— Придут те, которые не станут брать деньги! — сказал он. — Это будут самые страшные.
— Идиот! Таких нет!
Получалось, что они все сказали друг другу.
— Сейчас, — говорила она мне, — самое время оскорбиться за отечество, а его возненавидеть. Я ведь еще при Сталине родилась, у меня те геночки! А потом я вдруг так обрадовалась, что у меня Манька. А потом так испугалась за зятя. Приехала, а мы тут уже всем объявили про первый ядерный удар. Может, мы просто Гоги-Магоги?
— А это ты откуда знаешь? — засмеялась я.
— От верблюда. Мне Ванда показала место в Библии. Оно уже после полыни… Я его простила за отвержение. Слышишь это слово? Оно само пришло ко мне, ночью. Точное слово. Я отверженная, как и все мы.
И тут она закричала, чтоб я не говорила ей про великих писателей, про то, что нас Бог поцеловал в лоб.
— Мы даже это сумели преодолеть. И культуру, и Божий поцелуй, и жалость к слабому — мы все давно переработали в жестокость! Не знаешь, на когда намечен поход на Крым и Нарву?
Потом она плакала, и ей было плохо, но это было потом… Пока же она еще была в Париже, который в этот раз так и не видела. Даже Эйфелева башня ей на глаза не попалась. До нее ль, голубчик, было…
Дома она первым делом позвонила Маньке. Та голосом автоответчика попросила ее оставить свой номер, чтоб можно было «отзвонить, как только, так сразу…». Ольга бросила трубку, не назвав себя. Почему-то перед глазами стояла суетливая бабулька из метро, которая все норовила разглядеть ее юбку. Подумалось нечто благотворительное: взять бы бабку с собой, одеть бы ее с ног до головы, дать ей шелковое белье… Ай! Ай! Ай! Что творится со спятившими с ума мыслями людей! Ведь именно о шелковых рейтузах думала тогда и старуха с ломаным шоколадом. О том, какие они были широкие и красивые, хотя разглядывались в кусок отбитого, стоящего на батарее зеркала. Она, бабулька, тогда еще почти девчонка, откуда-то знала, что не надо смотреть в отбитый кусок зеркала, что это плохая примета, но рейтузы перевесили опыт жизни, затвердевший в примете. Так и получилось. Застудила она свои потроха до стыдности. В момент мыслей Ольги о том, как она могла бы нарядить в шелка старуху, та как раз присела за строительным вагончиком, и хоть на нее смотрела полная жизни девятиэтажка, ей были безразличны люди через стекла: она стеснялась только прямых глаз. Потом бабулька радостно убежала, и Ольгина благотворительная мысль иссякла, а с ней почему-то ушли все силы и пришла легкая затуманенность, почти как благословение.
В больницу Ольга попала только на третий день, потому что никто ее не хватился. На автоответчике она не отметилась, мне не позвонила, ее «негры» думали, что она все еще в Париже или Варшаве… И нашел ее не кто иной, как Кулибин. У него еще оставались ключи, и пароль «охраны» он знал. В этот раз ему надо было забрать свои старые вещи, которые давно узлом лежали на антресолях. А тут случилось, что мужа сестры уволили, и он сколотил дачную шабашку. Старье для черной работы было ему самое то. Сестра сказала: «Забери у Ольги. Зачем ей дерьмо?» Конечно, была резонная мысль — Ольга могла поменять ключи. Но была и еще резонней — металлическую дверь ставили еще при нем, в его последний месяц. Ну кто ж начнет это неподъемное дело — менять сейфовый замок? А Ольги как раз дома нет, так ему сказала Манька. И она же подтвердила, что ключи не менялись.
— Так я схожу за узлом, — не то просил разрешения, не то ставил дочь в известность Кулибин.
Он и нашел Ольгу, и вызвал «неотложку», и отвез в больницу, где его спросили: «Муж?» — «Муж», — ответил Кулибин.
Потом ему сказали просто и без всяких там экивоков: «Она умрет».
Кулибин всполошился, стал орать («Коновалы!», «Как вас земля держит!», «Я на вас в суд!» и прочее разное), что было выслушано совершенно равнодушно, а санитарка, торкнув его полным судном, сказала с чувством:
— Во дурак! Тебе же легче — говно не выносить. Она ж у тебя теперь полная кукла…
Но Кулибин замахнулся на нее так, что ему пригрозили милицией. Тогда прямо с ординаторского телефона Кулибин криком вызвал дочь, зятя. Позвонил еще какому-то Ефимычу, какому-то приятелю Женьке, еще и еще кому-то…
В этот же день Ольгу перевезли в другую больницу, а на следующий день ей удалили опухоль в мозгу, вполне операбельную и доброкачественную. В предыдущей больнице действительно были коновалы.
Я узнала эту историю, когда из безнадежной Ольга стала вполне удовлетворительной. Я позвонила ей, потому что, по всем расчетам, она должна была вернуться, а трубку взял Кулибин. Он тяжело дышал, рассказывая мне все, так как одновременно мыл и чистил квартиру. «Надо Олю забирать, каждый день ребятам ее больница влетает в копеечку, у нас (у нас?! — я это отметила мгновенно) деньги есть, но они на Олю. А зять оказался добрый парень!»
Кулибин ворчал, что квартира запущена, краны текут, шпингалеты поотлетали…
— Все белье перекипятил, — сказал он. — Все-таки она придет после такой сложной хирургии.
Наверняка я поняла одно: Кулибин вернулся.
Через три дня я позвонила снова.
И снова мне ответил он.
— Сейчас я поднесу ей телефон, — сказал он мне.
— Привет с того света! — сказала мне Ольга, и хоть она хорохорилась, в ее голосе , внутреннем, подспудном, было столько боли, что я сразу подумала: все много хуже. Этот фокус с выписыванием из больницы тяжелобольных всем известен: больница блюдет процент смертности, на голубом глазу выпихивая завтрашних покойников.
— Приходи, поокаем, — пригласила она.
Я позвонила Маньке.
— Да нет! — сказала она. — У нее все нормально! Спасибо папе, что он успел ее найти.
— Он там теперь живет? — спросила я.
— Такие вот крышки-кастрюли, — засмеялась Манька. — Конечно, я ни за что не поручусь за будущее, но пока отец лучше мамы родной. А меня — уж точно. Я бы так не сумела. С моей матушкой какое же надо иметь терпение!
