о хеттах и славянах, — пояснил я как можно популярнее.
   За пределами луча света от лампы ее глаза казались темными, как густая кровь, меловая белизна ее шеи резко выделялась над полукруглым воротником темной блузки, отливавшей серебром.
   — У тебя есть что-нибудь пожевать? — спросила она скорбно-смиренным тоном, и я заверил ее, что все будет в порядке, ведь я разработал сам несколько кулинарных рецептов.
   — Это потому, что ты один? — На щеке ее, обращенной ко мне, обозначилась ямочка, и все лицо ее выражало участие ко мне.
   — Да. И потому, что я немного изобретатель. Я могу приготовить пельмени по-восточному с редькой и мясом, яичницу по-хеттски с луком и шкварками, медовую брагу по-этрусски.
   — Подойдет, — сказала она серьезно.
   — Что подойдет?
   — Все, что ты назвал. Сколько тебе надо времени?
   — Смотря для чего. Для первого и второго блюда полчаса, для третьего — три часа.
   — Хорошо, — тем же скорбным, тихим голосом сказала она. — Тогда сделай мне пельмени по-восточному и яичницу по-хеттски, потом поставь кофе и сразу эту… медовую этрусскую. Можно немного сухого вина и красной икры.
   — Идет, — ответствовал я, ободренный тем, что у меня была на всякий случай припрятана банка красной икры и что теперь она так пригодилась. Ты посидишь здесь, да?
   — Нет, я пойду с тобой на кухню, посмотрю, как ты будешь готовить яичницу по-хеттски. Больше у тебя ничего нет?
   — Почему же? Я могу сделать для тебя шоколадный напиток индейцев майя. Хочешь?
   — Потом. Не все же сразу, — рассудила она. — Теперь идем на кухню.
   Пока я готовил, она покачивалась в старом потертом кожаном кресле и, вытянув носки темных с коричневым отливом туфель, рассматривала их.
   — У тебя не найдется элоники? — спросила она так тихо, что я едва расслышал ее вопрос.
   — Какой элоники?
   — Ну, это такая жидкость, от которой кожа приобретает блеск…
   — Нет, элоники у меня не найдется. — И я подошел к ней.
   Круглое лицо ее было пунцовым, глаза блестели, руки она сложила на груди, и я стоял перед ней, а она так же, как и минуту назад, покачивалась в кресле, вытянув ноги в сером.
   — Почему у тебя только одно кресло? — спросила она строго.
   — Да потому, что я живу один. И выменял это кресло у своего друга. Отдал за него восьмитомник и пятитомник.
   Мы поужинали.
   — Думаю, тебе пора возвращаться… — Я произнес это спокойно, твердо и, словно убеждая в том же и себя самого, повторил просьбу про себя. У двери комнаты она молча остановилась, обернулась ко мне, но в полутемном коридоре я не сразу угадал выражение ее лица. А ее руки ощутимо сжали мои плечи, по шее и щеке прошла ее прохладная ладонь, ее круглое лицо, неподвижное, почти кукольное, сейчас приобрело необыкновенное выражение: брови ее сдвинулись, губы искривила принужденная, полупрезрительная улыбка. Руки ее отталкивали меня, но не отпускали, это было похоже на игру: гибкие длинные пальцы с накрашенными ногтями впивались в мои плечи, отпускали меня на мгновение, потом все повторялось. Я хотел осторожно притянуть ее к себе, она опередила меня, надавила ладонями и запястьями, усадила меня на стул у вешалки, сказала наигранно-резко:
   — Хочешь отправить меня домой? Ну, попробуй, попробуй!.. — И, тускло блеснув темной кожей, носок ее туфли поместился тут же, на стуле, и в слабом свете отливающее сиреневым колено приблизилось, прислонилось и держало меня так, что я и не помышлял встать.
   Валерия наклонилась и медленно выдохнула слова темным от помады ртом:
   — А может, передумаешь, а? — Голос ее был низким, грудным; тугое серо-сиреневое колено, овеянное тонким запахом духов, коснулось моего подбородка; она добавила: — Я видела тогда, на Новопетровской, как ты шел за мной.
   Я молчал. Так прошла вечность. По ту сторону вечности, за теплым сумраком этого вечера и еще семидесяти семи вечеров, за прохладой плеч и меловой их белизной, грузным их великолепием угадывалась несбыточная полоса горестно-счастливых дней.

