Она тогда остановилась с открытым ртом и так и стояла, пока он не засмеялся: «Да закрой ты рот!»
– Что ж ты так обо мне? – голос ее дрожал. – Что я у тебя, убийца?
Он сказал, что он дурак, просто ляпнул.
Поэтому и эти последние «суку на суку» в расчет брать не следует. Он сейчас уйдет с собакой к ветеринарке, и пусть эти женщины поговорят сами. Отец сейчас уедет. Они останутся вдвоем.
Ему стыдно за тот будущий разговор, от которого он бежит. Ему жалко Дину. Он понимает, что ему полагалось бы ее защитить, но он не знает как… Он только может сказать: «Мама, я этого хотел!» Этого достаточно или мало?
Нет, у него нет даже этих слов, чтоб сказать их маме. Они не сойдут с его языка. И он уходит с собакой.
Родители не разойдутся, потому что им важно не выглядеть сволочами передо мной. Никто не хочет выглядеть сволочью, а пуще всего сволочь. Вот они и будут тянуть эту резину ради трудного подростка. Отец вернется ко второй жене, и очень может быть, что там будет такой же точно скандал. А может, и нет. Может, та, другая, некрасивая девочка – сплошная родительская радость, и с ней одно удовольствие ходить по музеям, в которых у нее в нужных местах начинается сердцебиение, а за ним следуют хорошие дела. В сущности, таким детям родители и не нужны. Они уже готовые. Они получились, а вот она – нет.
Сейчас столько журналов с красотками, одетыми и голыми, с коронами и без, в руках мужчин и на свободном ветерке. Красавицы со штампом «красавица». Девчонки в школе до дыр их рассматривают. Готовы друг другу лицо раскровянить, скажи только, что Бритни Спирс – ничего особенного. То же и про красавцев. Ах, Каприо! Ах, этот наш рыжий Иванушка! Ей они не нравятся, никто. Ни женщины, ни мужчины. Они ей даже неприятны, потому что фальшивы, как будто из картона. Она не могла бы протянуть яблоко этой самой Бритни, потому что не может себе представить ее жующую. Это какая-то другая специальная порода людей – людей для показа. И она – а ведь никто этому не поверит – не хотела бы быть среди них. Она хотела быть красивой, но красивой среди людей, чтоб быть для них живой и чтоб ей могли протянуть яблоко. Далось ей это яблоко.
Мысленная жизнь куда крепче реальной. Вот она едет с отцом к его жене-подельнице, и дверь открывает сестра. Они обнимаются, две одинаковые девочки, а потом садятся за стол, и девочка видит место отца, где он сидит, когда бывает здесь, и его тарелку, и рюмку, и даже его личную салфетку. Воображенная картина так изумительно ярка, что девочка возвращается в дом и рисует салфетку с мережкой в два ряда.
– Лучше бы ты научилась это делать руками, а не карандашами. Твоя бабушка была прекрасной мережечницей. У нас была дюжина салфеток. Куда все делись? – Это мать посмотрела через плечо.
– Как это называется? – спрашивает девочка.
– Мережка. Ты должна помнить. У бабушки мережка была повсюду – и к месту, и ни к месту. А салфетки все куда-то делись.
Нет, бабушкиных рукоделий она не помнит. Она видит отца в том доме, а по правую его руку лежит на столе салфетка с мережкой. А сестра с выпуклым лбом протягивает ей яблоко с красным боком. А женщина – как бы жена – вздыхает, и в глазах ее мука Девочке это нравится. Она уважает муку. Это чувство высокого полета. Не каждому дано.
Ветеринарка в резиновом фартуке и резиновых сапогах поливает огород. Она не бросает шланг на землю, увидев мальчика с собакой, а смотрит на них пристально и оценивающе.
– Это Динка, – говорит она мальчику. – Ее бросили евреи, уезжающие в Израиль. То есть они оставили за нее мебель и зимние вещи, но Динку выгнали сразу, не успели евреи взвиться. Ты же знаешь, что люди сволочи, или еще нет?
– Знаю, – отвечает мальчик. – Она ночью ко мне пришла.
– Она давно ходит и ищет, и за это время успела быть столько раз битой и травленой, что мне ей уже не помочь. Могу усыпить.
