Если Семена Евсеича — помните соседа по площадке, который высмотрел в Ольге подходящую жену, а потом быстро переиграл ее на более подходящую страну? — считать посланцем чужих миров, то да. Это был он. Между прочим, к тому времени Ольга уже дважды летала в Израиль, была разочарована качеством еврейских тряпок: все абы как, швы не заделаны, мохрят, у нее, имеющей реноме европейского поставщика, было чувство зряшных поездок. Там, конечно, приятно, тепло, сытно, но бабы ходят кто в чем, толстые, шумные, веселые не по делу.
   Когда выяснилось, что Семен Евсеич хочет встретиться, встал вопрос, говорить или не говорить, что она была в Израиле и в Хайфе была, где он живет, но мысль его разыскать ей и в голову не приходила. С какой стати?
   Семен Евсеич пришел к ним домой, поквакал возле бывшей своей двери в соседнюю квартиру: ах-ах, как давно и как вчера это было…
   Ольга представила ему Маньку, у которой в тот день была менструация и она была злая как черт. А Кулибин был как раз очень рад, потому что Ольга купила водку и коньяк, и он все не мог решить, к чему ему припасть, чтоб не мешать это вместе. Кулибин пил всегда одно.
   — Мой бывший жених был разочарован, — рассказывала мне Ольга. — Он ведь какую меня знал? Затурканную перезревшую девицу, которая сушила на балконе много женских трусов с выжелтевшей мотней. А девица возьми и вырасти без его благословения. Он же помнит, как у меня было дома. Ну и сейчас… Стол я поставила будь здоров. И красная, и черная, евреи на икру падкие. Знаешь этот анекдот про них? «Никто так не любит икра, как я люблю икра». Я ему сказала: «Ешьте от пуза». В общем, я ему показала, что мы живем тут вполне, хотя спроси меня, зачем я выпендривалась перед плешивым козлом?
   Кулибину гость понравился. Когда Семен Евсеич хмельно признался, что когда-то по молодости лет имел на Ольгу виды, Кулибин понимающе ответил, что каждый хотел бы держать в стойле такую женщину.
   Ольга в кухне готовила чай и слышала «этот юмор». После той истории, когда ее размазал по стенке Членов, ей ведь пришлось снова осознавать свой брак как некое устойчивое прибежище, которое хочешь не хочешь, а охраняет тебя в этой жизни или, скажем мягче, поддерживает, когда тебе дают в морду… Но сейчас, глядя на мужа из кухни через муть дверного стекла и через всю длину коридора, видя его дважды — живым и отраженным в зеркале,
   — она, поражаясь этой его «обратностью», испытала к отражению Кулибина острую и какую-то деловую ненависть. «Этого мне не надо», — сказала она вслух, и это был Кулибин. (Или его зазеркалье?) Если бы Семену Евсеичу достали билет в Большой театр, если бы этот день был субботой, если бы по дороге он встретил на улице своего бывшего сослуживца, который растворился в Москве без осадка, а он его так искал, так искал, если, наконец, Семена Евсеича не на смерть, а так, слегка, толкнула машина и «скорая» отвезла его в Склиф смазать йодом — если бы все это возможное имело место и он не пришел бы в гости к Ольге, то не было бы у нее этого взгляда через сапожок коридора и не было бы зазеркального Кулибина.
 
   С зеркалом вообще все неясно. Что оно есть? Просто отражающая поверхность? Тогда почему там все-таки не так, как здесь? Почему тебя может ошеломить твое собственное явление в нем, ибо обязательно окажется, что ты — там совсем не тот, что ты — тут, и надо будет быстро-быстро прибрать свое неожиданное лицо, чтоб обнаружить привычную выпученность глаз и по правилам явления зеркалу отставленные губы.
