Они были ровесники, Збигнев немного учился в Москве, поэтому вполне прилично говорил по-русски. Ольга за время поездки тоже нахваталась фразочек, одним словом, без проблем. Збигнев был рыжий, большой и смешливый.
Он ехал в Москву в командировку на фабрику «Свобода», вез образцы польского парфюма — и чтоб показать, и чтоб одарить. Ольге тут же обломилась изящная темно-синяя коробка «Пани Валевской». Она приняла презент радостно, ни на грамм не сомневаясь в его искренности. Их дорожная любовь, практически без раздевания, вся — сплошное ухищрение, оказалась такой головокружительной, что в самый что ни на есть момент Ольга едва выдохнула: «Ну, матка боска Ченстоховска!» И они так захохотали, что Ольга чуть не подавилась смехом, и Збигнев бегал за водой, и его захотела затащить к себе проводница Женя. Он едва вырвался, а проводница весь рейс люто ненавидела за это Ольгу. Это потом, потом они станут подружками, когда дорога в Польшу и обратно будет освоена, как электричка в Тарасовку, а Ольга станет позорной спекулянткой. Разве тогда кто-то знал, что она на самом деле спаситель отечества по имени «челнок»?
Что такое был Збигнев в жизни Ольги? Знак отваги? Ишь, мол, как могу! Знак радости, которая, оказывается, гнездится где-то в тебе самой, и только при помощи радости, живущей в другом, она всхлопывает крыльями как оглашенная — и из ничего получается все! Ольга как дура захочет потом искать хлопанье крыльев с Кулибиным, но все будет мимо, а когда она будет класть на него свои ладони, то всегда будет ощущать шероховатый сантиметр, которым ей как-то пришлось опоясать его чресла. Ах, эти органы чувств! Какие подлянки они нам подбрасывают!
Збигнев в жизни был один раз. Он обещал позвонить в Москве — не позвонил. Когда через год, уже с утюгами и кипятильниками, Ольга приехала в Варшаву, она торкнула пальцами цифирьки телефона. Ей ответили и тут же послали «к матери Бени». Скоропалительность адреса говорила о том, что его приходилось называть не один раз. «Ах ты сукин сын! — с нежностью подумала Ольга. — Устроил ты всем свободу на баррикадах».
Не было ни обиды, ни чувства оскорбленного достоинства, более того, где-то жило удовлетворение, что не было у них «другого раза», что все так замечательно кончилось смехом и сознанием удивительной легкости любви.
А Кулибин в джинсы, которые в конце концов привезла ему Ольга, не влез.
Он стоял перед женой раскоряченной тупой материей, кончик молнии стыдливо застыл на самой что ни на есть сути, не в силах сомкнуть зубчики застежки.
— У них же не те размеры! — сокрушался Кулибин. — Мы же телом мощнее…
— Снимай, если сумеешь, — сказала Ольга. — Но не дергай больше молнию — мне их еще продавать.
Она знала, что виновата сама: не перемерила мужа с того раза. Все так и ездила с первой меркой. А он в это время ел? Ел! Толстел? Толстел! Что ни говори, они с Ольгиных поездок стали питаться лучше. Когда у нее полез вниз гемоглобин, она пошла и купила хороший кусман парной говядины. Для всей семьи.
Вик. Вик.
Чем отличаются тридцать шесть лет от сорока шести? Ощущением, что тридцать шесть — это почти конец, тогда как сорок шесть — самое начало. Ольга широко, с помпой отгуляла тридцать пять, потом у нее опять случилось падение гемоглобина, горстями глотала ферроплекс и засыпала на ходу. Ей посоветовали хорошего специалиста именно по этой части, назвали таксу, Ольга дернула плечом: «Хапуга!» Это было не так, такса как такса. Но у нее было время плохих ощущений. Почему-то стал страшить возраст, годы казались длинными и плоскими, в компании ей однажды дали на вскидку тридцать семь, после чего она хлопнула дверью и ушла. Дома уставилась в зеркало, и оно ей не польстило. Более того, именно в тот вечер оно исхитрилось показать все завтрашние изъяны, как скоро потечет у нее подбородок, вон уже сейчас вовсю прокладывается русло будущего обвала. Мощно проявится и «собачья старость»: черные канавки от углов рта станут рытвинами, безнадежно глубокими оврагами, молодись не молодись, они нагло прокричат про твои годы. Ольга грубо взяла себя за щеки и оттянула кожу к ушам. В таком виде она стала похожа на маму в гробу: в маме без следа исчезла мягкость, округлость лица, а кость победно выпятилась, Ольга даже заплакала над мамой, жалея не просто утрату. Утрату лица. Что ж ты, товарищ Смерть, так выпираешь, если уже все равно победила и взяла верх? Могла бы оставить на прощание хоть толику живого, а ты уж прибралась так прибралась… С полной, можно сказать, окончательностью.
Ольга вообразила себе болезнь и от дурных мыслей совсем поплохела. Все виделось как бы на излете, было жалко себя, Маньку, дурака Кулибина. Господи! За что?
Одним словом, пришлось идти к врачу-хапуге. Он назначил ей довольно позднее время, поликлиника чернела окнами, пахло хлоркой мокрых полов. Она поднялась на второй этаж, шла по коридору, и ей было не по себе от безлюдья, закрытых дверей и погашенных лампочек.
Доктор ждал ее, разговаривая по телефону. Он кивнул на стул — садитесь, мол, не стойте, — но продолжал общаться, и ей хочешь не хочешь пришлось слушать советы, которые он давал по телефону.
Это был еще тот разговор.
Доктор почти весело предлагал выкинуть к чертовой матери все лекарства
— и «начать жить!». Это он повторил много раз, каждый раз интонируя по-разному. То упор делался на то, что надо начать. «п-мое! — говорил он.
— Сколько же можно! Ведь уже тридцатник! Начинай! Начинай! Действуй!» То это выглядело как бы с другого края: «Жить надо! Жить! В совокупность этого понятия болезнь заложена как составная. Поэтому живи спокойно, болезнь сама уйдет, когда надо. Она не дурей тебя».
— Я уже все поняла, — сказала ему Ольга, когда врач положил трубку и брезгливо вытер ладонь белоснежным носовым платком. — Надо подождать, когда болезнь уйдет.
Он посмотрел на нее какими-то вымученными глазами, потом тяжело вздохнул и сказал, что называется, не по делу:
— Вы ели когда-нибудь яблоки с мороза? Чтоб зубы стыли? Я люблю. Из холодильника такие не получаются. Они там вятые.
— Вялые, — поправила Ольга.
— Ну да, а я как сказал?
— Неправильно, — раздраженно ответила она. И пожалела, что пришла.
