Потом она провалилась в тяжелый сон, а когда проснулась, была чернющая ночь и все уже выглядело совсем иначе. Почему все время занято у дочери? Почему Кулибин не вернулся домой? Почему она как дура поплелась за этим громко спящим в кухне мужчиной, почему легла на этот обшарпанный диван, до какого маразма можно дойти, если потерять над собой волю…
   Она тихо оделась и тихо вышла. На улице была ночь, машин не было. Она выскочила навстречу первой попавшейся, но та объехала ее, как объехала бы лежащую собаку или камень. А вторая даже набрала скорость, чтоб проскочить мимо и не увидеть лица человека с протянутой рукой. Третья, правда, проезжала тихо, и ее как раз рассмотрели внимательно и, уже рассмотрев, припустили дальше.
   — Вас тут никто не возьмет. — Оказывается, он вышел за ней и наблюдал. Алексей.
   — Им что, не нужны деньги? — возмутилась Ольга.
   — Но у вас же их нет, — засмеялся Алексей.
   — Но я ведь не сирота казанская, — кричала Ольга. — Я с ума схожу, не случилось ли чего у дочери.
   — Сходите с ума в доме, — сказал Алексей.
   — Нет, я уеду, — кричала она. — Если вы такой чуткий, дайте мне деньги. Я верну вам сегодня же.
   Он протянул ей деньги. Она подошла к фонарю посмотреть, сколько. Он дал ей бумажку в пятьдесят тысяч.
   «За такие деньги меня никакой дурак не повезет к Маньке! Он что? Этого не понимает?»
   — Спасибо, — сказала она. Что он за человек, если не понимает: ночью машины ездят за другие деньги! Они нюхом чувствуют слабую платежность стоящей на дороге женщины, вот и проскакивают мимо.
   Пришлось возвращаться в дом. Ольга видела раздражение мужчины и то, как он сунул деньги в карман, а потом ушел в кухню и, судя по звукам, рухнул на раскладушку одетый, она же присела на краешек дивана, как будто сейчас встанет и уйдет, а было всего ничего — половина четвертого.
 
   Утром телефон был починен. Манька прежде всего спросила, сколько денег у нее было в украденной сумочке. Узнав, цокнула зубом.
   Алексей довел ее до троллейбуса. Они шли, она пыталась разглядеть его внимательней, потому что не помнила его вчерашнего. В одной из подворотен возникло невероятное желание отдаться этому случаю и вернуться в обшарпанную (при белом свете особенно) квартирку.
 
   «Подворотня» тут ключевое слово, скажет она потом. Просто место прохода, но не выхода. Но она-то уже знала, что это не так. Другой ряд. Подворотня… Вор. Ледяные капли за ворот. Воротило. Почему-то сюда же прибивалась ворона.
   Она смотрела, как мужчина остался на улице. Плоховато одетый, из плохой квартиры, с пятьюдесятью рублями наличности. Она пробила талон, который ей дал Алексей, и ее тут же настигла контролерша. Посмотрела на дырочки, а потом — почему-то с ненавистью — на Ольгу. Почему так? Почему с ходу? Что ты обо мне знаешь, баба? Взгляд, которым ответила Ольга, был такой силы, что контролерша выпрыгнула из троллейбуса минуя ступеньки.
   Ольга засмеялась ей вслед. Ну что ж, ну что ж… С ней все в порядке, в полном! Если она разит глазом.
 