   Зеркальный Кулибин был более пьян и более глуп. Обхватив себя левой рукой, он скреб над лопаткой — там у него возбуждался нейродермит от спиртного. И эти его пальцы, теребящие рубашку и тело под ней, они… как бы это сказать? Они завершили круг. Ольга не заметила, как побежала по нему, кругу, снова и снова, и это было как в детстве на карусели: сначала мама с папой у оградки, потом мороженщица, будочка у входа на карусель, шпиль входа в парк, тетка с ребенком и криком: «Смотри, детка, лошадка!», солнце в глаза — и снова мама с папой, мороженщица…
   «Ну… С этой карусели я слезу», — подумала Ольга, неся чашки и блюдца. Евсеич смотрел на нее плотоядно-пьяно, а Кулибин был сморщен лицом в борьбе с нейродермитом.
   Уходя, Семен Евсеич старательно написал адрес на иврите, вырисовывая каждую буковку во всех подробностях. «Он что? Не знает, что на почте в ходу латынь?» — подумала Ольга, а потом сообразила, что Семен Евсеич таким образом демонстрировал знание неведомого языка, он не то что хвастался им, он подчеркивал свою отдельность, свое существование в мире другого языка. Вы, мол, все тут и тут, а я, мол, и тут и там…
   — А по-китайски не умеете? — ехидно спросила Ольга.
   — У них снизу вверх, — серьезно ответил Семен Евсеич. И получалось, что все дело только в направлении: слева направо, снизу вверх. Только в направлении!
   «Умный дурак», — подумала Ольга.
   После ухода гостя Кулибин был вполне хорош: он отстранил Ольгу от посуды, все вымыл, прошелся по полу мокрой тряпкой, отчитал Маньку за невымытую после себя ванну, но, дурачок, не знал, что все это уже не имело значения.
   Даже их ночные объятия с женой. Та в этот момент думала, как сделать все наименее травматично для всех. И для сопящего Кулибина в первую очередь. Теперь, когда все было решено, она его даже жалела.

КУЛИБИН

   Кулибина назначили правофланговым на демонстрации Седьмого ноября.
   В профком, куда его позвали, на главном месте сидел бывший парторг, которого Кулибин всегда терпеть не мог.
   — Ну что, нравится тебе это время? — спросил тот сразу, до «здрассте», пока Кулибин медленной своей мыслью постигал существование бывшего партбосса в черном кресле как в своем. Институт разрушился почти до основания, деньги тем, кто в нем еще оставался, платили едва-едва, поэтому вопрос парторга о нравится не нравится смысла как бы не имел: что он, Кулибин, идиот, чтоб ему нравилось плохое? И пока он подгонял слова к выходу, парторг сказал раньше:
   — Тебе, конечно, проще. У тебя жена бэзнэсмэн. — Он так именно сказал, припадая на неправильную гласную. — Тебе проще. Ты можешь и не быть семье кормильцем. При такой-то жене и я бы, может, тут не сидел. А другие? У которых от и до?
   Капкан сработал. Аполитичный Кулибин, вполне принимающий новые идеи и новые времена, взял в руки древко во имя защиты тех, кому хуже, чем ему. Чтоб дистанцироваться в глазах людей от Ольги как источника своего благополучия.
   Он ушел утром тихо, хотя Ольга уже не спала и слышала выскальзывание мужа из квартиры. «Куда это он?» — подумала она.
   На Октябрьской площади было красно и ухал барабан. Кулибин даже взволновался, а тут еще к нему кинулась женщина, и он узнал в ней Веру Николаевну.
   — Сколько лет, сколько зим! — пропела она, и Кулибин вдруг ни с того ни с сего почувствовал смятение в теле. «Это от духовой музыки, — подумал он.
   — Она меня возбуждает». Трубы и тромбоны как раз пели вразнотык, железно бряцали тарелки, у женщины на отвороте алел бант, а некоторые уже завертелись в вальсе «Амурские волны».
   Молодые лета стояли рядом и подмигивали Кулибину.
   Он обхватил Веру Николаевну, вспоминая подробности ее географии, корвет под потолком, запах ее постели, и ощутил острое желание оказаться в ней.