ЧЕРЕП СМЕРТИ И ДРУГИЕ РЕДКОСТИ

   В июне, после сессии, Валерия уехала с туристской группой во Францию. На третий день после ее отъезда установилась настоящая летняя погода, в парке под светлым небом допоздна гуляли парочки, я почти каждый день купался во втором пруду, близ того места, где Валерия кормила диких уток, оставшихся зимовать.
   Вода там прозрачная, холодная, у дна бьют ключи. Я доплывал до середины пруда, ложился на спину, ловил краем глаза вершины качающихся сосен, красные лучи заката, в памяти моей соединялись разорванные потерей табличек нити нашего поиска.
   Кто-то был против начавшихся контактов. Я уже успел убедиться в справедливости Анаксагора, который писал, что вместе когда-то были зародыши вещей с их формой и цветом, вкусом и запахом; и рождались в космосе живые существа и люди, имеющие душу и разум, и у тех людей, как и у нас, есть на далеких планетах населенные города и творения искусства, есть Солнце, Луна и другие светила, и земли их приносят щедрые плоды, к которым привыкли и мы.
   И вот, когда случай представил доказательства этому, некто постарался убрать их.
   Валерия вернулась с опозданием на несколько дней, и я искренне удивился, как при всем этом не возникло трудностей с визой. В день возвращения на вечере в Доме литераторов я приметил вот что: когда мы пошли в буфет, Валерия оставила на сиденье кресла голубой конверт — знак того, что места заняты. Конверт был с обратным адресом, по-французски на нем значилось имя: Мишель Легран. После вечера я провожал ее. Мы шли пешком до бульварного кольца, сели на скамейку. Я повернулся к ней, взял ее руку, спросил:
   — Кто такой Мишель Легран?
   — Композитор, — ответила она. — Очень милый. Есть еще вопросы?
   — Да. Ты поднималась на Эйфелеву башню?
   — Зачем?
   — Ты очаровательная кроманьонка.
   — Думаешь, я не знаю, кто такие кроманьонцы?
   — Ничего обидного я не сказал. Люди эти даже превосходили современных в росте и объеме мозга, но были равнодушны к архитектуре. Им было не до этого. Нужно было охотиться на пещерных медведей и саблезубых тигров.
   — Можно не пояснять…
   — Франция — классическая страна кроманьонцев. В прошлом, конечно.
   — Современные неандертальцы, о которых говорит отец, пережили кроманьонцев. Но не научились быть обходительными.
   — Знаешь, я скорее ориньякский человек, нежели неандерталец.
   — Возможно. Ты уже месяц не приглашал меня в театр.
   — Просто потому, что не могу угадать твои желания.
   — Теперь об одном из них ты знаешь.
   — Да. Обещаю.
   — А у тебя есть желания?
   — Есть. В Александрии найдена мумия женщины. Тело ее обернуто листами полотняной этрусской книги. Хочу увидеть ее.
   — А еще?
   — Хочу познакомиться с востоковедом, который еще до твоего отца обнаружил в Книге Мумии славянские корни. Но в отличие от него считал, что этруски пришли в Италию с берегов Дуная и отрогов Карпат. Еще хочется побывать на раскопках порта Спин в дельте По. Лет тридцать назад профессор Альфиери нашел там первую постройку. Спин — это жемчужина Этрурии, точнее, северной ее провинции. По всей Этрурии сейчас, наверное, бродят гробокопатели. Есть такая профессия. Люди эти загоняют в землю тонкие стальные пики семиметровой длины и по сопротивлению или удару такой пики о твердый предмет судят о предполагаемой добыче. Бродят там, где когда-то звучала страстная музыка, этрусские женщины танцевали и пели, а мужчины наполняли кубки вином и медвяными напитками. Хочу увидеть, что еще скрыто в земле. Вот мои желания. Просто, правда?
   — Вы с отцом не вполне здоровы… и неизлечимы.
   — Это так. Когда-нибудь и ты поймешь, как нужно человеку его дело.
   — Но ты пишешь…
   — Все равно. Нужно еще дело.
   — Не все так думают. Во всяком случае, ваши этруски по вечерам танцевали.
   — У них было больше воемени. Они же самые древние на земле люди, если, конечно, не считать атлантов. Им просто не нужно было изучать и раскапывать гробницы предков. Они и так все знали. Еще три тысячи лет назад они утверждали, что их государство насчитывает пять тысяч лет.
   — А атланты?.. Кто они?
   — Они жили на островах в Атлантике. Потом упал громадный метеорит, пробил земную кору, начались извержения, и Атлантида ушла под воду.