К вопросу о цветах или о том, как нам не впрок изобилие. Раньше мы все подчинялись сезону. И осенние хризантемы летом не могли возникнуть как на базаре, так и в нашей голове. Сейчас другое. В хозотсеках вагонов и самолетов нежно, лилейно, как невесты в гробу, лежат цветы из какого-нибудь Богом забытого Парагвая. Откуда знаю? Оттуда! В подъезде сдавали квартиру сиреневатому парагвайцу с ласковой улыбкой и коварными глазами. Он дарил детям и девушкам цветочную некондицию (лом, бой, слом или как это называется у цветов?), но потом дармовщинку перехватили бойкие старухи для кладбищенских букетов.
Мне нравится обилие цветов в городе. Мне только жаль, что я перестала понимать эту трогательную родственную зависимость возникновения бутона от нещедрости моего солнца и плохой погоды моей земли. Я забываю или не успеваю порадоваться моменту рождения сирени (надо будет поменять цвет парагвайцу, сказать, что он фиолетовый), хотя, в сущности, это все равно… Изобилие перепутало времена года. Цветы летают, летают себе не в мой сезон разнообразнейшие красавцы, и я радуюсь и печалюсь одновременно, вместо того чтобы, согласно переменам жизни, покупать в любое время длинношеие розы и для них же разверзнутые вазы.
Короче, я не знала, какие цветы любит Ольга. Боялась попасть впросак, принеся ей многозначительные ирисы или политически опороченные гвоздики.
Ромашки. Белые, но смелые. Не полевые, а из Голландии. Таким был мой выход из положения.
А могла бы сообразить, что на голове у нее белый бинт, что Кулибин отстирал белье до невозможной белизны, и лицо самой Ольги было бело-голубым.
Огромная белость, огромная белость, огромная белость одна на двоих. В общем, две дуры заревели.
И было о чем…
Ольга до копейки, до цента отдала деньги Маньке и ее мужу, хотя те и кричали, что им не к спеху. «Негры» за время ее болезни встали на свои ноги, и Ольга этому обрадовалась. «Ответственность за других — это уже не по мне». Однажды призналась, что держит неприкосновенной одну сумму прописью — на взятку в военкомат.
— Мало ли что там у него может быть? Что мы знаем о французах, если о себе не знаем ничего.
— А Кулибина тогда куда? Об землю?
Она смотрела на меня странным таким взглядом, что я подумала: девушка оклемывается, девушка чистит амуницию, девушка услышала зов трубы.
— Не то, — засмеялась Ольга. — Просто сидит во мне тщеславие: откосить его мальчишку. На! — сказать ему. Не все подонки в России. На!
«Ну-ну, — подумала я. — Ну-ну…»
Кулибин же внедрился окончательно и бесповоротно. Он даже успел перехватить и закрепить некоторых неустойчивых «негров», которых переписал из Ольгиной записной книжки в свою. «Не пропадать же делу». Ольга помогла ему устроиться ночным охранником в чистенький и вылизанный русско-чей-то офис. Он уходил через две ночи на третью. Отлично там высыпался. Однажды, неся Ольге детективы из английской жизни — другие ее душа не принимала, — я увидела в скверике возле их дома, как Кулибин ругался с женщиной. Мне пришлось резко свернуть, чтоб он меня не заметил, но я хорошо слышала, как он сказал: «В конце концов, Вера! У тебя целые и руки, и ноги. А у нее из головы вынули почти пинг-понговый шарик. Даже звери, в конце концов»…
Простой человек Кулибин всегда имел в голове простые звериные сравнения: «Я тебе не собака», «Я тебе не козел». Это меня окончательно успокоило: Кулибин оставался с Ольгой как бы надолго. Это чтобы не сказать окончательного слова «навсегда». Ибо как его скажешь после слов Ольги о деньгах «на откос».
У Ольги отросли волосы и встали ежиком. Сзади — девочка девочкой. Но когда она поворачивалась, в глаза бросались стрельчатые, какие-то просто декоративные морщины, идущие от уголков глаз. Однажды я поймала себя на том, что хочу вытереть эти будто карандашные побеги, сделанные вчерне для будущего уже основательного грима, который и явит миру ту «окончательную» Ольгу, у которой сегодня «зябнет голова и от этого синеет кончик носа».
Фу-ты ну-ты… Я на десять лет старше ее, но не обряжаю же себя в «окончательную» внешность. Наоборот! Купила гибкие бигуди, делаю локон трубочкой, а потом долго расчесываю до прямоты. Но не все сразу, господа, не все сразу… Может, еще и оставлю локон, а может, подарю бигуди соседке Оксане Срачице. Не помню, говорила я или нет, но муж ее, шофер, уехал на заработки в Германию К ней ходит как домой мужик из кавказцев. Он мне нравится: воспитанный, носит, подпрыгивая, Оксаниных детей на плечах. Он здесь тоже на заработках. Дома, в разбомбленном Гудермесе, дети-воронята ходят в том, из чего выросли дети Оксаны. В свою очередь на ее детях — какая интересная линия судеб! — европейские шмотки, но явно второй носки. Если вообразить себе такой наворот, что муж немецкой женщины, с детей которой одеваются мои маленькие соседи, из каких-то там неведомых душевных посылов вляпался в наши кавказские дела и столуется у жены нынешнего Оксаниного «примака», то всех их вместе можно назвать всадниками Апокалипсиса, и это будет почти понятно простому человеку. Конечно, неизвестно, станет ли он бояться больше Апокалипсиса или, совсем наоборот, вдохновится такого рода переселением народов, но я небрежно кидаю эту в одночасье возникшую мысль. Вдруг прорастет?
Тряхнула плечиком матушка-Земля — мы и посыпались. А ведь матушка еще только плечиком тряхнула, Валдаем вздрогнула.
В сентябре, когда уже не чаяли, стало наконец жарко, и люди, абсолютно уверенные, что если чем нас Бог обидел, так это погодой, сразу стали предъявлять Ему же претензии в нервности его указаний и расположений: кидает то в жар, то в холод! Так вот, в это дергающееся время Кулибин отвез Ольгу в Тарасовку. Сестра его отдала Ольге комнатку с терраской и отдельным ходом, которую всегда хорошо, выгодно сдавала, а тут: «Живи, дорогая, живи… Банька во дворе… Набирайся сил…»
Случайно я узнала, что все это не за так… Что все за сына, уже разучившегося ходить по прямой, которого взяли в дело Манька и ее муж, отмыли парня, отпарили, сделали пару раз ему сифонную клизму, причем делал ее сам Ольгин зять, и не тогда, когда Витька (кулибинский племянник) напивался до смерти и уже ничего не понимал, а еще в присутствии у него сознания и ясности ума. Зять Ольги всюду ходил с наконечником от клизмы и время от времени показывал его Витьке. Я тут подумала: не запатентовать ли метод на паях с Ольгиным зятем? Я бы красиво описала дешевизну открытия, ну а он… Мы бы продемонстрировали прямоходящего Витьку, чистенького и в «фирме», а на глаза его, в которых сидели тоска и страх клизмы, напялили бы очки а-ля Иван Демидов. Смех смехом, но благодаря этому Ольга сидела на терраске, выставив на позднее солнышко бледные ноги, макушка уже обросла и не мерзла, ей было пофигейно, а может, вместе с пинг-понговым шариком вредного тела вынули из ее головы мысли, едучие и побудительные, и завтрашний день ее как бы не беспокоил.