   Когда Ольга включила телевизор, прямо на нее с раскрытым ртом шел ее собственный муж, а на его руке висела баба, висела по-хозяйски, как виснут на мужчине, которого знают вдоль и поперек, и хотя песня была, видимо, патриотическая, а флаг в руке Кулибина — красный, подспудное, тайное в них было ярче. Это точно.
   Казалось бы, замечательно! Вы этого хотели, мадам… Но откровенность открытых ртов, это шагание в ногу… Ну и сволочь же ты, Кулибин. И она вспомнила, как он на цыпочках покидал дом.
   Уязвимой была и идеологическая деталь: чего ж это ты, муж, не рассказываешь жене о своих партийных пристрастиях? Ты что, не знаешь, что Ольга этих коммуняк на дух не выносит?
   Одним словом, хочешь засветиться — иди в правофланговые. Непременно попадешь в телевизор.
   Может, это и не стало бы концом их семейной жизни, может, и отплевался бы Кулибин от телевизионной картинки, тем более что на тот момент он и виноватым еще не был, но он же сам все и испортил.
   — Олюнь! — позвонил он. — Я у Васьки Свинцова. Он попросил меня помочь с гаражом. Я забыл тебе сказать вчера. К вечеру буду…
   Смешно, но она не знала, что сказать. То, что она за-плакала, было для нее неожиданнее всего… С какой стати? С чего бы это? Но она размазывала по лицу слезы, а тут возьми и объявись по телефону я. Я тоже видела Кулибина и была оскорблена его пребыванием в тех рядах. Женщину я просто не заметила. Слепая оказалась. Но, как выяснилось, еще и глухая. Слез в голосе Ольги не учуяла.
   — Ты чего за мужем не следишь? — закричала я, имея в виду исключительно мировоззренческие вещи.
   Она ответила мне, что ничего не видела. А я слышала в трубку, что у нее включено то же самое. Слава Богу, у меня хватило ума не уличать ее во лжи. В конце концов, это не мое дело. Хотя, повторяю, женщину рядом я не помнила. Та общность строя была для меня вне сексуальности, я отказывала ей даже в этом. Уродливость собственного максимализма была мне сладка, что говорит о том, что разницы между правыми и левыми нет. Одним миром мазаны… Но не обо мне речь…
   Ольга потом скажет, что она солгала, потому что ей надо было «все переварить самой».
   Кулибин же поехал к Вере Николаевне. Они купили по дороге бутылку водки. В электричке сидели взявшись за руки, и Кулибин восхищался собой: как он удачно использовал приятеля Василия Свинцова, который уехал с семьей на свадьбу дочери в Рязань, и теперь, захоти Ольга перепроверить его звонок, ничего у нее не выйдет.
   В коридор барака высыпали соседи Веры Николаевны.
   — Мы вас видели! Видели! — кричали они. — Уже дважды вас показывали.
   В голове Кулибина дробно-дробно застучали палочки барабана. Хорошо, что Вере Николаевне было не до него, она выспрашивала у народа, как она выглядела, и народ отвечал, что вполне хорошо, только очень был открыт рот.
   — Мы пели! — объясняла Вера Николаевна. — Пели! Я даже охрипла.
   Она не заметила, что Кулибин сидит и слушает дробь палочек в голове, она думала о том, что ее видели многие, и это замечательно, жаль, конечно, если рот на самом деле был очень открыт. Она включила телевизор ровно в два часа и сразу увидела себя и Кулибина. Всего ничего — миг, и рот у нее как рот.
   Каким разным может быть течение времени…
   Кулибину показалось, что он шел на экране вечно. Вечен был его правофланговый проход по истории жизни, вечно было древко в руке, вечна эта женщина, по-хозяйски просунувшая ему под локоть руку, вечны были глупость его вытаращенного лица и чернота провала рта. Вера же Николаевна в момент его смотрения себя в вечности сча-стливо обвисала на нем, прижимаясь к его спине расплющенной грудью, и дышала, дышала ему в ухо горячим нутряным дыханием.