Потом все было как у людей. Расспрашивал, слушал, мерил давление, разглядывал анализы, клал на кушетку и пальпировал живот. Она отметила, что у него теплые и нежные руки. Пальцы осторожно помяли низ живота. «У гинеколога давно были?» Скажи она «давно», свалил бы все на это, но она умная, она была «недавно» — «там у меня все нормально».
— Ну и славно. — Врач пошел мыть руки, и ей показалось, что делал он это долго и брезгливо, как после телефонной трубки.
«Не знает, что сказать, — думала Ольга. — Что они вообще могут знать? Как можно заглянуть вовнутрь и видеть то, что там затаилось? Как? Сейчас навыпишет кучу таблеток, посоветует делать зарядку. Господи, зачем я, дура, пришла?»
Доктор сел, запахивая на себе куцый халатик.
— Вы инженер? — спросил он.
— В общем, да. В НИИ.
— Понятно, — устало ответил он. — Каждый день одно и то же… Одно и то же… Так?
Ольга хотела сказать, что не совсем так, что есть еще утюги и кипятильники, и поездки в Польшу, и многообразие жизни вокруг самой поездки, отнюдь не одно и то же, отнюдь. Но ведь это его не касается, абсолютно!
— Как у всех, так и у меня, — ответила она.
Он кивнул и стал выписывать рецепты.
Она взяла бумажки, положила на стол конверт. Врач раскачивался на стуле, а Ольгу все наполнял гнев. За что? За что? За что он берет с нее деньги? Ей говорили, что он диагност, каких мало, ей говорили, что к нему не попасть… А она одна-одинешенька в пахнущей хлоркой клинике с погашенными окнами, и не толпится в коридоре хворый люд в последней надежде именно к этому доктору. Это она, идиотка, приперлась — Дунька с мыльного завода, как говорила их соседка еще по коммуналке. Господи, сто лет ее не вспоминала, а тут просто услышала это презрительно-протяжное, с напевом, с окрасочкой: «Ду-у-унь-ка! С мы-ы-ыль-на-ва за-а-а-во-да явил-а-сь не запыли-ла-а-сь»…
Это я. Сказала о себе Ольга.
— Что вы? — спросил врач.
И вот это произнесенное, как оказалось, вслух слово и то, что она не заметила собственного говорения, сотворило с ней какую-то внутреннюю гадость, которая, отвратно шипя, устремилась к горлу. Ольга едва успела сделать не то шаг, не то бросок к раковине, и из нее пошло это нечто, пенящееся, коричневое. Каким-то сторонним умом она подумала: хорошо, что это не случилось в метро. Могли бы загрести в вытрезвитель, у нас не разбираются. И еще она отвергла само существование врача, хотя он и стоял рядом, и держал за плечи, и говорил глупые слова о том, что надо успокоиться. А то она этого не знает! Она успокаивается, счастье какое — раковина, можно смывать после себя гадость и не оставлять следов. Потом она в ознобе лежала на кушетке, и он ее укрыл ее же пальто и дал ей глотнуть какую-то жидкость, которая осадила в ней муть, и, в общем, ей сразу стало почти хорошо. Вставай и иди, чего разлеживаться, ну, сблеванула от злости, от психа, тоже мне — повод распластываться. И она стала подыматься, а он прижал ее к кушетке, как непокорливое дитя. Поди разберись, из чего что… Но из легкой, нежной тяжести его рук пошла разматываться в ней такая слабость, и даже возникла ни на чем не основанная мысль, что все у нее будет хорошо, независимо от нее, а зависимо от чего-то большего, от кого-то главного. Она подумала: «Если бы был Бог…» Но мысль показалась дикой, ибо это было совсем другое время, с другой логикой, в основе которой стояла выпрямленная с палкой в руке обезьяна. Это она, размахивая этой самой палкой, сбила с дерева банан исключительно для себя и родила производительные силы и производственные отношения. «Неужели? — неожиданно подумала повергнутая Ольга. — Неужели Его нет?»
Но разговор о проникновении в сознание Бога — не о проявлении Бога в себе — до этого нам не дойти, — мы начнем с нею много позже, когда сама эта тема выродится вконец, потому что каждый начнет ее лапать немытыми руками, и умственный наш Бог спрячется от нас напрочь, оставив — может, даже окончательно — в позе той самой первичной обезьяны.
— Бог нас покинул, — скажет мне Ольга, когда мы вляпаемся в чеченскую войну. — Я так и знала, что Он уйдет. Мы Его не заслужили.
Я буду тогда сопротивляться исключительно из чувства самосохранения: держаться не за что, кроме как за Него?
— За палку, — скажет она, вспомнив это свое обезьянье видение на больничной кушетке. И тогда же расколется на этой своей истории с врачом.
Но это будет еще очень и очень не скоро.
А пока она лежит на кушетке. Ей явно полегчало, ушли тошнота и озноб, но врач продолжал сидеть рядом и все смотрел на нее, смотрел.
— Вы очень переутомлены. Чем? — спросил он.
Она неожиданно уютно подтянула коленки под собственное пальто — драп с норочкой — и стала рассказывать. Нет, не про утюги и кипятильники, этого она стеснялась, — про то, что долго болела мама, что она сроду не отдыхала как человек и прочая, прочая.
— А он-то все, оказывается, знал. Ему меня представили как спекулянтку от интеллигенции, эдакую «еж твою двадцать», а я ему рисую картину на тему передвижников — улавливаешь ситуасьон? Баба блевала — факт, но какова брехуха своей жизни? Я же продолжаю мазюкать сентиментальное полотно… Скажи, зачем? Что заставляет нас врать, если по всему раскладу можно этого не делать? И тогда я — вря, бреша, лжа — соображаю, что как бы хочу понравиться. Как бы корчу из себя нечто… Опять же… Встать бы, оперевшись на медицинскую помощь, и уйти. Но нет! Я лежу и валю на мою несчастную покойную мамочку приступ моей блевотины.
Она даже не заметила, как далеко ушла в направлении жалобного исповедания, как заблудилась в собственных словах. Поэтому, поймав себя на повторном бормотании какой-то глупости, Ольга все-таки вскочила как ошпаренная и, оттолкнув врача, не потому, что он ее задерживал, а потому, что оказался на ее пути, натянула драп с норкой и, смеясь голосом женщины, много ездящей туда-сюда поездом, сказала:
— Вот уж раскудахталась! Не берите в голову! Приступ вегетативно-сосудистой дистонии… Это, между прочим, не болезнь. Это способ трудной адаптации к непередаваемо причудливым изгибам жизни. Я справлюсь и с жизнью, и с болезнью.
Так ее мотанул маятник, и она убежала как очумелая.
Никто ее не догонял.
— А я думала: окликнет… Вот, оказывается, что во мне было.