Но Ольга все просчитала. Просто она сознательно дала себе выпасть в осадок. До зимы.
Так что мы не виделись долго. А тут еще и октябрь пришел как подарок, теплый, мягкий. Из тех октябрей, которые расслабляют душу, давая ей совершенно беспочвенные иллюзии, что все еще будет в порядке и «все у нас получится»… Опасный по своей непредсказуемости месяц, потому что ничего нет страшнее следующих за ним ноябрьских исторических разочарований и чувства глубокого обмана. В общем, русского человека хорошая погода деморализует, непреходящая слякоть и гололед ему ближе по природе его пессимизма. А до момента, чтоб превратить холод в радость, как сделали, к примеру, финны и шведы, нам еще триста лет брести, и все лесом…
Октябрь жался к ноге, лаская лицо и руки, и я даже звонить не стала — была убеждена: Ольга греется в своей Тарасовке.
Она позвонила сама и сказала, что уже две недели в Москве, чувствует себя вполне, в больнице ее оглядели и общупали, все нормально — тьфу-тьфу!
— жизнь продолжается, «умереть на этот раз не обломилось».
Последние слова она сказала «в тоне юмора», но я теперь гробовые шутки воспринимаю плохо: все могильно-покойницкое уже не было разговором «не про меня». Снаряды рвались считай что рядом.
Ольга прекрасно выглядела. Болезнь вытеснила то, что всегда в ней проглядывало, если не со второго взгляда, то с третьего — точно. Простоватость. Или, как бы сказала моя подруга, «предместьевость». Такая у нее взбухает альтернатива на «жлобскую речь». С одной стороны: «Ты ч o , в натуре?» И в ответ: «Это, господа, предместье». Я расширила это понравившееся мне определение.
Так вот, из Ольги ушло предместье. Я сказала бы, что она стала интеллигентней, если б точно знала, что сие слово означает. Вернее, я знаю другое: оно не означает уже ничего. Слово-скорлупа, которому когда-то вдруг пришлось заменить слова истинные и вечные: порядочность, образованность, интеллект. И вот пришла другая пора, и затрещала скорлупка грецкого ореха, в котором ничего… Пус-то-та…
Ольга с ходу сказала, что не знает, как ей быть с Кулибиным.
КУЛИБИН
— Идиот! Таких нет!
Получалось, что они все сказали друг другу.
— Сейчас, — говорила она мне, — самое время оскорбиться за отечество, а его возненавидеть. Я ведь еще при Сталине родилась, у меня те геночки! А потом я вдруг так обрадовалась, что у меня Манька. А потом так испугалась за зятя. Приехала, а мы тут уже всем объявили про первый ядерный удар. Может, мы просто Гоги-Магоги?
— А это ты откуда знаешь? — засмеялась я.
— От верблюда. Мне Ванда показала место в Библии. Оно уже после полыни… Я его простила за отвержение. Слышишь это слово? Оно само пришло ко мне, ночью. Точное слово. Я отверженная, как и все мы.
И тут она закричала, чтоб я не говорила ей про великих писателей, про то, что нас Бог поцеловал в лоб.
— Мы даже это сумели преодолеть. И культуру, и Божий поцелуй, и жалость к слабому — мы все давно переработали в жестокость! Не знаешь, на когда намечен поход на Крым и Нарву?
Потом она плакала, и ей было плохо, но это было потом… Пока же она еще была в Париже, который в этот раз так и не видела. Даже Эйфелева башня ей на глаза не попалась. До нее ль, голубчик, было…
Дома она первым делом позвонила Маньке. Та голосом автоответчика попросила ее оставить свой номер, чтоб можно было «отзвонить, как только, так сразу…». Ольга бросила трубку, не назвав себя. Почему-то перед глазами стояла суетливая бабулька из метро, которая все норовила разглядеть ее юбку. Подумалось нечто благотворительное: взять бы бабку с собой, одеть бы ее с ног до головы, дать ей шелковое белье… Ай! Ай! Ай! Что творится со спятившими с ума мыслями людей! Ведь именно о шелковых рейтузах думала тогда и старуха с ломаным шоколадом. О том, какие они были широкие и красивые, хотя разглядывались в кусок отбитого, стоящего на батарее зеркала. Она, бабулька, тогда еще почти девчонка, откуда-то знала, что не надо смотреть в отбитый кусок зеркала, что это плохая примета, но рейтузы перевесили опыт жизни, затвердевший в примете. Так и получилось. Застудила она свои потроха до стыдности. В момент мыслей Ольги о том, как она могла бы нарядить в шелка старуху, та как раз присела за строительным вагончиком, и хоть на нее смотрела полная жизни девятиэтажка, ей были безразличны люди через стекла: она стеснялась только прямых глаз. Потом бабулька радостно убежала, и Ольгина благотворительная мысль иссякла, а с ней почему-то ушли все силы и пришла легкая затуманенность, почти как благословение.
В больницу Ольга попала только на третий день, потому что никто ее не хватился. На автоответчике она не отметилась, мне не позвонила, ее «негры» думали, что она все еще в Париже или Варшаве… И нашел ее не кто иной, как Кулибин. У него еще оставались ключи, и пароль «охраны» он знал. В этот раз ему надо было забрать свои старые вещи, которые давно узлом лежали на антресолях. А тут случилось, что мужа сестры уволили, и он сколотил дачную шабашку. Старье для черной работы было ему самое то. Сестра сказала: «Забери у Ольги. Зачем ей дерьмо?» Конечно, была резонная мысль — Ольга могла поменять ключи. Но была и еще резонней — металлическую дверь ставили еще при нем, в его последний месяц. Ну кто ж начнет это неподъемное дело — менять сейфовый замок? А Ольги как раз дома нет, так ему сказала Манька. И она же подтвердила, что ключи не менялись.
— Так я схожу за узлом, — не то просил разрешения, не то ставил дочь в известность Кулибин.
Он и нашел Ольгу, и вызвал «неотложку», и отвез в больницу, где его спросили: «Муж?» — «Муж», — ответил Кулибин.