   Конечно, это было отвратительно — взять и уйти, когда уже разложена колбаска, и огурчик, и малиново-мариновый чесночок. Кулибин отметил отсутствие тонких чувств понимания у Веры Николаевны, которой было так хорошо, когда ему плохо, и она торопила его скорей-скорей все съесть и выпить, чтобы перейти к главному действию. В защиту Веры Николаевны надо сказать, что она не имела мужчины после Кулибина. До него к ней иногда приезжал физкультурник их школы, добрый и хороший дядька, но, как и полагается, выпивоха. Когда она осталась одна, без Кулибина, то как-то пригласила физкультурника «попить чайку». Физкультурник, как человек честный, отвел ее в сторону и сказал:
   — Вер! Я приду, но если без этих дел. Мой совсем не годится, в полной отключке.
   Конечно, Вера Николаевна не стала настаивать на приглашении. Он все понял правильно и спросил:
   — А куда делся твой мужичок?
   — Был, да сплыл, — ответила Вера Николаевна.
   Сейчас, кружась вокруг стола, она каким-то …надцатым чувством поняла, что у нее сегодня шанс как никогда: еще раз шесть покажут их по телевизору
   — и какое же надо иметь отсутствие гордости у жены Кулибина, чтоб стерпеть это?! Она должна его выгнать, должна!! Иначе она, Вера Николаевна, просто перестанет ее уважать. Вера Николаевна напрягла своим желанием космические силы, чтоб они повели себя грамотно и оставили ей Кулибина насовсем, как единственный вариант в ее жизни. Она ему сегодня докажет — после еды, — что и она у него тот же самый вариант. Она ему сегодня выдаст по полной эротической программе.
   Кулибин же возьми и подумай о том, что если Ольга их видела, то опять придется ездить на электричке, а он так отвык от этого. И вообще, он любит свой дом, и дочь Маньку, и Ольгу любит; дураком надо быть — не любить в наше время такую жену. Кулибин привстал, чтоб рвануть, но другая женщина положила ему на плечи руки и сказала:
   — Не дергайся! Часом позже, часом раньше. И вообще, у тебя сегодня получилась рулетка.
   И Кулибин отдался на волю игры случая и Веры Николаевны.

МИША

   Вариант Кулибина переехать в ту заныканную для Маньки квартиру (до слез не хотелось уезжать из Москвы!) Ольга отвергла на корню. По моральным соображениям.
   — Мои покойные родители по копеечке собирали на кооператив для меня! Понимаешь — для меня! Тебя тогда и близко не стояло, как сказали бы в Одессе… И вообще, настоящие мужчины уходят с одной зубной щеткой.
   Так как виноватым считался Кулибин, то все правила игры определила Ольга.
   К зубной щетке она прибавила три тысячи долларов, но чтоб уже «без разговоров». Сумма слегка ошеломила Кулибина, он ведь домашней кассы не держал и, сколько там чего есть у жены, не особенно интересовался. Поэтому уходил Кулибин даже несколько возбужденно, думая, что богат, но уже на первом ветру выяснилось, что деньгами этими ему не прикрыться.
   Он боялся переезжать к Вере Николаевне, боялся ее натиска и своего слабоволия, и этот загнанный в угол мужчина, без крыши и с неустойчивой зарплатой, вдруг проявил такую прыть и такую изобретательность, что, как говорится, вам и не снилось.
 
   Он жил пока у Свинцова, жена которого осталась в Рязани у дочери. Та вышла замуж за военного, была беременная уже на шестом месяце, и сизый ее голубок, определенно, спрыгнул бы еще до брачного марша, если бы каким-то уникальным случаем ему как будущему отцу и молодому специалисту не дали крохотульку квартирку типа «дверь-стенка». Жена Свинцова осталась, чтоб побелить кухню и вымыть «засратый нашим народом» толчок. Свинцов был рад Кулибину, они хорошо попивали, ругали баб, отдельных и скопом, а в какой-то момент поняли, что без них, зараз, «не клево», и позвали знакомых разведенок. Кулибин присматривался к двум дамам, из которых он должен был выбрать свою, но «присматривался» — не то слово, которое годилось в этом случае. Кулибин вел глубокое дознание и понял страшную для себя вещь: дамы, крутясь при новорусском капитализме, давно поняли, что мужчина для процесса выживания — балласт. У него нет скорости, сообразительности, оперативности, гибкости ума, и вообще он, мужчина, нужен на раз, не больше. Узнав все это, Кулибин на кухне сказал Свинцову, что ему все равно какая, поскольку никакая не годится.