   Кулибин сидел на лестнице.
   — Что? Не придумал, как открыть дверь? — спросила Ольга.
   — А как? Как? Кроме как раскурочить? — развел руками Кулибин.
   — Чего тогда сидишь? — возмутилась она. — Курочь!
   — Подумать надо, — вяло ответил Кулибин. — Почему у Маньки нет наших ключей? На такой случай. Что за идиотия!
   В конце концов дверь им открыл Сэмэн. Пришел с парнем, колдовали, колдовали — и открыли. В квартире стоял собачий холод. Все это время Ольга просидела у соседей в кухне, и хотя те были милы и сочувственны, Ольга понимала, что она их достала, что жалобная история, как ее обштопали в электричке, уже сходит на нет, что соседи сейчас вступают в опасный момент «энтузиазма доброты», которая уже совсем не доброта и ничего не имеет общего с сердечным порывом. Кто ж виноват, «энтузиазм» — слово, которое изначально опорочено нами же самими… Еще говорят «голый энтузиазм». Хотя у соседей был другой случай. Случай вполне и пристойно одетого энтузиазма… Но он уже напрягал.
   Спасибо Сэмэну.
   Потом Кулибин ей скажет, что все эти мастеровые дверей говнюки, если простой хохол может вскрыть замок. А посему, как только Сэмэн все закончит, надо будет его, замок, сменить… Мало ли… Тем более что и ее ключи украли… «У тебя в сумочке случайно не было адреса?»
   — Успокойся, не было, — ответила она, хотя как раз думала, что на случай какого-нибудь несчастья (тьфу! тьфу! тьфу!) хорошо бы иметь при себе и адрес, и телефон, и имя-отчество. Мало ли…
   «Но я не думаю эту мысль, не думаю, — шептала Ольга. — Просто надо быть предусмотрительной. Просто для страховки»…
   Они так намаялись с этой дверью, что Ольга напрочь забыла спросить у Сэмэна: ну и что там за картины, стоило смотреть?
 
   Он расставил их по стенке. Четыре картинки. Ольга сразу подошла к той, на которой черная земля отсвечивала серебром. На земле росла трава, и у нее был надорвавшийся вид. Как будто, истратив силы где-то в невидимом пространстве на пребывание на свету и виду, сил у горемыки травы уже не осталось. Она никла стебельком, с одной стороны, обреченно, а с другой — даже успокоенно, ибо прошла весь путь до конца, явилась миру, поколыхалась на ветру — и сейчас увянет. Земля же манила, ворожила колдовским серебряным светом, хотя уже было ясно, что это и не земля вовсе, одна кажимость, топь: шагни — и поймешь, каково было траве.
   — Другие цикавше, — сказал Сэмэн.
   — О Господи! — закричала Ольга. — Живешь в Москве, в русской семье, можешь говорить по-русски?
   — Только ради тебя, — чистейше сказал Сэмэн, как будто и не умел, припадая на тонюсенькое «и», перекатываться на разлапистые, тягучие «э»: «Сэмэнэ-э! Дэ-э ты й-е-е?» — Я хотел сказать, — говорил он, глядя на Ольгу с насмешливой неприязнью, — что другие картинки получше. Поинтересней. Это «Болото» хуже всех. Тут просто колер хорош.
   — Не болото. Топь, — поправила она. — Как тебе удалось их заполучить?
   — Что значит «заполучить»? Я купил их по десять долларов за штуку. Я, конечно, их обобрал, но они такую стойку сделали на доллар. Оказывается, есть еще люди, которые в глаза его не видели…
   — Можно подумать, что ты их много видел…
   — Много не много, но я купил эти картинки и с них чего-то наварю.
   — Продай мне эту, — показала Ольга на «Топь». — Между нами говоря, она мне и предназначалась. Так я думаю.
   — Сто… — ответил Сэмэн.
   — Ты спятил? — закричала Ольга. — Спятил?
   — Нет, — засмеялся Сэмэн. — Это мое последнее слово.
   Кулибин пришел из ванной, где проверял, не каплет ли вода. Посмотрел на картинки.
   — Ванькины? — спросил. — Мода на сумасшедших. Ты знаешь, как он рисовал? Смотрел на красивейшие пейзажи и рисовал ужас. Никогда я не мог понять: ужас уже был в его голове или пейзаж превращался в ужас, когда он на него смотрел?
   — Какая разница? — разозлилась Ольга.
   — Никакой. Просто так, — ответил Кулибин.
   — Я хочу купить вот эту…
   — А кто продает?
   — Я, — ответил Сэмэн.
   — Ни хрена себе! — Кулибин стоял с раскрытым ртом. — Ты-то при чем?
   Пришлось дать необходимые пояснения.
   — У него не покупай, — твердо сказал Кулибин. — Я съезжу в Тарасовку. Поговорю с его сестрой — даром отдаст.
   — Идиот, — пробормотала Ольга. — Просто круглый… И закроем тему! Все!
 