Однажды, ища в записной книжке нужный телефон, Ольга наткнулась на бумажку: «Вик. Вик.». И неизвестный ей номер телефона. Так бывало тысячу раз. Случайные люди, случайные номера. Давно взяла себе за правило: не трудить мозги для выяснения, кто бы это мог быть. Раз не знаю — значит, мне это не надо. И комочек бумажки летит в мусорное ведро.
Тут надо все-таки кое-что объяснить: ни одна женщина не поверит, что, если не прошло лет там пять или шесть, можно забыть помеченного телефоном мужчину до такой степени, что ни одного, ну просто ни малюсенького, сигнала в мозг ли, в сердце бумажка с номером не подала. Конечно, не подала, а с какой стати ей его подавать? Ольга вся, с ног до головы, была тогда в романе, такой обломился мужик, что, когда дома напротив сидел Кулибин, ей с трудом удавалось его идентифицировать. Кто он, к которому дочь Манька имеет странную привычку присаживаться на колено и что-то верещать в ухо?
— Ты — Кулибин, — могла она произнести странным голосом.
— Так точно, гражданин начальник, — ответствовал ни в чем не повинный Кулибин, ибо до идеологически противоположных демонстраций еще предстояло жить и жить. Но если сейчас подумать, в них ли было дело, если еще задолго-задолго Ольга сумрачно задумывалась: а кто это у меня расшатывает в кухне табуретку?
МИСТЕР ИКС
Он ехал в Москву в командировку на фабрику «Свобода», вез образцы польского парфюма — и чтоб показать, и чтоб одарить. Ольге тут же обломилась изящная темно-синяя коробка «Пани Валевской». Она приняла презент радостно, ни на грамм не сомневаясь в его искренности. Их дорожная любовь, практически без раздевания, вся — сплошное ухищрение, оказалась такой головокружительной, что в самый что ни на есть момент Ольга едва выдохнула: «Ну, матка боска Ченстоховска!» И они так захохотали, что Ольга чуть не подавилась смехом, и Збигнев бегал за водой, и его захотела затащить к себе проводница Женя. Он едва вырвался, а проводница весь рейс люто ненавидела за это Ольгу. Это потом, потом они станут подружками, когда дорога в Польшу и обратно будет освоена, как электричка в Тарасовку, а Ольга станет позорной спекулянткой. Разве тогда кто-то знал, что она на самом деле спаситель отечества по имени «челнок»?
Что такое был Збигнев в жизни Ольги? Знак отваги? Ишь, мол, как могу! Знак радости, которая, оказывается, гнездится где-то в тебе самой, и только при помощи радости, живущей в другом, она всхлопывает крыльями как оглашенная — и из ничего получается все! Ольга как дура захочет потом искать хлопанье крыльев с Кулибиным, но все будет мимо, а когда она будет класть на него свои ладони, то всегда будет ощущать шероховатый сантиметр, которым ей как-то пришлось опоясать его чресла. Ах, эти органы чувств! Какие подлянки они нам подбрасывают!
Збигнев в жизни был один раз. Он обещал позвонить в Москве — не позвонил. Когда через год, уже с утюгами и кипятильниками, Ольга приехала в Варшаву, она торкнула пальцами цифирьки телефона. Ей ответили и тут же послали «к матери Бени». Скоропалительность адреса говорила о том, что его приходилось называть не один раз. «Ах ты сукин сын! — с нежностью подумала Ольга. — Устроил ты всем свободу на баррикадах».
Не было ни обиды, ни чувства оскорбленного достоинства, более того, где-то жило удовлетворение, что не было у них «другого раза», что все так замечательно кончилось смехом и сознанием удивительной легкости любви.
А Кулибин в джинсы, которые в конце концов привезла ему Ольга, не влез.
Он стоял перед женой раскоряченной тупой материей, кончик молнии стыдливо застыл на самой что ни на есть сути, не в силах сомкнуть зубчики застежки.
— У них же не те размеры! — сокрушался Кулибин. — Мы же телом мощнее…
— Снимай, если сумеешь, — сказала Ольга. — Но не дергай больше молнию — мне их еще продавать.
Она знала, что виновата сама: не перемерила мужа с того раза. Все так и ездила с первой меркой. А он в это время ел? Ел! Толстел? Толстел! Что ни говори, они с Ольгиных поездок стали питаться лучше. Когда у нее полез вниз гемоглобин, она пошла и купила хороший кусман парной говядины. Для всей семьи.
Вик. Вик.
Чем отличаются тридцать шесть лет от сорока шести? Ощущением, что тридцать шесть — это почти конец, тогда как сорок шесть — самое начало. Ольга широко, с помпой отгуляла тридцать пять, потом у нее опять случилось падение гемоглобина, горстями глотала ферроплекс и засыпала на ходу. Ей посоветовали хорошего специалиста именно по этой части, назвали таксу, Ольга дернула плечом: «Хапуга!» Это было не так, такса как такса. Но у нее было время плохих ощущений. Почему-то стал страшить возраст, годы казались длинными и плоскими, в компании ей однажды дали на вскидку тридцать семь, после чего она хлопнула дверью и ушла. Дома уставилась в зеркало, и оно ей не польстило. Более того, именно в тот вечер оно исхитрилось показать все завтрашние изъяны, как скоро потечет у нее подбородок, вон уже сейчас вовсю прокладывается русло будущего обвала. Мощно проявится и «собачья старость»: черные канавки от углов рта станут рытвинами, безнадежно глубокими оврагами, молодись не молодись, они нагло прокричат про твои годы. Ольга грубо взяла себя за щеки и оттянула кожу к ушам. В таком виде она стала похожа на маму в гробу: в маме без следа исчезла мягкость, округлость лица, а кость победно выпятилась, Ольга даже заплакала над мамой, жалея не просто утрату. Утрату лица. Что ж ты, товарищ Смерть, так выпираешь, если уже все равно победила и взяла верх? Могла бы оставить на прощание хоть толику живого, а ты уж прибралась так прибралась… С полной, можно сказать, окончательностью.
Ольга вообразила себе болезнь и от дурных мыслей совсем поплохела. Все виделось как бы на излете, было жалко себя, Маньку, дурака Кулибина. Господи! За что?
Одним словом, пришлось идти к врачу-хапуге. Он назначил ей довольно позднее время, поликлиника чернела окнами, пахло хлоркой мокрых полов. Она поднялась на второй этаж, шла по коридору, и ей было не по себе от безлюдья, закрытых дверей и погашенных лампочек.
Доктор ждал ее, разговаривая по телефону. Он кивнул на стул — садитесь, мол, не стойте, — но продолжал общаться, и ей хочешь не хочешь пришлось слушать советы, которые он давал по телефону.