Потом ему сказали просто и без всяких там экивоков: «Она умрет».
Кулибин всполошился, стал орать («Коновалы!», «Как вас земля держит!», «Я на вас в суд!» и прочее разное), что было выслушано совершенно равнодушно, а санитарка, торкнув его полным судном, сказала с чувством:
— Во дурак! Тебе же легче — говно не выносить. Она ж у тебя теперь полная кукла…
Но Кулибин замахнулся на нее так, что ему пригрозили милицией. Тогда прямо с ординаторского телефона Кулибин криком вызвал дочь, зятя. Позвонил еще какому-то Ефимычу, какому-то приятелю Женьке, еще и еще кому-то…
В этот же день Ольгу перевезли в другую больницу, а на следующий день ей удалили опухоль в мозгу, вполне операбельную и доброкачественную. В предыдущей больнице действительно были коновалы.
Я узнала эту историю, когда из безнадежной Ольга стала вполне удовлетворительной. Я позвонила ей, потому что, по всем расчетам, она должна была вернуться, а трубку взял Кулибин. Он тяжело дышал, рассказывая мне все, так как одновременно мыл и чистил квартиру. «Надо Олю забирать, каждый день ребятам ее больница влетает в копеечку, у нас (у нас?! — я это отметила мгновенно) деньги есть, но они на Олю. А зять оказался добрый парень!»
Кулибин ворчал, что квартира запущена, краны текут, шпингалеты поотлетали…
— Все белье перекипятил, — сказал он. — Все-таки она придет после такой сложной хирургии.
Наверняка я поняла одно: Кулибин вернулся.
Через три дня я позвонила снова.
И снова мне ответил он.
— Сейчас я поднесу ей телефон, — сказал он мне.
— Привет с того света! — сказала мне Ольга, и хоть она хорохорилась, в ее голосе , внутреннем, подспудном, было столько боли, что я сразу подумала: все много хуже. Этот фокус с выписыванием из больницы тяжелобольных всем известен: больница блюдет процент смертности, на голубом глазу выпихивая завтрашних покойников.
— Приходи, поокаем, — пригласила она.
Я позвонила Маньке.
— Да нет! — сказала она. — У нее все нормально! Спасибо папе, что он успел ее найти.
— Он там теперь живет? — спросила я.
— Такие вот крышки-кастрюли, — засмеялась Манька. — Конечно, я ни за что не поручусь за будущее, но пока отец лучше мамы родной. А меня — уж точно. Я бы так не сумела. С моей матушкой какое же надо иметь терпение!
К вопросу о цветах или о том, как нам не впрок изобилие. Раньше мы все подчинялись сезону. И осенние хризантемы летом не могли возникнуть как на базаре, так и в нашей голове. Сейчас другое. В хозотсеках вагонов и самолетов нежно, лилейно, как невесты в гробу, лежат цветы из какого-нибудь Богом забытого Парагвая. Откуда знаю? Оттуда! В подъезде сдавали квартиру сиреневатому парагвайцу с ласковой улыбкой и коварными глазами. Он дарил детям и девушкам цветочную некондицию (лом, бой, слом или как это называется у цветов?), но потом дармовщинку перехватили бойкие старухи для кладбищенских букетов.
Мне нравится обилие цветов в городе. Мне только жаль, что я перестала понимать эту трогательную родственную зависимость возникновения бутона от нещедрости моего солнца и плохой погоды моей земли. Я забываю или не успеваю порадоваться моменту рождения сирени (надо будет поменять цвет парагвайцу, сказать, что он фиолетовый), хотя, в сущности, это все равно… Изобилие перепутало времена года. Цветы летают, летают себе не в мой сезон разнообразнейшие красавцы, и я радуюсь и печалюсь одновременно, вместо того чтобы, согласно переменам жизни, покупать в любое время длинношеие розы и для них же разверзнутые вазы.
Короче, я не знала, какие цветы любит Ольга. Боялась попасть впросак, принеся ей многозначительные ирисы или политически опороченные гвоздики.
Ромашки. Белые, но смелые. Не полевые, а из Голландии. Таким был мой выход из положения.
А могла бы сообразить, что на голове у нее белый бинт, что Кулибин отстирал белье до невозможной белизны, и лицо самой Ольги было бело-голубым.
Огромная белость, огромная белость, огромная белость одна на двоих. В общем, две дуры заревели.
И было о чем…
Ольга до копейки, до цента отдала деньги Маньке и ее мужу, хотя те и кричали, что им не к спеху. «Негры» за время ее болезни встали на свои ноги, и Ольга этому обрадовалась. «Ответственность за других — это уже не по мне». Однажды призналась, что держит неприкосновенной одну сумму прописью — на взятку в военкомат.
— Мало ли что там у него может быть? Что мы знаем о французах, если о себе не знаем ничего.
— А Кулибина тогда куда? Об землю?
Она смотрела на меня странным таким взглядом, что я подумала: девушка оклемывается, девушка чистит амуницию, девушка услышала зов трубы.
— Не то, — засмеялась Ольга. — Просто сидит во мне тщеславие: откосить его мальчишку. На! — сказать ему. Не все подонки в России. На!
«Ну-ну, — подумала я. — Ну-ну…»
Кулибин же внедрился окончательно и бесповоротно. Он даже успел перехватить и закрепить некоторых неустойчивых «негров», которых переписал из Ольгиной записной книжки в свою. «Не пропадать же делу». Ольга помогла ему устроиться ночным охранником в чистенький и вылизанный русско-чей-то офис. Он уходил через две ночи на третью. Отлично там высыпался. Однажды, неся Ольге детективы из английской жизни — другие ее душа не принимала, — я увидела в скверике возле их дома, как Кулибин ругался с женщиной. Мне пришлось резко свернуть, чтоб он меня не заметил, но я хорошо слышала, как он сказал: «В конце концов, Вера! У тебя целые и руки, и ноги. А у нее из головы вынули почти пинг-понговый шарик. Даже звери, в конце концов»…
Простой человек Кулибин всегда имел в голове простые звериные сравнения: «Я тебе не собака», «Я тебе не козел». Это меня окончательно успокоило: Кулибин оставался с Ольгой как бы надолго. Это чтобы не сказать окончательного слова «навсегда». Ибо как его скажешь после слов Ольги о деньгах «на откос».
У Ольги отросли волосы и встали ежиком. Сзади — девочка девочкой. Но когда она поворачивалась, в глаза бросались стрельчатые, какие-то просто декоративные морщины, идущие от уголков глаз. Однажды я поймала себя на том, что хочу вытереть эти будто карандашные побеги, сделанные вчерне для будущего уже основательного грима, который и явит миру ту «окончательную» Ольгу, у которой сегодня «зябнет голова и от этого синеет кончик носа».