   Однажды раздался звонок. Ольга взяла трубку. Женщина спрашивала Кулибина. Уже идя за ним, Ольга поняла: Вера Николаевна. Стало неприятно, а тут еще Кулибин отвечал как-то очень по-семейному: «Ты отодвинь коробку с антибиотиками, в углу будет пластмассовый стакан. Там термометр… А что, очень болит?.. Надо врача… Аллохол помнишь где?»
   Кулибин был сердечен, внимателен. Каким он был с ней. Но такого Кулибина в доме уже давно не было. Он был раздражен, зол… Он мягчел, когда звонила Манька. И вот теперь, когда позвонила эта женщина. Если бы не работающий Сэмэн, она бы высказала свои наблюдения сразу же… Но при чужом человеке…
   — Это Вера, — сказал Кулибин Ольге, положив трубку.
   — Нетрудно было сообразить, — ответила Ольга.
   — Не чужая ведь, — как-то растроганно, чуть не со слезой вздохнул Кулибин, и это уже был перебор. Двадцать два!
   — Езжай к ней, раз не чужая, — тихо, но внятно до противности сказала Ольга. — Я тебе давно это рекомендую очень настоятельно.
   Он как-то замер на этих словах, будто хотел их разглядеть со всех сторон, будто впервые увидел и задумался над нехитрым смыслом «езжай».
   — Что ж, я как припадочный буду бегать туда-сюда? — растерянно сказал он. — Это не дело…
   — А кому это интересно, кроме нас с тобой?..
   Он смотрел на нее тускло, и она поняла и посочувствовала ему. Он не освободился от людского мнения, он нормально, как научила мама, стоит и ждет, что скажут люди. И так и будет стоять. Вкопанный конь.
 
   Не то чтобы она боялась, что Кулибин уйдет. «И слава Богу, — кричала она себе, — и слава Богу. Жила без него — и прекрасно». В то же время, в то же время… Этот его тон в разговоре с крепкозадой и приземистой Верой Николаевной разворачивал события совсем другой стороной, являл мысли странные. Например, о конечности времени. Когда она лежала на хирургическом столе и ей готовили наркоз, она подумала: вдруг… Вдруг то, что она сейчас видит, — последнее? Последнее окно. Последние люди. Последний мужчина, он же хирург. Последние прикосновения. Но ей тогда было безразлично, потому что ей дали хорошее успокоительное, и она это знала, но, зная, была убеждена, что возникшее чувство у нее совсем не химической причины. Оно из нее самой, оно сущностное. А потому и нестрашное. И даже с намеком радости, что ли. Последнее тут — это надежда на первое там?
   Сейчас же было другое: ощущение суженного и одинокого времени. Никто не стоял рядом и не трогал за руку. Последним был Кулибин, но и он уходил. Мог уйти.
 
   — …Я не припадочный, — твердо повторил Кулибин, расставляя в своем мире все по местам.
   Нашел же слово-мерку, прошелся с ним туда-сюда и отделился от припадочных. В нем в этот момент даже что-то обрелось, он как бы стал шире собой, но одновременно и ниже, хотя все это было Ольгино, умственное, а головенка, скажем прямо, была слабенькая и пульсировала, пульсировала.
 