   Он стал читать разные объявления, обдумывал вариант суда с Ольгой, но от этой мысли ему делалось неловко. Он стал бывать на выставках и один раз днем ходил в зал Чайковского. Неожиданно выяснилось, что это доставляет ему радость, именно в интеллигентном месте утихает в сердце горькая мысль, что почти на старости лет он остался без кола и двора, что скоро возвращается жена Свинцова и надо искать, куда приткнуться. В картинной галерее возле какой-нибудь картины типа «Переход синего цвета в красный» ему делалось уютно и отпускало сердце. Но это еще был старый Кулибин, Кулибин-созерцатель, а не действователь, и перехода одного в другое в нем самом еще видно не было. Кулибин был беременен действием, но срок был еще мал.
   Однажды он позвонил домой, и трубку взяла Манька.
   — Пап! Ну, ты как? — сочувственно спросила она.
   — Да ничего, дочь, — ответил он. — Честно скажу: скучаю по вам.
   — Брось это дело! — сказала Манька. — У нас теперь живет Миша. Знаешь, сколько ему лет? Двадцать пять. У нас тут такой сексодром, что уши вянут.
   — Я тебя заберу! — сказал Кулибин наобум Лазаря. — Вот устроюсь — и заберу.
   Манька всхлипнула в трубку, и беременность Кулибина пошла в рост.
   Мишу я знала раньше Ольги. Он рос у меня на глазах, потому что был пасынком моей институтской подруги. Я ее познакомила с Ольгой на предмет импортного барахлишка. Мы судачили друг о друге, но это не мешало нам уже много лет нет-нет и собираться «на троих». Подругу звали Кира, она отбила у своей знакомой мужа, тот оказался остервенелым отцом и сходу отбил у растерявшейся и рухнувшей от свалившегося на нее предательства жены пятилетнего сына. Кира уже через месяц горько жалела обо всем содеянном, но деваться было некуда. Жена мужа попала в психушку — Мишин папа перестарался. Кира так и не смогла привязаться к мальчику, рассчитывала на его возвращение к матери, потому и не рожала сама. Но сволочь время! Оно летит так оглашенно, что, пока она туда-сюда «корректировала свою неадекватность к мужу и пасынку», лечась у разного рода сенсов, ушли, как и не были, годы. Брак был неинтересный, скучный. Отец с сыном так и не приросли к женщине, которая прожила жизнь в ожидании, что проснется — а она одна-одинешенька, и станет ей вольно-превольно. Случилось другое. Умер муж. Кира осталась с глазу на глаз с Мишкой, и оба они не увидели себя в глазу другого.
   В тот день Кира то ли послала зачем-то Мишу к Ольге, то ли Ольга о чем-то ее попросила, но высокий красивый молодой мужчина переступил порог женщины, которая только-только оформила развод, ощутив при этом не желанное освобождение от опостылевшего Кулибина, а тревогу и даже страх. Дело в том, что очередь из мужчин к Ольгиному сердцу не встала. Она тогда посмотрела в зеркало и увидела, что сорок один год сидит в ней всеми своими месяцами и неделями, время впечаталось в нее со вкусом, смачно, обвисло на уголочках рта, набрякло под глазами, подбородок вообще сдался времени без боя, безвольный пленник лет.
   В этот ее момент и появился Миша.
   — Боже! Как ты вырос!