Мальчик молчит. Собственно, внутренне он молчит с той секунды, как узнал, как зовут собаку. Это же надо! «К тебе пришли в эту ночь собака и женщина», – сказала Дина.
– Две Дины, – скажет он ей.
– Попробуйте полечить, – говорит он. – Я найду деньги.
– Тебя прибьют родители, – говорит ветеринарка. – Они у тебя крутые старики.
Старики? А, это просто выражение «крутой старик». Он сам может себя так назвать.
– Я попрошу в другом месте, – говорит он.
Только тут женщина в фартуке положила шланг и отключила воду. Она подошла к собаке и, присев на корточки, посмотрела ей в глаза.
– Тварь живучая, – сказала она. – Ты ей промыл глаза, и в них уже посверкивает. Будешь приходить с ней каждый день. Я к вам не пойду. Я выпишу лекарства. Они дорогие. За сеанс лечения я беру двести рублей. Меньше пяти раз не обойдемся. Дома дашь ей покой и питание. Ее будет рвать, и из нее будет выходить всякая гадость. Убирать за ней сразу. Она должна пожить в чистоте и тепле.
– Я согласен, – говорит мальчик.
Она идет выписывать рецепты. У него ни копейки. Значит, надо возвращаться и просить у Дины. Больше не у кого. Придумано хорошо, но страшно. С чего он взял, что человек Дина пожалеет собаку Дину? Люди ведь сволочи. Он с этим согласен. Даже очень хороший человек хоть немножко, но сволочь.
Дома одна мама.
– Где Дина? – спрашивает мальчик.
– Я вышвырнула эту гадину и потаскушку, – отвечает мама. – С тобой следовало бы поступить так же, но ты просто дурак, идиот… Посмотри на себя и на эту собаку – и диагноз готов.
Все-таки он этого не ожидал. Он был уверен в бездействии маминых слов. Он почувствовал себя подонком, что ушел, а должен был остаться. Он не знает, что бы он сделал, но было бы что-то другое, а не эти слова «вышвырнула», «гадина» и «потаскуха». Ему хочется плакать.
Невероятный, ни с чем не сравнимый стыд перед женщиной, которую он целовал ночью. С ним случилось самое прекрасное, что бывает на свете, а он, Иуда, убежал, не спас, не закрыл своим телом.
– Я пойду за ней, – сказал он.
– Нет, ты не просто дурак. Ты даун, – смеется мать. – Даун, воняющий шлюхой и бегущий по ее следу.
Он понимает, как убивают матерей. Как нечто чужое по вкусу, по запаху, по цвету, как пришельца без лица и сердца. Что-то, видимо, проступило на его лице, ибо мать кричит:
– Ну убей меня, убей.
И тут он видит, как сползает она по притолоке двери, как разъезжаются в стороны ноги в стоптанно-перетоптанных тапочках. В растворе ног ночная рубашка в линялых розах. И не надо убивать Все сделано.
«Как тряпичная кукла», – думает он отстраненно и сам себе говорит, что он ведь не видел тряпичных кукол, он видел их только в каком-то фильме ужасов. Так вот ноги мамы в разные стороны и голова на плече – в кино было точно так. Страшно и немножко противно похожестью на человека, не будучи им. Тонко вверх взвизгивает собака.
«Вот все и кончилось, – думает он. – Не надо объясняться и оправдываться. Она все сделала сама».
Он смотрит на тряпичную куклу, которую он не любит, и ему ее не жалко, но тут же ужас, что это все-таки мама, накрывает его с головой. Мальчика охватывает такое невыразимое страшное чувство потери, что он хватает маму под мышки и тащит на диван. Он складывает ей ноги вместе, дует ей в лицо, вспоминает об искусственном дыхании изо рта в рот. Наклонившись, он слышит, что из тонкой створочки междугубья идет звук. Живая! Он бежит к соседям, у которых есть мобильник.
Хозяйка говорит, что ничего похожего у них нет, но из-за ее спины выходит девчонка и протягивает ему телефон. «Знаешь, как?» – «Не знаю, – отвечает он. – Вызови сама!» – Девочка отходит подальше от матери, которая норовит выхватить из ее рук эту якобы несуществующую штуку, но худенькая девочка замахивается и с первого раза дозванивается куда надо.