   После ремонта квартирка вся заиграла. Ольга сказала:
   — Давай сделаем перестановку?
   Кулибин посмотрел на нее осуждающе.
   — Пусть сюда переезжают дети.
   Ну да… Об этом они уже говорили…
   — Сама позвони им и скажи…
   — Но почему? Почему? — закричала она, чувствуя, как время и пространство сжимались вокруг нее, и получалось: Кулибин — человек и отец хороший, а она — сволочь.
   Как раз ввалилась сама Манька, такая вся моднющая, неозабоченная, хорошо отвязанная беременная.
   — Клево, — сказала она, оглядывая квартиру. — Но ума поломать стенки не хватило. Хоть бы посоветовались…
   — Какие стенки тут можно ломать? — не понял Кулибин.
   — Да ладно вам, — засмеялась Манька, — вы люди клеточные, суженные.
   — Мы это для тебя, — вдруг в торжественной стойке сказал Кулибин.
   — О Господи! — закричала Манька. — Спятили, что ли? Мы покупаем трехкомнатную. Недалеко от вас.
   Ольга испытала огромное облегчение, она даже выдохнула так громко, что они уставились на нее — муж и дочь.
   — На какую гору идешь? — спросила Манька.
   — Ни на какую, — ответила Ольга. Не объяснишь же про суженное пространство-время и то, как оно сдавило, а сейчас — спасибо, доченька! — отпустило.
   — На какие же это деньги? — ядовито-обиженно спросил Кулибин, задетый ненужностью своей щедрости. Так старался, так махал кисточкой — и зря.
   — На свои, — ответила Манька. — Подвернулась хорошая сделка. Да и наша однокомнатная сейчас в хорошей цене.
   — Ну и слава Богу, — сказала Ольга.
 
   Нельзя человека лишать смысла жизни. Кулибин был раздавлен поворотом событий, которые шли своим ходом и не требовали его жертвы. И Ольга это поняла сразу и даже посочувствовала Кулибину. Она-то давно не должник и не жертва в этой жизни, но она ведь и начала свой путь освобождения от этого не вчера. Хотя все это лишний пафос, а Кулибина, дурачка, жалко. Сто лет она этого не делала, а тут подошла и обняла его.
   — А я рада, — сказала она. — И за них, и за себя. Что не надо сниматься с места.
   Он был сбит с толку лаской жены. Надо же! Подошла и обхватила руками, такое забытое им состояние. И он шмыгнул носом, а Ольга подумала, что если им доживать жизнь вместе, то надо приготовиться, что старик у нее будет слезливый.

СЭМЭН

   С ним рассчитались, и он ушел, хотя явно надеялся на прощальное застолье, грубовато намекая Ольге, что надо бы для такого дела кой-чего прикупить. «Да пошел ты!» — подумала Ольга. С того дня, как он отказался отдать или продать задешево картину Ивана Дроздова, она сказала: «Все!»
   Он объявился, когда Кулибин был на работе, поздно вечером. В хорошем костюме, с хорошей стрижкой, такой весь не работяга, а чиновник иностранных дел.
   — Пришел попрощаться, — сказал он по-русски, без этих своих украинских фокусов.
   — Какие нежности! — ответила Ольга.
   Сэмэн оглядел квартиру, присвистнул, увидев морщинку на обоях, рукой провел по подоконнику, похвалил расстановку мебели и, слегка поддернув брюки, сел в кресло. Гость, черт его дери.
   — Куда теперь? — спросила Ольга, чтоб что-нибудь спросить, спросила стоя у дверей комнаты, в полной готовности проводить и захлопнуть замок.
   — Пока в Грецию. Отдохну. Потом вернусь сюда. Есть хороший заказ.
   С тем и ушел. Быстрым шагом первопроходца и проходимца.
 