   Он называл ее «тетя Оля». И меня он называл тетей. А вот Киру он называл Кирой, и это было предметом наших рассуждений. Мы приходили к выводу, что Кира была подсознательно выведена ребенком из пределов родственности, тогда как мы почему-то, скорей всего назло, стали его тетями.
   Так вот, в тот день, день прихода, Миша сразу назвал Ольгу Ольгой. Это был хороший ход, тем более что он был интуитивным, а значит, сердечным и нерасчетливым. Неумственным.
   — Знаешь, — рассказывала мне Ольга, — я хотела его поправить, шутейно так, но не стала. Передо мной стоял взрослый мужчина, и он — понимаешь, он сам! — определял характер взаимоотношений с женщиной. И хоть я тогда была на себя не похожа, тетей — извини! — я ему все-таки еще не была.
   — А что было дальше?
   — Все, — ответила Ольга. — Все, что полагается, когда мужчина делает выбор.
 
   У меня были на этот счет сомнения. Сомнения относительно первого шага Миши. Я предполагала Ольгину инициативу. Я ведь помнила, как Мишка сидел у меня на коленях, а я его высаживала на горшок и подтирала ему попку, мне трудно было представить, чтобы он мог взять меня сегодняшнюю на руки и отнести на кровать, ну разве что я рухну при нем в гипертоническом кризе. Я давно знаю: представлять себя в ситуации другого — дело сколь увлекательное («И тогда я встала на ее место!»), столь и бесполезное для понимания другого («Ну, встала… На чужом месте ты находишь самого себя»). Вся штука, что никаких плодов знания подмена «я» на «он — она» не дает. Мы ведь так упоительно индивидуально совершаем все наши немыслимые глупости. Дальше — почти парадокс: случай чужой глупости кажется нам тем более невероятным, чем скорее мы к нему приближаемся по подспудно-подкожному порыву. Когда мы говорим: «Я бы ни за что!», то скорей всего мы поступим еще пуще. Так что я сцепила зубы и не произнесла никаких заклинающих слов.
   Хотя вся последующая информация подтверждала, что Ольга не врала.
   — Ты бы видела меня тогда! — говорила Ольга. — На мне же лица не было!
   — А остальное было? — спрашиваю я.
   — Не хами. Было. Он так нежно и долго меня раздевал.
   Тут нужна и Кирина версия:
   — Я с ним уже не разговаривала месяца полтора. Его мать давно жила дома, в больнице ее обучили макраме, и она делала его на продажу. По субботам стояла в Измайловском парке. Это давало ей неплохой заработок, и она не бедствовала. Я предлагала Михаилу переехать к ней. Он работал в умирающем от истощения литературном журнале и, в сущности, ел из моего холодильника. Он нахамил мне. Сказал, что, как законопослушный человек, живет по месту прописки. Я с ужасом думала, что он может со временем привести девку, жениться, родить ребенка, а меня они потом удавят моими же колготками. Ну хоть трави его первой! Но девок он не водил, это точно. Пропадал на время, и я молилась, чтоб не возвращался. Но он возвращался, загаживал мне ванну, лежа в ней после своих игрищ часа по два. Теперь я понимаю: он тоже искал выход. А выход в его случае — обеспеченная женщина. Но когда я его посылала к Ольге, ее я и в дурном сне не видела в качестве той самой нужной женщины. Разве что Маньку. Девчонка подрастала, шестнадцать лет… Самое то, чтоб трахнуть ее капитально, с прицелом.
   Не знаю, что клубилось в Мишкиной голове, когда дверь ему открыла тетя Оля. Она была самой удачливой, самой приспособленной и, что там говорить, самой яркой женщиной, если нас всех поставить в ряд: маму-макрамист-ку, сволочь мачеху, затюканных жизнью родительниц его приятелей, коллег по работе, филологических дам, безупречных в искусстве мата внутри стилистики языка, но до чего ж бездарных при более тесном, но бессловесном приближении. Я сама вполне хороша для этого списка и становлюсь в него с честной печалью.