Это был еще тот разговор.
Доктор почти весело предлагал выкинуть к чертовой матери все лекарства
— и «начать жить!». Это он повторил много раз, каждый раз интонируя по-разному. То упор делался на то, что надо начать. «п-мое! — говорил он.
— Сколько же можно! Ведь уже тридцатник! Начинай! Начинай! Действуй!» То это выглядело как бы с другого края: «Жить надо! Жить! В совокупность этого понятия болезнь заложена как составная. Поэтому живи спокойно, болезнь сама уйдет, когда надо. Она не дурей тебя».
— Я уже все поняла, — сказала ему Ольга, когда врач положил трубку и брезгливо вытер ладонь белоснежным носовым платком. — Надо подождать, когда болезнь уйдет.
Он посмотрел на нее какими-то вымученными глазами, потом тяжело вздохнул и сказал, что называется, не по делу:
— Вы ели когда-нибудь яблоки с мороза? Чтоб зубы стыли? Я люблю. Из холодильника такие не получаются. Они там вятые.
— Вялые, — поправила Ольга.
— Ну да, а я как сказал?
— Неправильно, — раздраженно ответила она. И пожалела, что пришла.
Потом все было как у людей. Расспрашивал, слушал, мерил давление, разглядывал анализы, клал на кушетку и пальпировал живот. Она отметила, что у него теплые и нежные руки. Пальцы осторожно помяли низ живота. «У гинеколога давно были?» Скажи она «давно», свалил бы все на это, но она умная, она была «недавно» — «там у меня все нормально».
— Ну и славно. — Врач пошел мыть руки, и ей показалось, что делал он это долго и брезгливо, как после телефонной трубки.
«Не знает, что сказать, — думала Ольга. — Что они вообще могут знать? Как можно заглянуть вовнутрь и видеть то, что там затаилось? Как? Сейчас навыпишет кучу таблеток, посоветует делать зарядку. Господи, зачем я, дура, пришла?»
Доктор сел, запахивая на себе куцый халатик.
— Вы инженер? — спросил он.
— В общем, да. В НИИ.
— Понятно, — устало ответил он. — Каждый день одно и то же… Одно и то же… Так?
Ольга хотела сказать, что не совсем так, что есть еще утюги и кипятильники, и поездки в Польшу, и многообразие жизни вокруг самой поездки, отнюдь не одно и то же, отнюдь. Но ведь это его не касается, абсолютно!
— Как у всех, так и у меня, — ответила она.
Он кивнул и стал выписывать рецепты.
Она взяла бумажки, положила на стол конверт. Врач раскачивался на стуле, а Ольгу все наполнял гнев. За что? За что? За что он берет с нее деньги? Ей говорили, что он диагност, каких мало, ей говорили, что к нему не попасть… А она одна-одинешенька в пахнущей хлоркой клинике с погашенными окнами, и не толпится в коридоре хворый люд в последней надежде именно к этому доктору. Это она, идиотка, приперлась — Дунька с мыльного завода, как говорила их соседка еще по коммуналке. Господи, сто лет ее не вспоминала, а тут просто услышала это презрительно-протяжное, с напевом, с окрасочкой: «Ду-у-унь-ка! С мы-ы-ыль-на-ва за-а-а-во-да явил-а-сь не запыли-ла-а-сь»…
Это я. Сказала о себе Ольга.
— Что вы? — спросил врач.
И вот это произнесенное, как оказалось, вслух слово и то, что она не заметила собственного говорения, сотворило с ней какую-то внутреннюю гадость, которая, отвратно шипя, устремилась к горлу. Ольга едва успела сделать не то шаг, не то бросок к раковине, и из нее пошло это нечто, пенящееся, коричневое. Каким-то сторонним умом она подумала: хорошо, что это не случилось в метро. Могли бы загрести в вытрезвитель, у нас не разбираются. И еще она отвергла само существование врача, хотя он и стоял рядом, и держал за плечи, и говорил глупые слова о том, что надо успокоиться. А то она этого не знает! Она успокаивается, счастье какое — раковина, можно смывать после себя гадость и не оставлять следов. Потом она в ознобе лежала на кушетке, и он ее укрыл ее же пальто и дал ей глотнуть какую-то жидкость, которая осадила в ней муть, и, в общем, ей сразу стало почти хорошо. Вставай и иди, чего разлеживаться, ну, сблеванула от злости, от психа, тоже мне — повод распластываться. И она стала подыматься, а он прижал ее к кушетке, как непокорливое дитя. Поди разберись, из чего что… Но из легкой, нежной тяжести его рук пошла разматываться в ней такая слабость, и даже возникла ни на чем не основанная мысль, что все у нее будет хорошо, независимо от нее, а зависимо от чего-то большего, от кого-то главного. Она подумала: «Если бы был Бог…» Но мысль показалась дикой, ибо это было совсем другое время, с другой логикой, в основе которой стояла выпрямленная с палкой в руке обезьяна. Это она, размахивая этой самой палкой, сбила с дерева банан исключительно для себя и родила производительные силы и производственные отношения. «Неужели? — неожиданно подумала повергнутая Ольга. — Неужели Его нет?»
Но разговор о проникновении в сознание Бога — не о проявлении Бога в себе — до этого нам не дойти, — мы начнем с нею много позже, когда сама эта тема выродится вконец, потому что каждый начнет ее лапать немытыми руками, и умственный наш Бог спрячется от нас напрочь, оставив — может, даже окончательно — в позе той самой первичной обезьяны.
— Бог нас покинул, — скажет мне Ольга, когда мы вляпаемся в чеченскую войну. — Я так и знала, что Он уйдет. Мы Его не заслужили.
Я буду тогда сопротивляться исключительно из чувства самосохранения: держаться не за что, кроме как за Него?
— За палку, — скажет она, вспомнив это свое обезьянье видение на больничной кушетке. И тогда же расколется на этой своей истории с врачом.
Но это будет еще очень и очень не скоро.
А пока она лежит на кушетке. Ей явно полегчало, ушли тошнота и озноб, но врач продолжал сидеть рядом и все смотрел на нее, смотрел.
— Вы очень переутомлены. Чем? — спросил он.
Она неожиданно уютно подтянула коленки под собственное пальто — драп с норочкой — и стала рассказывать. Нет, не про утюги и кипятильники, этого она стеснялась, — про то, что долго болела мама, что она сроду не отдыхала как человек и прочая, прочая.