Фу-ты ну-ты… Я на десять лет старше ее, но не обряжаю же себя в «окончательную» внешность. Наоборот! Купила гибкие бигуди, делаю локон трубочкой, а потом долго расчесываю до прямоты. Но не все сразу, господа, не все сразу… Может, еще и оставлю локон, а может, подарю бигуди соседке Оксане Срачице. Не помню, говорила я или нет, но муж ее, шофер, уехал на заработки в Германию К ней ходит как домой мужик из кавказцев. Он мне нравится: воспитанный, носит, подпрыгивая, Оксаниных детей на плечах. Он здесь тоже на заработках. Дома, в разбомбленном Гудермесе, дети-воронята ходят в том, из чего выросли дети Оксаны. В свою очередь на ее детях — какая интересная линия судеб! — европейские шмотки, но явно второй носки. Если вообразить себе такой наворот, что муж немецкой женщины, с детей которой одеваются мои маленькие соседи, из каких-то там неведомых душевных посылов вляпался в наши кавказские дела и столуется у жены нынешнего Оксаниного «примака», то всех их вместе можно назвать всадниками Апокалипсиса, и это будет почти понятно простому человеку. Конечно, неизвестно, станет ли он бояться больше Апокалипсиса или, совсем наоборот, вдохновится такого рода переселением народов, но я небрежно кидаю эту в одночасье возникшую мысль. Вдруг прорастет?
Тряхнула плечиком матушка-Земля — мы и посыпались. А ведь матушка еще только плечиком тряхнула, Валдаем вздрогнула.
В сентябре, когда уже не чаяли, стало наконец жарко, и люди, абсолютно уверенные, что если чем нас Бог обидел, так это погодой, сразу стали предъявлять Ему же претензии в нервности его указаний и расположений: кидает то в жар, то в холод! Так вот, в это дергающееся время Кулибин отвез Ольгу в Тарасовку. Сестра его отдала Ольге комнатку с терраской и отдельным ходом, которую всегда хорошо, выгодно сдавала, а тут: «Живи, дорогая, живи… Банька во дворе… Набирайся сил…»
Случайно я узнала, что все это не за так… Что все за сына, уже разучившегося ходить по прямой, которого взяли в дело Манька и ее муж, отмыли парня, отпарили, сделали пару раз ему сифонную клизму, причем делал ее сам Ольгин зять, и не тогда, когда Витька (кулибинский племянник) напивался до смерти и уже ничего не понимал, а еще в присутствии у него сознания и ясности ума. Зять Ольги всюду ходил с наконечником от клизмы и время от времени показывал его Витьке. Я тут подумала: не запатентовать ли метод на паях с Ольгиным зятем? Я бы красиво описала дешевизну открытия, ну а он… Мы бы продемонстрировали прямоходящего Витьку, чистенького и в «фирме», а на глаза его, в которых сидели тоска и страх клизмы, напялили бы очки а-ля Иван Демидов. Смех смехом, но благодаря этому Ольга сидела на терраске, выставив на позднее солнышко бледные ноги, макушка уже обросла и не мерзла, ей было пофигейно, а может, вместе с пинг-понговым шариком вредного тела вынули из ее головы мысли, едучие и побудительные, и завтрашний день ее как бы не беспокоил.
Но Ольга все просчитала. Просто она сознательно дала себе выпасть в осадок. До зимы.
Так что мы не виделись долго. А тут еще и октябрь пришел как подарок, теплый, мягкий. Из тех октябрей, которые расслабляют душу, давая ей совершенно беспочвенные иллюзии, что все еще будет в порядке и «все у нас получится»… Опасный по своей непредсказуемости месяц, потому что ничего нет страшнее следующих за ним ноябрьских исторических разочарований и чувства глубокого обмана. В общем, русского человека хорошая погода деморализует, непреходящая слякоть и гололед ему ближе по природе его пессимизма. А до момента, чтоб превратить холод в радость, как сделали, к примеру, финны и шведы, нам еще триста лет брести, и все лесом…
Октябрь жался к ноге, лаская лицо и руки, и я даже звонить не стала — была убеждена: Ольга греется в своей Тарасовке.
Она позвонила сама и сказала, что уже две недели в Москве, чувствует себя вполне, в больнице ее оглядели и общупали, все нормально — тьфу-тьфу!
— жизнь продолжается, «умереть на этот раз не обломилось».
Последние слова она сказала «в тоне юмора», но я теперь гробовые шутки воспринимаю плохо: все могильно-покойницкое уже не было разговором «не про меня». Снаряды рвались считай что рядом.
Ольга прекрасно выглядела. Болезнь вытеснила то, что всегда в ней проглядывало, если не со второго взгляда, то с третьего — точно. Простоватость. Или, как бы сказала моя подруга, «предместьевость». Такая у нее взбухает альтернатива на «жлобскую речь». С одной стороны: «Ты ч o , в натуре?» И в ответ: «Это, господа, предместье». Я расширила это понравившееся мне определение.
Так вот, из Ольги ушло предместье. Я сказала бы, что она стала интеллигентней, если б точно знала, что сие слово означает. Вернее, я знаю другое: оно не означает уже ничего. Слово-скорлупа, которому когда-то вдруг пришлось заменить слова истинные и вечные: порядочность, образованность, интеллект. И вот пришла другая пора, и затрещала скорлупка грецкого ореха, в котором ничего… Пус-то-та…
Ольга с ходу сказала, что не знает, как ей быть с Кулибиным.
КУЛИБИН
С той минуты, как он нашел полумертвую Ольгу, отвез в больницу, перевез в другую, еще до того, как ее положили на операционный стол, а он вернулся в квартиру, разделся до трусов и тут же уснул прямо в кресле, — так вот, с той минуты, как он стал просыпаться, еще не понимая, где он… Его настигли запахи. Запахи этой семьи и этого дома. Еще не открыв глаза, Кулибин ощутил такую светлую радость, которая бывает только в младенчестве. Мы ее не помним, но случается, она возвращается к нам касанием ли, словом, дуновением. И ты думаешь: «Господи! Вот оно… Бывает же… Счастье…»
Когда он открыл глаза и понял происхождение чуда — домой пришел, Кулибин сказал себе, что никогда больше он из «этого воздуха» не тронется. Он не мастак разворачивать судьбу к себе лицом, она у него все норовит сбежать и все к нему то задом, то боком, но тут ему дан шанс покорить эту верткую гадину. Все, что делал Кулибин дальше, было подчинено одной цели — помириться с Ольгой, хотя разве они ссорились? Тут возникла неточность в самой постановке вопроса, а нужна была точность. Точность — это его возвращение. Любой ценой.