Они оказались на самом деле скорыми и уже через десять минут возились с мамой – что-то кололи, что-то измеряли. Мама открыла глаза и сразу попыталась встать, но ее грубовато прижали к дивану.
– Не шевелитесь, мамаша. У вас декомпенсация, но инсульта, кажется, нет. Надо следить. Вызывайте участкового врача. В случае вторичной потери сознания и если перестанете чувствовать руки, ноги или начнете заплетаться языком, – тогда нас. Приедем, заберем в больницу. Тут рецепты. Бегом в аптеку. – Это они мальчику. – Понянчи маму, – сказал один парень, – она у тебя сейчас маленькая и слабенькая. Пусть она поспит.
В руке куча рецептов – человечьих и собачьих. Он идет искать мамину сумочку. Он никогда в нее не лазал. Если ему нужны были деньги, он приносил сумочку маме, и она открывала ее и вытаскивала оттуда десять рублей или двадцать, щелкала замком быстро и на место сумочку относила уже сама.
В сумочке была одна мелочь, но лежал конверт, на котором было написано: «Суслова. Отпускные и зарплата за I пол. июня». Всего в конверте было девятьсот сорок семь рублей. Ему показалось, что этого достаточно.
Когда он вынул конверт, он ощупал внутри еще что-то, но сумочка была пуста, видимо, у нее было фальшивое дно, во всяком случае это было неуместное наблюдение при необходимости скорых действий.
Девочка отслеживает приезд и отъезд «скорой». Она понимает: все случилось из-за собаки, которую она пустила во двор соседям. В отличие от ее папы в той семье не нашлось умельца делать для приблуды петлю, и мальчишка оказался с характером. Вот этого она от него не ожидала. Он ведь никакой. Собственно, это не так уж и плохо. Потому что какие все гадины и сволочи. Вонючие, с грязными ногтями. Никакой с ними не дружит, но и не ссорится. Она в размышлении – что это? Ему по фигу, какие они, или он их боится и потому заигрывает, зовет во двор, и они орут козлиными голосами? Никогда ничего не знаешь наверняка. Сейчас она ему сочувствует. Остаться с умирающим – бр-р-р – не позавидуешь. Тем более если он мать любит. Он ведь даже собаку не прогнал. Ветеринарка как-то приходила на участок, делала кошке укол. Когда уходила, то очень громко спросила: «Хотелось бы мне знать, кому тут досталась от Швейцеров люстра из горного хрусталя? На кого она сверкает?» Мама поджала узенький рот и ничего не ответила. Девочка не поняла глубинного смысла вопроса, но какая-то люстра года два-три тому назад у них появилась. Она висела у них в холле городской квартиры, и именно из-за нее мама купила круглый светлый ковер, а в простеночках повесила китайские лаковые миниатюры, которые достались им от одной из бабушек. В общем холл у них стильный. Все, заходя, говорят: «Ах!» Девочке он тоже нравится, но она не понимает, откуда ветеринарка знает про люстру? Она считала, что та тоже, видимо, от бабушек. Именно три года тому их запихивали в богадельню. И тут вдруг у девочки родилась замечательно яркая мысль, что папа и мама скреплены навечно не штампом в паспорте, не ею, дочерью, а именно двумя богадельнями. Это их черная метка до гробовой доски. Она подумала, что союз по совместному злу, может, еще и крепче, и та девочка, что так на нее похожа, так всегда и останется случайной девочкой в отличие от нее, утвержденной черной меткой. «Хорошая мысль, – подумала девочка. – Я ее буду долго думать».
В доме же напротив происходило какое-то шевеление, слышались голоса, но их было не разобрать. И она на всякий случай носила с собой мобильник, ожидая мальчика, который придет звонить своему отцу, что мама, мол, того… Она тогда обязательно пойдет за мальчиком, как бы ему в поддержку, а на самом деле посмотреть на свежеумершего человека, который еще не застыл в труп, а в котором еще даже происходят остаточные живые процессы – растет волос, например, и какая-нибудь очень периферийная клетка в ножном мизинце, которой еще не сообщили о ее смерти, по привычке поделится, но две новорожденные малохольные дуры уже замрут в мертвой обиде на весь этот процесс, который именно на них дал отмашку! Но мальчик не шел, мама сказала, что поедет в город, а на вопрос «зачем?» ответила «затем». Поговорили, одним словом. Но не успела мама открыть калитку, как появился ее двоюродный брат – студент-выпускник, который очень рассчитывал на маму, что та ему поможет с работой в Москве. Девочка жалела дурака и все собиралась ему объяснить, что мама ему не помощница, что надо идти с открытым забралом к самому папе. Это куда вернее.