— А он-то все, оказывается, знал. Ему меня представили как спекулянтку от интеллигенции, эдакую «еж твою двадцать», а я ему рисую картину на тему передвижников — улавливаешь ситуасьон? Баба блевала — факт, но какова брехуха своей жизни? Я же продолжаю мазюкать сентиментальное полотно… Скажи, зачем? Что заставляет нас врать, если по всему раскладу можно этого не делать? И тогда я — вря, бреша, лжа — соображаю, что как бы хочу понравиться. Как бы корчу из себя нечто… Опять же… Встать бы, оперевшись на медицинскую помощь, и уйти. Но нет! Я лежу и валю на мою несчастную покойную мамочку приступ моей блевотины.
Она даже не заметила, как далеко ушла в направлении жалобного исповедания, как заблудилась в собственных словах. Поэтому, поймав себя на повторном бормотании какой-то глупости, Ольга все-таки вскочила как ошпаренная и, оттолкнув врача, не потому, что он ее задерживал, а потому, что оказался на ее пути, натянула драп с норкой и, смеясь голосом женщины, много ездящей туда-сюда поездом, сказала:
— Вот уж раскудахталась! Не берите в голову! Приступ вегетативно-сосудистой дистонии… Это, между прочим, не болезнь. Это способ трудной адаптации к непередаваемо причудливым изгибам жизни. Я справлюсь и с жизнью, и с болезнью.
Так ее мотанул маятник, и она убежала как очумелая.
Никто ее не догонял.
— А я думала: окликнет… Вот, оказывается, что во мне было.
Однажды, ища в записной книжке нужный телефон, Ольга наткнулась на бумажку: «Вик. Вик.». И неизвестный ей номер телефона. Так бывало тысячу раз. Случайные люди, случайные номера. Давно взяла себе за правило: не трудить мозги для выяснения, кто бы это мог быть. Раз не знаю — значит, мне это не надо. И комочек бумажки летит в мусорное ведро.
Тут надо все-таки кое-что объяснить: ни одна женщина не поверит, что, если не прошло лет там пять или шесть, можно забыть помеченного телефоном мужчину до такой степени, что ни одного, ну просто ни малюсенького, сигнала в мозг ли, в сердце бумажка с номером не подала. Конечно, не подала, а с какой стати ей его подавать? Ольга вся, с ног до головы, была тогда в романе, такой обломился мужик, что, когда дома напротив сидел Кулибин, ей с трудом удавалось его идентифицировать. Кто он, к которому дочь Манька имеет странную привычку присаживаться на колено и что-то верещать в ухо?
— Ты — Кулибин, — могла она произнести странным голосом.
— Так точно, гражданин начальник, — ответствовал ни в чем не повинный Кулибин, ибо до идеологически противоположных демонстраций еще предстояло жить и жить. Но если сейчас подумать, в них ли было дело, если еще задолго-задолго Ольга сумрачно задумывалась: а кто это у меня расшатывает в кухне табуретку?
МИСТЕР ИКС
Но это так. Для изящности. Фамилия у него была замечательная. Членов. Очень гордый, между прочим, человек: на все предложения сменить фамилию или хотя бы вставить в нее лишнюю букву — Челенов, к примеру, или Чуленов
— он заходился таким историческим патриотизмом, он так давил на всех генеалогией, будь она проклята, что в результате стал за это уважаем, чтим и даже подвергнут подражанию. Его шофер Иван Срачица тоже стал гордиться своей фамилией, хотя оснований не было никаких. Он был обыкновенный прол Срачица, без родовитых доблестей, и у него буквально по определению было пятеро детей, как и полагается быть у прола обыкновенного. Но он по примеру начальника взрастил в себе фамильную гордость.
Роман начался как курортный. Ольга купила путевку в цековский санаторий, медицинскую карту выправила по всем правилам. «Я еду подлечиться, а не на блядки». У Кулибина родилось параллельное предложение: поехать дикарем, чтоб «колошматиться в море вместе», Ольга даже на секунду задумалась: а нет ли в этом здравого смысла? Какие-никакие экскурсии, терренкуры, к тому же Кулибин — человек по жизни необременительный и привычный, но все уперлось в дочь. У той как раз начались фокусы гормонального характера: вдруг ни с того ни с сего стала выходить ночью на балкон и часами там стояла, Ольга ей устроила крик, в стенку постучали соседи, Маня заявила, что имеет право стоять, ходить и лежать когда и где хочет, а если кому-то это не нравится — его проблемы. Имелось в виду — Ольгины. И глаз был у Маньки наглый, недобрый, как бы даже не родственный. Куда ж ее оставлять — такую? Тем более что с отцом у них отношения проще: поорут друг на друга как ненормальные — и помирятся в момент. Не то что с матерью.
Кулибин остался сторожить развитие гормональных процессов, а Ольга, сделав легкую химию, мотнулась на юга.
В первый же день она мордой ударилась в иерархию. Ее поселили с женой какого-то дальнесибирского райкомыча. В палате, окнами смотрящей на козырек подъезда. Море было с другой стороны, горы — с третьей, у них же — козырек с птичьим говном, на который можно было ступить прямо с лоджии. Соседка Валя была женщина смирная и тихая, знающая свое место в жизни и очень за него благодарная. Второй этаж ее не смущал — она боялась лифта. С моря могло дуть и прострелить — тоже немало, горы ей были ни к чему, а утренний шумок убегающих на пробежки отдыхающих ее не беспокоил — Валя все равно просыпалась рано-рано и из деликатности лежала чуркой, дожидаясь, когда встанет Ольга.
Первые дни ушли на раздражение. Ольгины умелость и хватка здесь были не прохонже. Это Валя перед ней становилась на цыпочки, это для Вали она была и москвичка, и модница, ну еще и для стайки токующих лжехолостяков. Но в ее карте не было номенклатурных зерен, что в этом месте выклевывалось прежде всего. «И черт с вами!» — решила Ольга, перелезая туда-сюда из контрастных чанов с водой, ездя на Мацесту и крутя велотренажеры. Дней через пять она почувствовала от всего этого такую тоску, что дала Вале уговорить себя сходить на танцы.
Ну и что? Худые, пузатые, плешивые и чубатые, они терлись об нее в танго и вальсе, с неудовольствием переходя в бесконтактный танец. Но хоть бы один! Хоть бы один…
Однажды смирная Валя пришла много позже ее и с трусиками в сумочке. Забыла провинциальная дуреха, стаскивая с себя платье, что сразу осталась ни в чем, взвизгнула по-собачьи, глядя в открытые Ольгины глаза, залопотала что-то о голом ночном купании, но Ольга милостиво отпустила ей грехи.
— Да перестань! — сказала. — Лучше скажи, стоило того? Париж стоил мессы?
Валя застопорилась в осмыслении слов, узнав в лицо только Париж по сочинению «Собор Парижской Богоматери», но вопрос сам по себе не дошел.
— А? — переспросила она.
— Ну… дядька был на уровне?