   Квартира лучилась чистотой. Хрустальные вазончики отстреливались маленькими, но пронзительными гиперболоидами света, фыр-фук во все стороны. Тяжелые шторы висели истомо с высочайшим чувством самодовольства. Кухня чванилась белизной, в трубах тоненько всхлипывала вода, запертая кранами какой-то прямо-таки наглой красоты. Даже Манька сказала: «Сантехнику выбрали правильную».
   Кто меня любит на этой Земле?
   Вот так упрешься мордой лица (теперь, оказывается, говорят «кожей морды лица») — и думай мысль. Как оказывается, очень поперечно стоящую для думания, мысль:
   Кто тебя любит на этой Земле?
   «А никто! — сказала себе Ольга. — Никто!»
   Размахивая во все стороны сумочкой, она торопилась в парикмахерскую, к толстой и оплывшей армянке Розе, к которой не шел новый клиент (Роза отталкивала неприятного вида животом, она время от времени подтягивала его вверх со словами: «Опять, сволочь, сполз на колени»), зато от клиентов старых отбоя у Розы не было. Розин живот столько слышал и столько знал, он переваривал столько слез и обид, что уже давно в гуманных целях выдавал вовне исключительно благотворную энергию.
   — Роза! — сказала Ольга, плюхаясь в кресло. — Тебя кто-нибудь любит?
   — Многа, — ответила Роза.
   — Да ну тебя! — засмеялась Ольга. — Я ж не про твою родню, которую ты всю жизнь кормишь. Я про мужчину, для которого ты все на свете.
   — Многа, — повторила Роза.
   Ольга смотрела в зеркало и видела всклокоченную голову Розы. Крупный пористый нос не страдал комплексом неполноценности и был вполне самодостаточен, в голове такого носа не могли взбрыкнуть мысли об отделении или переустройстве. Булькатые, каурые Розины глаза смотрели с насмешливым равнодушием, которое стеночка в стеночку рядом с презрением, но еще не оно, просто живет рядом.
   — Не понимаешь, — сказала Ольга. — Любили ли тебя так, чтоб за тебя, ради тебя…
   — Ты сама кого так любишь? — перебила ее Роза.
   — А кого?! — возмутилась Ольга. — Такие разве есть?
   — Краситься будем? — спросила Роза, туго стягивая на шее Ольги простыню. — Как обычно или перьями?
   — Я передумала, — вдруг резко встала Ольга и пошла к выходу. «Пусть она меня вернет, — молила она, — пусть вернет… О Господи!»
   — Следующий, — сказала Роза, встряхивая простыню, на которой тихо умирал след Ольгиной шеи.
   Я тоже стриглась у Розы. Я могу представить ход ее мыслей. Вот у нее большая разбросанная по миру семья и коротконогий муж Самвел, который строит дачу знаменитой артистке и каждый раз задает Розе глупый вопрос: разве человек может быть сразу и красивым и свиньей? «Вах!»
   Им хочется, чтоб их любили, могла подумать Роза сразу о всех русских женщинах, а чего ж сама не любишь как человек? Как она любит своего наивного дурака, у которого растет аденома.
   Она сама делает ему массаж, потому что кто ж, кроме нее, сделает как надо? Самвел, мой дорогой, единственный, я тебя так люблю, дурака бестолкового, что мне некогда думать, как ты меня любишь… А может, и не любишь совсем, но вряд ли… Ты же плачешь мне в грудь, как плачешь Богу… А эта женщина все время чего-то ждет, ни разу не расстаравшись сама… Люди — дураки… Они ничего не поняли… Бедный Бог… Он с ними бьется головой об стену… Люби, говорит он, и не спрашивай сдачу. Но это им, видите ли, не подходит… Им дай сдачу. Они все начинают с конца.
   Роза иногда проговаривалась: «Такая большая страна — и такие бестолковые в ней люди».
 