Неловко уезжать, если к тебе приехали, мама задергалась и сказала, что хорошо бы братик остался до вечера, потому как у нее набежало дел – одно, второе и третье. Братику это годилось. Он сказал, что свободен, как ветер, и мама тут же слиняла. Говорить им было не о чем. Дядя был, на взгляд девочки, и глуповат, и собой не очень. И он ей мешал вести наблюдение за процессом рождения смерти в доме напротив. Поэтому она включила гостю телевизор, а сама ушла в одно сохранившееся укромное место, из которого хорошо просматривалась соседская терраса. Плохо, что дядя знал про это местечко. Они однажды провели там какое-никакое время. Посидели на сваленном дереве, погоняли осу, которую, видимо, очень тяготило жало. Когда уходили, дядя на мгновенье посадил ее к себе на колени, девочка замерла, потому что ощущение было необычным, одновременно стыдным и приятным, но тут оса влетела ей под кофточку, пришлось ее убивать прямо на теле, а потом дядя сказал, что надо высосать жало, иначе может случиться анафилактический шок – она знала про это, поэтому дала ему свою голую спину, и он высосал жало, ей было очень больно, и она ушла, просто шатаясь на ногах, мама сразу дала ей супрастин, и она уснула. Проснулась – дяди-спасителя уже не было, а мама сказала, что это счастье, что он так вовремя вынул жало. В ее детстве одна девочка умерла, потому что вокруг нее в такую минуту оказались одни олухи царя небесного. Девочка же помнила легкое задержание на мужских коленях, собственное замирание, на которое и прилетела оса. Но это, так сказать, не для мамы. Девочка разглядывала в два зеркала засос под лопаткой, который саднил довольно долго.
И вот он, жалососущий дядя, тут как тут, а мама там так там, и ей нехорошо быть в укромном месте, потому что она помнит про его колени. «Черт бы тебя побрал», – думает девочка, возвращаясь в дом. Она рассказывает дяде про соседей, у которых была «скорая», про собаку, которая ночью забрела к ним, потому как ничья, и – видимо – так напугала хозяйку, что ту хватил кондратий, и теперь еще неизвестно… Ах, как это ему неинтересно про чужой кондратий! Просто лицо сползло от ненужности ему чужого горя, сползло и ушло восвояси. Осталось одно пятно лица, эдакий пульсирующий агрессивный круг. То, что он агрессивный, девочка поняла за три секунды до того, как дядя развернул ее спиной к себе и задрал кофтенку.
– Как тут моя хирургия? – спросил он голосом пятна, и девочка рванулась так, что кофточка порвалась на две половинки. Одна осталась в руках дяди, а вторая зацепилась за бретельки лифчика.
– Ты меня не раззадоривай, – сказало пятно, – я и так в полной боевой. И я хочу тебе это сделать, потому что лучше я, чем кто другой. Я буду нежен, как ангел. Вставлю, не заметишь. – И он шел на нее, большой и сильный, у нее остро заболел укус, как будто вспомнил, как из него тянули жало.
Но тут во дворе напротив раздались крики, и она отпрыгнула от родственника и даже выбежала на крыльцо и только там сообразила, что сверху считай голая. Но напротив все было тихо, а потом раздался еще крик, и она сообразила, что ссорятся соседи с другой стороны. Поэтому она сняла с веревки майку, влезла в нее и задумалась. Все-таки, получается, она остро ждала смерти соседки. Девочка даже вздрогнула, осознав, что так дурна и ей не жалко человека, но философски решила, что негоже отрекаться ни от каких мыслей и чувств, если они тобой овладевают. На слове «овладевают» вспомнился дядя, но он уже не был пятном и дядей жалососущим, это был абстрактный мужчина с конкретными намерениями. Но несмотря на отвращение к дяде, отвратительное желание, которое она в себе ненавидит, вторглось в нее, и она сказала себе: «Сука!» Надо было уходить из места стыда. Девочка одернула маечку и вышла за калитку. Ей захотелось обойти дачу, где сосредоточилось столько влекущих ее вещей – недобитая собака, недоумершая учительница и этот мальчишка. Нет, он ей не нравился, поскольку был сыном противной ей женщины. Он был сопляк, урод, из тех, кого родители кормят из ложки до самой пенсии. Так сказала ее мама, и девочка крикнула ей: «Я не такая!» – «При чем тут ты? – ответила мама. – Ты девочка. Для тебя другой закон».