   Я представляю все так: Ольга открыла дверь, и умный глазастый Михаил увидел все и сразу: он увидел момент разрушения женщины. Она ведь только-только от зеркала. Она провела инвентаризацию собственных доспехов и поняла, что они слегка износились и торчат из нее всеми ржавыми углами и вот-вот придавят совсем.
   Миша — умница такой! — увидел за секунду момент ее полного падения и понял — или знал? — как подхватить ее в этот момент.
   Если я принимаю эту версию, то в чем я тогда подозреваю Ольгу, в каком таком лукавстве? Просто мне казалось, что между тем, как она, потрясенная собой, открыла дверь, и тем, как он, потрясенный ею, подставил руки, было еще нечто.
   Было. Могло быть. Пустяк, он даже не стоил разговора. Однажды Ольга пригласила нас с мужем в театр — как я понимаю, остались невостребованными чьи-то билеты, — я ухватилась за них, уже забыла, как это делается — «ходить в театр», она была с Манькой, без Миши — щадила впечатлительность моего мужа, он ведь старорежимный, считал ее разрушительницей всех и всяческих основ существования, у которой понятия «хорошо» и «дурно» пребывают в хаотическом объятии, когда не поймешь, где, что и почем. Поэтому мой муж существовал отдельно от нашей дружбы, и информацию о жизни Ольги я выдавала ему дозированно, капельным методом.
   Так вот, в фойе она пошла нам навстречу, красивая, элегантная… Подойдя к мужу, она позволила себе почти интимный жест — чуть оттянула узел его галстука вниз. Конечно, мой дурак тут же водрузил его на место, не дав даже паузы на то, чтобы отделить друг от друга эти два движения. А Ольга ведь так старалась подружиться с ним, она как бы освобождала его мужскую глупую шею от за-стоя, от петли, она давала ей волю… Мой благоверный ее зова к свободе не принял.
   Теперь вернемся к Мише. Когда она открыла ему дверь — я так себе представляю — и он переступил порог, она тоже каким-то образом дала ему волю. И клас-сный, замечательный зеленый знак Мишей был понят и принят.
 
   Это был период Ольгиного расцвета. Счастье исторгнуло из нее наконец память о Членове как о человеке, который «он, и только он». В этом освободившемся месте ее души вырос развесистый куст бузины, который, как говорят, хорош для чистки больших медных тазов, потерявших в наше время смысл предназначения. Боже, как отвратительно я язвлю! Как даю повод говорить о мелкой женской зависти!
   Миша покинул Кирины пределы, та быстренько выписала его, подарив паспортистке шикарный набор блестящих кастрюль. Паспортистка была так счастлива, что чест-но спросила, не надо ли выписать еще кого. Или, наоборот, прописать. Кира сообщила об этом Мишке, тот ругнулся. Ольга же сказала: «Успокойся. Она права. Тебе надо прописаться к матери». Она и устроила это все в три дня, побывав у Мишиной матери-макромистки. Там она увидела замечательные работы, цены которым слабая умом художница не знала. Ольга скупила у нее все оптом, надавала ей указаний, получалось, что она — благодетельница. И сына, и матери, и Киры. Кстати, Михаил с ее подачи плавно снялся с дрейфа в литературном журнале и пошел на курсы менеджмента или как это называется… За курсы тоже платила Ольга, но ей было не жалко. Ей было хорошо.
   Она сходила к очень дорогой гадалке, которая «знает все», та предсказала ей восемьдесят два года жизни, тяжелую операцию в шестьдесят, после чего глубокое взаимное чувство, потерю этого человека в ее семьдесят, но все это было уже фэнтези… Ольга слушала и смеялась, чем рассердила гадалку. На вопрос о Мише гадалка была менее щедра в подробностях, из чего Ольга сделала вывод, что с ним у нее не очень надежно. Но странное дело: печали там или тем более скорби не возникло. «Никаких навсегда, — сказала она мне. — Считай, что я вышла погулять на лужок. Я сейчас разнузданная лошадь».