   Кулибин же в тот день домой не пришел. Он все-таки оказался припадочным и пошел к Вере Николаевне. Синяя и обезвоженная, та сидела над тазиком, который был вполне сух.
   — Я его ставлю от страха, — сказала она.
   — Врача вызывала? — спросил он.
   — Тоже боюсь. — Вера Николаевна смотрела на Кулибина таким нежным глазом, что тот сразу стал звонить и кричать.
   Смешно думать, будто крик у нас может быть каким-то там аргументом, но, видимо, подтекст существовал не только в литературных сочинениях, он может передаваться по проводам и производить какие-то нужные действия. Приехал участковый врач, который уже отъездил свое и собирался в баню, но вот приехал, гневный, но и слегка чуткий. Он сам вызвал «неотложку», Веру Николаевну отвезли в Боткинскую больницу, положили в коридоре острой хирургии. Вера Николаевна попросила Кулибина позвонить в школу и перечислила, что ей нужно привезти. В тусклом ее взгляде не было интереса ни к чему, и даже коридор был ею не воспринят никак, хотя рядом по его поводу визжала какая-то молодайка, с виду вполне здоровущая кобыла, но что мы знаем?
   Кулибин звонил Ольге, хотел объяснить ситуацию — ее не было дома. Потом он варил курицу, истово веруя в силу бульона, — не будешь же этого делать в доме Ольги? Конечно, когда Ольги не было и вечером, он забеспокоился, но курица еще не уварилась, надо было ждать.
   Он нашел Ольгу уже поздним вечером.
   — Ты где? — спросила она.
   — Понимаешь… — начал Кулибин.
   — Понимаю, — ответила Ольга и положила трубку.
   Он позвонил снова и закричал:
   — Она в больнице! В больнице!
   — Я не людоед, — ответила Ольга. — Не надо так орать. Что с ней?
   Кулибин рассказывал, спотыкаясь и замирая на том, что было непонятно ему самому.
   — Положили в коридоре, — закончил он.
   — Ты дал?
   — Что? — не понял Кулибин.
   — Ты дал деньги, — уже кричала Ольга, — чтоб ее положили как человека?
   — А кому? — не понимал Кулибин. — Там их столько…
   — Дай старшей сестре. Она тебя уже ждет.
   — Кто ждет? Она меня не знает…
   — Знает. Она ждет тебя с той минуты, как ты там появился…
   — Ты говоришь глупости.
   — Спроси у дочери, если не веришь. Она тебе объяснит лучше.
   — Черт знает что, — сказал Кулибин и добавил: — Варю бульон, а курица оказалась старухой.
 
   Порядочный человек — существо кровожадное, но втайне. Ибо только он знает число открученных голов, которые он отбрасывает в сторону, топча в себе разнообразно пакостные мысли и чувства, дабы не проявились они вовне. Внутри у него могила поверженного им зла.
   Непорядочный позволяет и мыслям, и чувствам гулять на воле. Он — Стенька Разин. Могилы не в нем. После него.
   Есть и третьи. Живущие в состоянии хронической нерв-ности по поводу мыслей и чувств. «Эту рублю, эту оставляю… Эту полью водичкой, а эту подкормлю. Эта у меня на белых… Эта на черных… Эту выпущу вечером, а эта хороша к утреннему кофе».
   Именно о порядочности или ее отсутствии мы говорили с Ольгой, то есть она говорила про бульон, который варит Кулибин, а я как бы про умное… Она меня раздражала тем, что, с одной стороны, задета таким вниманием Кулибина к той женщине, с другой — этой своей готовно-стью ей же чем-то помочь, как-то лучше устроить ее в больнице. И я сказала ей, что ее добро
   — плохого корня.
   Она посмотрела на меня «злыми глазауси». Я отчетливо поняла, почувствовала: она сейчас от меня уйдет и больше не придет никогда. Я как бы увидела истончавшуюся в ней силу преодоления, которую всегда знала как могучую. В ней не осталось духа борьбы даже на мои слабенькие, чуждые ей мысли, и ей легче уйти от них к чертовой матери, чтоб не вникать, не углубляться в эти «хорошие плохие корни».
   И я думаю. Пусть уходит. Я ничем ей не могу помочь, даже помочь себе у меня не получается. Я только знаю, что не надо ей пристраиваться к этому бульону.
   Ольга встала и подошла к зеркалу, чтоб подкрасить губы.
   Было странное несовпадение двух Ольг. Эта, стоящая спиной, остро хотела уйти, она отторгала меня, не понимая, с какой стати она тут и о чем ей со мной говорить. Спина как бы уходила от меня навсегда. Тогда как отражение лица в зеркале… О! Оно было совсем другим… На нем были растерянность и печаль, которые надлежало скрыть при помощи всего имеющегося косметического вооружения.
   И тут я поняла, что за все годы, что мы с ней дружа не дружили, наши отношения так срослись, а несовпадения так совпали, что не уйти и не оторваться.
   — Знаешь, — сказала она мне, — я иссякла. Не те лица, не те слова. Все какое-то случайное… Могло быть, а могло и не быть… А Кулибин меня просто доконал.
   — Он и с тобой носился. Вспомни!
   — Ну да, ну да… Все познается в предсмертье? Но надо жить… Надо крутиться, а я замираю на ходу… Как будто во мне что-то щелкает и говорит: «Не туда и не за тем»… Хочется чего-то простого и устойчивого, как куб. Скажи, куда мне кинуться?
   — Не вздумай, — сказала я. — Куб у тебя есть. Его зовут Кулибин.
   — А! — сказала она тускло. — Лябовь…
 