Оправдывает ли цель средства? Скажем прямо. Нет, нет и нет. Но в данном случае, случае Кулибина, все было да, да и да. Он ухаживал за Ольгой так, как ни одна мама не сумела бы это сделать, а уж Ольгина — тем более… Царство ей небесное. Он любил и жалел ее, впервые в жизни ощущая себя сильнее, надежнее… А потому и увереннее.
Тут интересно возвращение к вопросу, на который мы как-то отвечали: знал ли Кулибин об Ольгиных романах? Да, потому что надо быть идиотом, чтоб не учуять в женщине, своей, домашней, с которой спишь в одной кровати, дух чужака, который она приносит с собой. И Кулибин его чувствовал. Но было еще материалистическое образование, принятое с детства как абсолютная истина. Оно дух отрицало напрочь. Диамат требовал фактов. Так вот, Кулибин каждый раз чуял, что Ольга приходила от другого, но фактов у него не было. И это его устраивало. Поэтому мало ли что покажется… Некоторым кажутся летающие тарелки, бабушки-покойницы в проемах дверей и прочая нематериалистическая дребедень, в которую только позволь себе вступить… И Кулибин не вступал.
Сейчас он похвалил себя за это, оценил собственную давнюю предусмотрительность, поэтому ухаживать за бывшей женой ему было приятно, и ничто лишнее это не омрачало. Собственный же вираж в сторону Веры Николаевны казался ему в этот момент полной дурью. И он мыл, чистил свой пахнущий как ему надо дом, он наполнял его своей любовью, он ждал возвращения Ольги, как ждет любовник молодой и далее по тексту.
Потом была Тарасовка. Он сидел на приступочке у ног Ольги, которая жмурилась на солнце, гладил высокий свод ее стопы, и она принимала ласку как должную, как естественную от мужа.
Был разговор.
— Что ты сказал своей подруге?
— Разве непонятно? — ответил он.
Но как и во всем, и в этой истории есть свои и восток, и запад, и прочие стороны, и даже некоторые промежуточные типа юго-запада. С Верой Николаевной все было не так-то просто.
Они ведь с ней только-только наладили быт, купили стиральную машину-автомат, исполнили мечту Веры Николаевны и повесили (сто лет про это она думала!) на окна деревянные ламбрекены, которые тут же повысили в статусе саму квартиру. Все шло у них хорошо. И Вера Николаевна была вполне женщина, без всяких там раздражающих привычек: посмаркивания перед сном, колупания в ногтях или западающей вглубь после сидения юбки.
Но случилось просыпание в доме, где он жил раньше, случились эти запахи… Получалось, что в жизни Кулибина Ольга рухнула очень кстати.
Поэтому на вопрос Ольги, что ей делать с Кулибиным, я закричала:
— Ты сошла с ума!
После чего мне и была рассказана ее парижская история, из которой мой мозг извлек только одно: Ольга уже там была глубоко больна, но ей опять повезло с мужчиной, который не обобрал, не бросил, не выкинул… А над травой подержал.
Я, как всегда, зациклилась на своем, а Ольга все говорила и говорила о парижском садовнике…
— Такого никогда не было…
— Предъявить список? — ответила я. — Или сама вспомнишь?
Это были не лучшие слова в моей жизни, я это поняла тут же, сразу, а вот Ольга как бы и не поняла. Вернее, не восприняла, не оскорбилась. Так и сидела, сосредоточенно и отсутствующе, а потом тупо повторила:
— Я не знаю, что делать с Кулибиным. Понимаешь? Он из меня ушел совсем…
Я представила, как она бродит «в себе», ища фантом, образ, формулу такого материального, такого мясистого Кулибина, который сопит и кашляет рядом. Но! Какая это, оказывается, малость — тело против пустоты.
Ну вот, я снова напоролась на это мистическое слово — «пустота». Какое самоигральное оно оказалось, так захватнически заняло жаждущие новой пищи умы. А тот суп оказался тяжел для брюха. И пучит, и пучит, и пучит, и шар пустоты распирает тебя до момента взрыва.
Да пошли вы все к черту, умники пустоты!
Передо мной сидит женщина, она ничего не знает про это. Она ищет тело, плоть. Она хочет жить, ей нужен мужчина… Пожалуйста! Мир наполнен ими по самую кромку, и она руками на ощупь, глазами на взгляд, ушами на слух… мечется. А Кулибин возьми и встань на дороге, растопырив руки и ноги.
— Он тебя спас, — сказала я.
И вдруг испугалась. Это мое свойство — пугаться собственных придумок. Вдруг она мне скажет: «А зачем?» И мне придется выстраивать цепь доказательств, что живая жизнь лучше мертвой смерти, но я все больше и больше разучаюсь говорить о том, во что верю не до конца. Просто я точно знаю, есть ситуации, когда уход лучше присутствия. Конечно, это не Ольгин случай, тоже мне драма — аннигиляция очередного любовника. Сколько их уже было «никогда таких»!.. Уличение же — одно из мерзейших дел на земле. Хамское дитя…
В форточку влетела мелодия. Ольга напряглась, повернула голову к окну, пальцем отбивая ритм.
— Обожаю, — сказала она, когда музыка кончилась. — Не знаю что, но в душе возникает что-то такое… Обещание счастья?
— Это группа «Армия любовников». Ты бы видела их! Они мне своим видом просто напрочь перекрыли музыку. Раньше тоже нравилось.
— Такая жизнь. Или видеть. Или слышать. Вместе не получается. Зря ты мне сказала…
— Но ты же не видела их…
— Но ты же сказала…
— Забудь…
— Все! Теперь не забуду точно.
Мы засмеялись. Я была рада, что мы «ушли от Кулибина»: мое ли дело — их отношения?
— Знаешь, — сказала Ольга, — меня все-таки растравила эта музыка. И я теперь скажу главное. Я хочу посмотреть на его сына.
Я тупая. Я не сообразила сразу, о чьем сыне идет речь. А когда сообразила, то стала еще тупее: ну зачем он ей нужен, чужой мальчик? Зачем?