— Ой! — тихонечко взвизгнула Валя. — Да мы так… Дурачились… Несерьезно же…
— Успокойся и спи, — сказала Ольга.
Сама же спать не могла. Думалось про это, желание было острым и оскорбительным, как насилие. Как то насилие, что было в ее жизни, оно тогда тоже началось с острого желания, только у другого человека, и он счел себя вправе поступить так, как хотело его желание. «Какая дурь! — подумала Ольга. — При чем тут та сволочь? Как я могу сравнивать?»
— В человеке столько зверя, сколько он его в себя допустит, — сказала она, вернувшись из санатория.
Блестяще-золотистая, с облупленным кончиком носа, с горяче-молочным дыханием, она задрала юбку, чтобы продемонстрировать полоску кожи под кромочкой трусиков. Золото бедер просто слепило.
— Я допустила в себя зверя, сколько его влезло, и урчу теперь над суповой косточкой. Он — профессор Членов. Его мозги ценятся в валюте, но и остальное — тоже высший разряд. У нас не совсем совпали сроки. Он приехал на десять дней позже. Счастье, что у меня как раз кончились месячные. Скажу главное. Буду разбивать семью. Так это на языке протокола?
И она исчезла с моих глаз надолго, иногда я вспоминала ее, тянулась позвонить, но ведь то, что меня интересовало, не расскажешь с телефона — ни с домашнего, ни с рабочего.
Зато в газетах попалась фамилия профессора. Как выяснилось, главного специалиста по загниванию капитализма и, соответственно, расцвету противоположной ему формации. Интересно, подумала я, как ему Ольгин способ добывания денег — не осквернит ли он чистый источник идеи в его валютной головке?
На самом деле мне было не до них. Мы переезжали. Нам дали наконец отдельную двухкомнатную квартиру, мы врезали замки, натягивали струны, циклевали полы. Замерев на пороге остро пахнущей лаком своей квартиры, я думала, что в моей стране квартира и отдельный бачок будут посильнее «материализма и эмпириокритицизма», взятых вместе с автором.
— Закройте, пожалуйста, дверь, у детей аллергия на лак, — услышала я тихий голос, а потом увидела соседку, владелицу огромной четырехкомнатной квартиры. Только в нашем подъезде были такие, и еще до вселения люди приходили смотреть хоромы, которые просто по определению никому полагаться не могли. И вот теперь я видела милую молодую женщину в заваленном узлами коридоре и с выводком детишек.
«Боже мой! — подумал мозг, траченный коммуналкой. — Многодетные!»
Представились крик, плачь, стук мяча об стену и все, что полагается и что может себе представить человек при словах «многодетная семья». У меня не было умиления по поводу многодетности. Я не знала, что делать с единственным сыном, обожаемым, но растущим куда-то резко в сторону, нарушая красоту семейного древа. Но это другая история, может быть, когда-нибудь я перескочу на нее, и тогда мало не покажется, пока же я стою и оплакиваю собственное квартирное счастье, которое так недавно еще держала, обхватив его по метражу.
Поставим на этом точку. Дети соседей никогда нам не мешали жить, их скромность и тихость хорошо подпитали мой стыд, и я уже много лет замаливаю грех той своей гневливости, которая случилась в первый день встречи.
И люблю свою соседку Оксану, хорошая женщина, дай ей Бог здоровья.
Теперь же я должна сообщить главное. Это у них была фамилия Срачица. А хозяин был шофером. Ничего другого я не знала.
Клубочек начал распускаться с кофточки.
Позвонила Ольга, сказала, что есть пара-тройка стильных вещей, надо бы мне посмотреть. Мы поиздержались на процессе переезда, и я ответила, что — пас. Но Ольга настаивала, мол, есть кофточка с брачком, совсем недорогая, но «с изыском». Муж сказал, что все равно ему предстоит тратиться на мой день рождения, так что «иди и купи». «Надо еще посмотреть», — ответила я.
Так мы и встретились через полгода после курортного лета. Ольга выглядела как никогда, даже лучше, чем в золотом загаре. Она похудела, стала суше, заметней пролегли легкие морщинки у глаз, рта, на шее, но парадокс был в том, что ей все это шло. И как бы выяснилось: молодость с ее соком — не ее время, а ее время то, что уже тронуто холодом, морозцем, что на пороге увядания.
Я не решилась ей это сказать. Упоминание морщин даже в самом комплиментарном контексте — дело опасное. Я ее похвалила за вид и стать и конечно же в первую очередь спросила, как у нее дела с этим… как его… Я запамятовала фамилию и чуть было не ляпнула что-то еще более непристойное, чем то, что носил неизвестный мне господин с валютными мозгами. Надо же, как мне запомнилось это определение.
— Я ему дала срок, — сказала Ольга. — Но я уже знаю, что его продлю. Он этого как раз еще не знает, дергается… Плохо быть умной. И видеть завтрашний день. В него надо вступать слепо. А я понимаю, чем он рискует, если разойдется резко, неделикатно. Сгорит, как швед… У него тесть — шишка в МИДе, мадам, между прочим, тоже не пальцем сделана — в Институте международных, сын — на выходе в дипломатические сферы. Отец сейчас дернет поплавок — и у него вся жизнь сорвется. И я, — поясняет Ольга, — получу не сильного мужика со всем, что при нем, а раненого сокола, которого надо будет всю жизнь лечить, а он меня в это время будет драть когтем.
— Большое красивое чувство требует жертв, — насмешливо сказала я. — Или оно не очень большое?
— Стала бы я печься о маленьком! — ответила Ольга. — Он мой мужик! Мой. Понимаешь, по размеру, по запаху и вкусу. Тут без сомнений. А я — его женщина. У него тоже нет сомнений. Мы как ключик и замочек. (Это было то давнее время, когда еще не было шлягера «Зайка моя» и сопоставление типа «я твоя рвота — ты мой тазик» не казалось пошлым, так сказать, по определению. «Ключик-замочек! Ишь ты», — подумала я.) Сейчас я думаю другое. Когда бежишь для прыжка, часто сам не знаешь, каким он будет. Прыжком ли в длину, в высоту или с крыши. Знать это не дано.
Ольга сказала, что встречаются они на явочной квартире. Есть такая для полуофициальных, приватных встреч нужных людей. Иногда едут на дачу к его приятелю, если есть гарантия, что никто не возникнет.
— Много приходится делать уточнений! — смеется Ольга. — Шпионам не снилось…
— А как Кулибин?
— А что Кулибин? Я волну раньше времени не гоню… Скажу, когда придет пора… Она не пришла. Я тебе сказала, что я ему продлеваю срок?
— Но он пока этого не знает, — смеюсь я. — Ты и тут шпион.
— Чтоб не сбавлял скорости, — уточняет Ольга, — а не по вредности.