   Она собрала «негров» и убедилась, что они давно самоопределились. Она вдруг поняла, что мир, в котором она плавала как рыбка, изменил свои молекулы. В ее патронаже никто и не нуждался. «Челнок» щелкал четко, туда-сюда, туда-сюда. Ее помнили за добро первых уроков, но тут уже шла академия. Ее охватила паника, и неизвестно, куда бы она подалась, не приедь Ванда. Ванда открывала здесь лавку. Ей надо было, чтоб кто-то ее держал. Ольга поняла, что надо суметь скрыть от Ванды свое беспокойство. Надо напрячься и победить. Скрыла — и победила. Встретила Ванду с шиком, пустила ей пыль в глаза. Пришлось нанять шофера, чтоб быстро оказываться в разных точках Москвы. С ходу, с лету она выходила на нужных людей. Она видела, что одинаково нравится и налитым густой, неподвижной кровью милиционерам, и уголовникам, что ее разглядывают жадно, но и с опаской. Острая на язык, она не выбирала выражений, а когда один милицейский чин набычил лоб на ее не самое изящное выражение, она упредила его слова, которые он начал выжевывать: «Бросьте, майор. Мы с вами не в музее, где говорят изящно. Вы знаете, что мне нужно, а я знаю, сколько это стоит. Погладьте свой лобик, не выдавливайте на нем морщины раздумий».
   Хамство давалось ей легко, даже радостно. Сокрушать мужчин безусловной быстротой и меткостью ума было приятно и наполняло энергией. С удивлением она обнаружила в себе отсутствие женского интереса к партнерам дела. «Что-то рано», — сказала она себе. Однажды высокий и красивый налоговый инспектор положил ей руку на бедро, когда они ехали в лифте. Она не отодвинулась, потому что ей хотелось испробовать всю гамму чувств, которые ее охватили. Да, это ее взволновало. Рука у инспектора была широкая и заняла много места. Да, у нее сжались мускулы живота, и надо было проследить за дыханием, которое раньше всего могло выдать. Она укротила его, укротила спазм мускулов, она повернула лицо к мужчине, и ей даже не потребовалось слов, чтоб чужая рука соскользнула с вполне поспелого ее тела. Конечно, она потом жалела! И дурой себя называла, и истеричкой, но над всем и под всем было еще и нечто другое. Ощущение собственной свободы.
   Она никогда и никому не призналась бы. Но ее останавливало умирание Веры Николаевны. Кулибин тетешкал эту жену-нежену, и так получилось, что в день, когда он работал, его подменила Ольга. Пришла вечером убрать-прибрать, накормить… Вера Николаевна лежала, накачанная промедолом.
   — А! — сказала тихо. — Это вы…
   — Ну, ну, — ответила Ольга. — Пробьемся.
   Глупее сказать трудно. Она дождалась, когда Вера Николаевна уснет, пошла к дежурной сестре, сунула ей в карман пятьдесят долларов.
   — Слушайте, — сказала она, — пусть ей не будет больно, ладно?
   — Уже скоро, — ответила та, отглаживая в кармане бумажку.
   Возникло отвратительное чувство: она пожалела о деньгах. Взяла и выбросила на ветер. Во-первых, не богачка, во-вторых, жалкость этой взятки, а в сущности, мольбы. Не за Веру Николаевну, за себя.
   Потом долго шла по коридору, шла, шла — и вдруг подумала: «Как долго иду, а еще и половины не прошла». Припустила, но ноги были нескорые, не гнулись в коленках, и больница, как боль, длилась, длилась, и эта, в которой она пребывала сейчас, и та, что была в ее жизни почти постоянной величиной.