Кулибин потихоньку прибирал к рукам разваливающийся Ольгин бизнес. Есть такой тип мужчин — они исключительно хороши в ремонте. Не творцы, не создатели — чинильщики. Кулибин наполнялся «чувством глубокого удовлетворения», сам же смеялся над таким определением, и если говорить совсем уж откровенно, был только один момент, который смущал его в тот период, — отсутствие полной близости с Ольгой. И не то чтобы Кулибину это было позарез нужно, в свои пятьдесят с хвостиком он уже был не большой ходок «по этому делу», и чтоб тяготиться там плотью и маяться — нет, этого не было. Он как раз думал другое: вдруг это надо Ольге? Он вполне может без, а вдруг она не может? Тогда их отношения прекратятся в любой момент, если кто-то другой… И Кулибин оглядывался окрест, всматривался… Но горизонт был пуст… А тут случилось седьмое ноября, бывший праздник, ему позвонили товарищи, с которыми он без Ольги проводил эти дни. Он сказал, что жена нездорова, так что простите меня, дружбаны. Дружбаны отсохли тут же, но потом позвонила Вера Николаевна.
— Вера! Ну ты даешь! Ольга едва-едва ходит, а я побегу, да? Так по-твоему?
Вера засмеялась и сказала, что все бы так едва ходили, видела она ее на улице. И вообще он, Кулибин, не человек, а сволочь, так как предатель всего что ни на есть на свете… Вера всхлипнула и положила трубку, Кулибину стало неловко и даже вспотели подмышки, но он взял себя в руки и сказал себе, дураку, что никаких претензий к нему у этой женщины быть не должно. Это благодаря ему она живет теперь в Москве. И ее не сквозит в электричках. Он дал ей все, что мог, но больше для нее у него ничего не осталось. Все, что было отмерено именно для нее, кончилось. Эта мысль о мере заняла Кулибина, и он сказал вечером Ольге осторожно так: думал, мол, и пришел к выводу, что чувство к ней, Ольге, у него без меры, он это понял на днях. Кулибин подошел к ней и обнял, а Ольга возьми и скажи:
— Я как раз о другом. Я тебе, конечно, благодарна и все такое, но если бы ты вернулся к своей жене… — Она именно так и сказала! Именно так! И далее: он облегчил бы ей, Ольге, жизнь своим уходом.
— Ты моя жена, — сказал Кулибин, реагируя лишь на одно. Ремонтник, он чинил строение неправильных слов.
— Посмотри свой паспорт, — засмеялась Ольга.
— Да при чем тут это! — закричал Кулибин.
Мир рушился, валился на голову, еще чуть — и треснет башка к чертовой матери. Женщина рядом раздвоилась, даже слегка растроилась, Кулибин сжал ладонями виски, потому что понял: умереть на таких словах он не имеет права. Потому как это величайшая несправедливость, какую можно себе вообразить. И надо сказать, так сильна была его обида, что она развернулась в Кулибине гневом, а гнев, как известно, — энергия мощная, сердце колотнулось, три Ольги соединились в одну, и этой одной он влепил такую оплеуху, что женщина закачалась и рухнула, но не тут-то было ей упасть. Кулибин же и подхватил ее, и уложил на диван, и принес холодное полотенце на щеку и еще одно на грудь. Гнев не ушел, а отступил и колыхался черным телом, давая дорогу чувствам другого порядка. Когда же все примочки в первоначальном смысле этого слова были сделаны, гнев отпихнул суетящееся милосердие и стащил с Ольги шелковые французские штанишки, дабы она наконец поняла, кто он, зачем пришел и почему останется. Тут и навсегда.
Когда он открыл глаза и понял происхождение чуда — домой пришел, Кулибин сказал себе, что никогда больше он из «этого воздуха» не тронется. Он не мастак разворачивать судьбу к себе лицом, она у него все норовит сбежать и все к нему то задом, то боком, но тут ему дан шанс покорить эту верткую гадину. Все, что делал Кулибин дальше, было подчинено одной цели — помириться с Ольгой, хотя разве они ссорились? Тут возникла неточность в самой постановке вопроса, а нужна была точность. Точность — это его возвращение. Любой ценой.
Оправдывает ли цель средства? Скажем прямо. Нет, нет и нет. Но в данном случае, случае Кулибина, все было да, да и да. Он ухаживал за Ольгой так, как ни одна мама не сумела бы это сделать, а уж Ольгина — тем более… Царство ей небесное. Он любил и жалел ее, впервые в жизни ощущая себя сильнее, надежнее… А потому и увереннее.
Тут интересно возвращение к вопросу, на который мы как-то отвечали: знал ли Кулибин об Ольгиных романах? Да, потому что надо быть идиотом, чтоб не учуять в женщине, своей, домашней, с которой спишь в одной кровати, дух чужака, который она приносит с собой. И Кулибин его чувствовал. Но было еще материалистическое образование, принятое с детства как абсолютная истина. Оно дух отрицало напрочь. Диамат требовал фактов. Так вот, Кулибин каждый раз чуял, что Ольга приходила от другого, но фактов у него не было. И это его устраивало. Поэтому мало ли что покажется… Некоторым кажутся летающие тарелки, бабушки-покойницы в проемах дверей и прочая нематериалистическая дребедень, в которую только позволь себе вступить… И Кулибин не вступал.
Сейчас он похвалил себя за это, оценил собственную давнюю предусмотрительность, поэтому ухаживать за бывшей женой ему было приятно, и ничто лишнее это не омрачало. Собственный же вираж в сторону Веры Николаевны казался ему в этот момент полной дурью. И он мыл, чистил свой пахнущий как ему надо дом, он наполнял его своей любовью, он ждал возвращения Ольги, как ждет любовник молодой и далее по тексту.
Потом была Тарасовка. Он сидел на приступочке у ног Ольги, которая жмурилась на солнце, гладил высокий свод ее стопы, и она принимала ласку как должную, как естественную от мужа.
Был разговор.
— Что ты сказал своей подруге?
— Разве непонятно? — ответил он.
Но как и во всем, и в этой истории есть свои и восток, и запад, и прочие стороны, и даже некоторые промежуточные типа юго-запада. С Верой Николаевной все было не так-то просто.
Они ведь с ней только-только наладили быт, купили стиральную машину-автомат, исполнили мечту Веры Николаевны и повесили (сто лет про это она думала!) на окна деревянные ламбрекены, которые тут же повысили в статусе саму квартиру. Все шло у них хорошо. И Вера Николаевна была вполне женщина, без всяких там раздражающих привычек: посмаркивания перед сном, колупания в ногтях или западающей вглубь после сидения юбки.
Но случилось просыпание в доме, где он жил раньше, случились эти запахи… Получалось, что в жизни Кулибина Ольга рухнула очень кстати.
Поэтому на вопрос Ольги, что ей делать с Кулибиным, я закричала:
— Ты сошла с ума!
После чего мне и была рассказана ее парижская история, из которой мой мозг извлек только одно: Ольга уже там была глубоко больна, но ей опять повезло с мужчиной, который не обобрал, не бросил, не выкинул… А над травой подержал.