Потом из пакета и выплыла кофточка. Такая вся из себя «фэ». Левая половина — синяя, правая — красная, а пуговички наоборот, и отвороты у рукавов наоборотные. Крой — само собой, классный, ткань мягкая, одним словом — два слова.
— Смотри, брак, — говорит Ольга и показывает шов: чуть перекошенный, потом резковато выпрямленный, но бок явно поддернут. Пока не видишь — ничего, а когда уже знаешь, глаз как бы только в это место и смотрит.
— Надень…
Но я не хотела. Не то что большая привереда — с чего бы это? Беру что есть. Тут же был изъян на вещи стильной, красивой, ну, в общем… осетрина второй свежести. Мерить я не стала.
А через несколько дней звонит в дверь Оксана. Просит взаймы пару яиц для салата, у них гости, и на ней эта кофточка. Именно эта, потому что некоторая скособоченность налицо.
— Откуда эта прелесть? — спрашиваю я.
— Правда здорово? — говорит она и вертится передо мной, а когда останавливается, я вижу на ее лице некоторое смятение. Я уже знаю свою соседку. Она не просто не умеет врать или даже что-то скрывать — а уметь это надо, — она «заболевает лицом» от необходимости что-то соврать или скрыть. Лицо ее как бы начинает дробиться, идти рябью, суетиться, оно становится растерянно-глупым, чтоб не сказать дурным. Единственное лечение для лица — тут же сказать, выпалить правду и спастись.
— он заходился таким историческим патриотизмом, он так давил на всех генеалогией, будь она проклята, что в результате стал за это уважаем, чтим и даже подвергнут подражанию. Его шофер Иван Срачица тоже стал гордиться своей фамилией, хотя оснований не было никаких. Он был обыкновенный прол Срачица, без родовитых доблестей, и у него буквально по определению было пятеро детей, как и полагается быть у прола обыкновенного. Но он по примеру начальника взрастил в себе фамильную гордость.
Роман начался как курортный. Ольга купила путевку в цековский санаторий, медицинскую карту выправила по всем правилам. «Я еду подлечиться, а не на блядки». У Кулибина родилось параллельное предложение: поехать дикарем, чтоб «колошматиться в море вместе», Ольга даже на секунду задумалась: а нет ли в этом здравого смысла? Какие-никакие экскурсии, терренкуры, к тому же Кулибин — человек по жизни необременительный и привычный, но все уперлось в дочь. У той как раз начались фокусы гормонального характера: вдруг ни с того ни с сего стала выходить ночью на балкон и часами там стояла, Ольга ей устроила крик, в стенку постучали соседи, Маня заявила, что имеет право стоять, ходить и лежать когда и где хочет, а если кому-то это не нравится — его проблемы. Имелось в виду — Ольгины. И глаз был у Маньки наглый, недобрый, как бы даже не родственный. Куда ж ее оставлять — такую? Тем более что с отцом у них отношения проще: поорут друг на друга как ненормальные — и помирятся в момент. Не то что с матерью.
Кулибин остался сторожить развитие гормональных процессов, а Ольга, сделав легкую химию, мотнулась на юга.
В первый же день она мордой ударилась в иерархию. Ее поселили с женой какого-то дальнесибирского райкомыча. В палате, окнами смотрящей на козырек подъезда. Море было с другой стороны, горы — с третьей, у них же — козырек с птичьим говном, на который можно было ступить прямо с лоджии. Соседка Валя была женщина смирная и тихая, знающая свое место в жизни и очень за него благодарная. Второй этаж ее не смущал — она боялась лифта. С моря могло дуть и прострелить — тоже немало, горы ей были ни к чему, а утренний шумок убегающих на пробежки отдыхающих ее не беспокоил — Валя все равно просыпалась рано-рано и из деликатности лежала чуркой, дожидаясь, когда встанет Ольга.
Первые дни ушли на раздражение. Ольгины умелость и хватка здесь были не прохонже. Это Валя перед ней становилась на цыпочки, это для Вали она была и москвичка, и модница, ну еще и для стайки токующих лжехолостяков. Но в ее карте не было номенклатурных зерен, что в этом месте выклевывалось прежде всего. «И черт с вами!» — решила Ольга, перелезая туда-сюда из контрастных чанов с водой, ездя на Мацесту и крутя велотренажеры. Дней через пять она почувствовала от всего этого такую тоску, что дала Вале уговорить себя сходить на танцы.
Ну и что? Худые, пузатые, плешивые и чубатые, они терлись об нее в танго и вальсе, с неудовольствием переходя в бесконтактный танец. Но хоть бы один! Хоть бы один…
Однажды смирная Валя пришла много позже ее и с трусиками в сумочке. Забыла провинциальная дуреха, стаскивая с себя платье, что сразу осталась ни в чем, взвизгнула по-собачьи, глядя в открытые Ольгины глаза, залопотала что-то о голом ночном купании, но Ольга милостиво отпустила ей грехи.
— Да перестань! — сказала. — Лучше скажи, стоило того? Париж стоил мессы?
Валя застопорилась в осмыслении слов, узнав в лицо только Париж по сочинению «Собор Парижской Богоматери», но вопрос сам по себе не дошел.
— А? — переспросила она.
— Ну… дядька был на уровне?
— Ой! — тихонечко взвизгнула Валя. — Да мы так… Дурачились… Несерьезно же…
— Успокойся и спи, — сказала Ольга.
Сама же спать не могла. Думалось про это, желание было острым и оскорбительным, как насилие. Как то насилие, что было в ее жизни, оно тогда тоже началось с острого желания, только у другого человека, и он счел себя вправе поступить так, как хотело его желание. «Какая дурь! — подумала Ольга. — При чем тут та сволочь? Как я могу сравнивать?»
— В человеке столько зверя, сколько он его в себя допустит, — сказала она, вернувшись из санатория.
Блестяще-золотистая, с облупленным кончиком носа, с горяче-молочным дыханием, она задрала юбку, чтобы продемонстрировать полоску кожи под кромочкой трусиков. Золото бедер просто слепило.
— Я допустила в себя зверя, сколько его влезло, и урчу теперь над суповой косточкой. Он — профессор Членов. Его мозги ценятся в валюте, но и остальное — тоже высший разряд. У нас не совсем совпали сроки. Он приехал на десять дней позже. Счастье, что у меня как раз кончились месячные. Скажу главное. Буду разбивать семью. Так это на языке протокола?
И она исчезла с моих глаз надолго, иногда я вспоминала ее, тянулась позвонить, но ведь то, что меня интересовало, не расскажешь с телефона — ни с домашнего, ни с рабочего.