Я, как всегда, зациклилась на своем, а Ольга все говорила и говорила о парижском садовнике…
— Такого никогда не было…
— Предъявить список? — ответила я. — Или сама вспомнишь?
Это были не лучшие слова в моей жизни, я это поняла тут же, сразу, а вот Ольга как бы и не поняла. Вернее, не восприняла, не оскорбилась. Так и сидела, сосредоточенно и отсутствующе, а потом тупо повторила:
— Я не знаю, что делать с Кулибиным. Понимаешь? Он из меня ушел совсем…
Я представила, как она бродит «в себе», ища фантом, образ, формулу такого материального, такого мясистого Кулибина, который сопит и кашляет рядом. Но! Какая это, оказывается, малость — тело против пустоты.
Ну вот, я снова напоролась на это мистическое слово — «пустота». Какое самоигральное оно оказалось, так захватнически заняло жаждущие новой пищи умы. А тот суп оказался тяжел для брюха. И пучит, и пучит, и пучит, и шар пустоты распирает тебя до момента взрыва.
Да пошли вы все к черту, умники пустоты!
Передо мной сидит женщина, она ничего не знает про это. Она ищет тело, плоть. Она хочет жить, ей нужен мужчина… Пожалуйста! Мир наполнен ими по самую кромку, и она руками на ощупь, глазами на взгляд, ушами на слух… мечется. А Кулибин возьми и встань на дороге, растопырив руки и ноги.
— Он тебя спас, — сказала я.
И вдруг испугалась. Это мое свойство — пугаться собственных придумок. Вдруг она мне скажет: «А зачем?» И мне придется выстраивать цепь доказательств, что живая жизнь лучше мертвой смерти, но я все больше и больше разучаюсь говорить о том, во что верю не до конца. Просто я точно знаю, есть ситуации, когда уход лучше присутствия. Конечно, это не Ольгин случай, тоже мне драма — аннигиляция очередного любовника. Сколько их уже было «никогда таких»!.. Уличение же — одно из мерзейших дел на земле. Хамское дитя…
В форточку влетела мелодия. Ольга напряглась, повернула голову к окну, пальцем отбивая ритм.
— Обожаю, — сказала она, когда музыка кончилась. — Не знаю что, но в душе возникает что-то такое… Обещание счастья?
— Это группа «Армия любовников». Ты бы видела их! Они мне своим видом просто напрочь перекрыли музыку. Раньше тоже нравилось.
— Такая жизнь. Или видеть. Или слышать. Вместе не получается. Зря ты мне сказала…
— Но ты же не видела их…
— Но ты же сказала…
— Забудь…
— Все! Теперь не забуду точно.
Мы засмеялись. Я была рада, что мы «ушли от Кулибина»: мое ли дело — их отношения?
— Знаешь, — сказала Ольга, — меня все-таки растравила эта музыка. И я теперь скажу главное. Я хочу посмотреть на его сына.
Я тупая. Я не сообразила сразу, о чьем сыне идет речь. А когда сообразила, то стала еще тупее: ну зачем он ей нужен, чужой мальчик? Зачем?
Кулибин потихоньку прибирал к рукам разваливающийся Ольгин бизнес. Есть такой тип мужчин — они исключительно хороши в ремонте. Не творцы, не создатели — чинильщики. Кулибин наполнялся «чувством глубокого удовлетворения», сам же смеялся над таким определением, и если говорить совсем уж откровенно, был только один момент, который смущал его в тот период, — отсутствие полной близости с Ольгой. И не то чтобы Кулибину это было позарез нужно, в свои пятьдесят с хвостиком он уже был не большой ходок «по этому делу», и чтоб тяготиться там плотью и маяться — нет, этого не было. Он как раз думал другое: вдруг это надо Ольге? Он вполне может без, а вдруг она не может? Тогда их отношения прекратятся в любой момент, если кто-то другой… И Кулибин оглядывался окрест, всматривался… Но горизонт был пуст… А тут случилось седьмое ноября, бывший праздник, ему позвонили товарищи, с которыми он без Ольги проводил эти дни. Он сказал, что жена нездорова, так что простите меня, дружбаны. Дружбаны отсохли тут же, но потом позвонила Вера Николаевна.
— Вера! Ну ты даешь! Ольга едва-едва ходит, а я побегу, да? Так по-твоему?
Вера засмеялась и сказала, что все бы так едва ходили, видела она ее на улице. И вообще он, Кулибин, не человек, а сволочь, так как предатель всего что ни на есть на свете… Вера всхлипнула и положила трубку, Кулибину стало неловко и даже вспотели подмышки, но он взял себя в руки и сказал себе, дураку, что никаких претензий к нему у этой женщины быть не должно. Это благодаря ему она живет теперь в Москве. И ее не сквозит в электричках. Он дал ей все, что мог, но больше для нее у него ничего не осталось. Все, что было отмерено именно для нее, кончилось. Эта мысль о мере заняла Кулибина, и он сказал вечером Ольге осторожно так: думал, мол, и пришел к выводу, что чувство к ней, Ольге, у него без меры, он это понял на днях. Кулибин подошел к ней и обнял, а Ольга возьми и скажи:
— Я как раз о другом. Я тебе, конечно, благодарна и все такое, но если бы ты вернулся к своей жене… — Она именно так и сказала! Именно так! И далее: он облегчил бы ей, Ольге, жизнь своим уходом.
— Ты моя жена, — сказал Кулибин, реагируя лишь на одно. Ремонтник, он чинил строение неправильных слов.
— Посмотри свой паспорт, — засмеялась Ольга.
— Да при чем тут это! — закричал Кулибин.
Мир рушился, валился на голову, еще чуть — и треснет башка к чертовой матери. Женщина рядом раздвоилась, даже слегка растроилась, Кулибин сжал ладонями виски, потому что понял: умереть на таких словах он не имеет права. Потому как это величайшая несправедливость, какую можно себе вообразить. И надо сказать, так сильна была его обида, что она развернулась в Кулибине гневом, а гнев, как известно, — энергия мощная, сердце колотнулось, три Ольги соединились в одну, и этой одной он влепил такую оплеуху, что женщина закачалась и рухнула, но не тут-то было ей упасть. Кулибин же и подхватил ее, и уложил на диван, и принес холодное полотенце на щеку и еще одно на грудь. Гнев не ушел, а отступил и колыхался черным телом, давая дорогу чувствам другого порядка. Когда же все примочки в первоначальном смысле этого слова были сделаны, гнев отпихнул суетящееся милосердие и стащил с Ольги шелковые французские штанишки, дабы она наконец поняла, кто он, зачем пришел и почему останется. Тут и навсегда.