Зато в газетах попалась фамилия профессора. Как выяснилось, главного специалиста по загниванию капитализма и, соответственно, расцвету противоположной ему формации. Интересно, подумала я, как ему Ольгин способ добывания денег — не осквернит ли он чистый источник идеи в его валютной головке?
На самом деле мне было не до них. Мы переезжали. Нам дали наконец отдельную двухкомнатную квартиру, мы врезали замки, натягивали струны, циклевали полы. Замерев на пороге остро пахнущей лаком своей квартиры, я думала, что в моей стране квартира и отдельный бачок будут посильнее «материализма и эмпириокритицизма», взятых вместе с автором.
— Закройте, пожалуйста, дверь, у детей аллергия на лак, — услышала я тихий голос, а потом увидела соседку, владелицу огромной четырехкомнатной квартиры. Только в нашем подъезде были такие, и еще до вселения люди приходили смотреть хоромы, которые просто по определению никому полагаться не могли. И вот теперь я видела милую молодую женщину в заваленном узлами коридоре и с выводком детишек.
«Боже мой! — подумал мозг, траченный коммуналкой. — Многодетные!»
Представились крик, плачь, стук мяча об стену и все, что полагается и что может себе представить человек при словах «многодетная семья». У меня не было умиления по поводу многодетности. Я не знала, что делать с единственным сыном, обожаемым, но растущим куда-то резко в сторону, нарушая красоту семейного древа. Но это другая история, может быть, когда-нибудь я перескочу на нее, и тогда мало не покажется, пока же я стою и оплакиваю собственное квартирное счастье, которое так недавно еще держала, обхватив его по метражу.
Поставим на этом точку. Дети соседей никогда нам не мешали жить, их скромность и тихость хорошо подпитали мой стыд, и я уже много лет замаливаю грех той своей гневливости, которая случилась в первый день встречи.
И люблю свою соседку Оксану, хорошая женщина, дай ей Бог здоровья.
Теперь же я должна сообщить главное. Это у них была фамилия Срачица. А хозяин был шофером. Ничего другого я не знала.
Клубочек начал распускаться с кофточки.
Позвонила Ольга, сказала, что есть пара-тройка стильных вещей, надо бы мне посмотреть. Мы поиздержались на процессе переезда, и я ответила, что — пас. Но Ольга настаивала, мол, есть кофточка с брачком, совсем недорогая, но «с изыском». Муж сказал, что все равно ему предстоит тратиться на мой день рождения, так что «иди и купи». «Надо еще посмотреть», — ответила я.
Так мы и встретились через полгода после курортного лета. Ольга выглядела как никогда, даже лучше, чем в золотом загаре. Она похудела, стала суше, заметней пролегли легкие морщинки у глаз, рта, на шее, но парадокс был в том, что ей все это шло. И как бы выяснилось: молодость с ее соком — не ее время, а ее время то, что уже тронуто холодом, морозцем, что на пороге увядания.
Я не решилась ей это сказать. Упоминание морщин даже в самом комплиментарном контексте — дело опасное. Я ее похвалила за вид и стать и конечно же в первую очередь спросила, как у нее дела с этим… как его… Я запамятовала фамилию и чуть было не ляпнула что-то еще более непристойное, чем то, что носил неизвестный мне господин с валютными мозгами. Надо же, как мне запомнилось это определение.
— Я ему дала срок, — сказала Ольга. — Но я уже знаю, что его продлю. Он этого как раз еще не знает, дергается… Плохо быть умной. И видеть завтрашний день. В него надо вступать слепо. А я понимаю, чем он рискует, если разойдется резко, неделикатно. Сгорит, как швед… У него тесть — шишка в МИДе, мадам, между прочим, тоже не пальцем сделана — в Институте международных, сын — на выходе в дипломатические сферы. Отец сейчас дернет поплавок — и у него вся жизнь сорвется. И я, — поясняет Ольга, — получу не сильного мужика со всем, что при нем, а раненого сокола, которого надо будет всю жизнь лечить, а он меня в это время будет драть когтем.
— Большое красивое чувство требует жертв, — насмешливо сказала я. — Или оно не очень большое?
— Стала бы я печься о маленьком! — ответила Ольга. — Он мой мужик! Мой. Понимаешь, по размеру, по запаху и вкусу. Тут без сомнений. А я — его женщина. У него тоже нет сомнений. Мы как ключик и замочек. (Это было то давнее время, когда еще не было шлягера «Зайка моя» и сопоставление типа «я твоя рвота — ты мой тазик» не казалось пошлым, так сказать, по определению. «Ключик-замочек! Ишь ты», — подумала я.) Сейчас я думаю другое. Когда бежишь для прыжка, часто сам не знаешь, каким он будет. Прыжком ли в длину, в высоту или с крыши. Знать это не дано.
Ольга сказала, что встречаются они на явочной квартире. Есть такая для полуофициальных, приватных встреч нужных людей. Иногда едут на дачу к его приятелю, если есть гарантия, что никто не возникнет.
— Много приходится делать уточнений! — смеется Ольга. — Шпионам не снилось…
— А как Кулибин?
— А что Кулибин? Я волну раньше времени не гоню… Скажу, когда придет пора… Она не пришла. Я тебе сказала, что я ему продлеваю срок?
— Но он пока этого не знает, — смеюсь я. — Ты и тут шпион.
— Чтоб не сбавлял скорости, — уточняет Ольга, — а не по вредности.
Потом из пакета и выплыла кофточка. Такая вся из себя «фэ». Левая половина — синяя, правая — красная, а пуговички наоборот, и отвороты у рукавов наоборотные. Крой — само собой, классный, ткань мягкая, одним словом — два слова.
— Смотри, брак, — говорит Ольга и показывает шов: чуть перекошенный, потом резковато выпрямленный, но бок явно поддернут. Пока не видишь — ничего, а когда уже знаешь, глаз как бы только в это место и смотрит.
— Надень…
Но я не хотела. Не то что большая привереда — с чего бы это? Беру что есть. Тут же был изъян на вещи стильной, красивой, ну, в общем… осетрина второй свежести. Мерить я не стала.
А через несколько дней звонит в дверь Оксана. Просит взаймы пару яиц для салата, у них гости, и на ней эта кофточка. Именно эта, потому что некоторая скособоченность налицо.
— Откуда эта прелесть? — спрашиваю я.
— Правда здорово? — говорит она и вертится передо мной, а когда останавливается, я вижу на ее лице некоторое смятение. Я уже знаю свою соседку. Она не просто не умеет врать или даже что-то скрывать — а уметь это надо, — она «заболевает лицом» от необходимости что-то соврать или скрыть. Лицо ее как бы начинает дробиться, идти рябью, суетиться, оно становится растерянно-глупым, чтоб не сказать дурным. Единственное лечение для лица — тут же сказать, выпалить правду и спастись.