Что имела в виду мама? И почему в ее душе шевельнулся страх? Откуда ей было знать, что будущее, о котором мы знаем, что ничего о нем не знаем, не столь коварно замерший в засаде враг, оно упреждает нас, шлет свои знаки, и, бывает, люди их считывают и делают слабые поправки текущей жизни. Вот и этот страх явился болью в сердце, намекнув, что не будет в ее жизни ни кормежки стариков, ни богаделен, но однажды случится самолет, который никогда не вернется на землю. Этого девочка прочесть в буквах страха не могла, просто остро не захотела ни старости, ни самой жизни. Правда, потом вспомнила ту, что была ее сестрой, а значит, тоже была «девочкой с другими законами». «Куда ему тащить двоих, – подумала она об отце. – Ведь он в семье добытчик, мама – так, специалист по зарабатыванию копеек. Она внештатный автор, пишущий на очень узкую тему – о фольклорных ансамблях». На взгляд девочки, дурее дела нет. Но у мамы на эту тему диссертация. И когда-то ей даже платили какие-то деньги как научному сотруднику. «Какие деньги?» – спросила девочка. – «Сто двадцать рублей», – ответила мама. Девочка зашлась в смехе, а мама кричала, что это те сто двадцать, когда метро было пять копеек, а сыр российский стоил три рубля килограмм. Но девочка все равно смеялась, потому что пять копеек в метро – тоже смешно. Сейчас мама приносит домой рублей пятьсот, но это если возникнет какой-нибудь «балаган-лимитед». На «че те надо, че те надо» мама цвела и пахла месяца четыре. Папа ушел из инженеров в автосервис. Держит на плаву две семьи. Если бы не последний случай с собакой, которую он хотел повесить, девочка сказала бы, что с отцом ей повезло. Но сейчас она его ненавидит.
В аптеке на все про все не хватало трехсот с лишним рублей. Он оставил рецепты и деньги в кассе и сказал, что сейчас донесет.
Он шел и понимал, что взять не у кого. Они ни с кем здесь не дружили, но главное – на общем собрании товарищества дачников было принято решение: никто не должен давать деньги, если просят дети и подростки. Эти сволочи (они!) теперь так обнаглели, что могут просить на лекарство больной матери (просто его случай, как по учебнику), на хлеб и молоко голодному братику и мало ли на что. На самом деле все они – дети – наркоманы и подлецы.
Возле магазина стояли старушки с нехитрыми дарами природы. Петрушкой, свеклой, красной смородиной, красноперыми окуньками торговал с трудом держащийся на ногах алкаш. Какая-то женщина держала за плечики платье с ценником. Мальчик снял с себя кожаную (из Монголии) куртку и встал рядом. Это была его первая взрослая вещь. Отец ее купил себе, но «Где у дурака ум, знаешь? Там и у твоего папочки, – прокомментировала мама. – Ну какой он сорок восьмой? Какой? Он уже давно пятьдесят второй, но пищит, а лезет». Так ему обломилась эта куртка, она была великовата, но это даже нравилось после узких и коротких пиджачков, которые он носил уже две тысячи лет от рождения Иисуса Христа. Куртка стоила отцу пятьсот рублей, но матери он сказал – триста. Те виртуальные двести всегда существовали в голове у мальчика, придавая куртке некий другой надценочный вес.
К нему подошла цыганка, и он испугался. Он много слышал о том, как легко обмишуривают простой народ эти лихие непоседельцы, поэтому он надел куртку и сделал вид, что уходит.
– Увидел цыганку и испугался? – засмеялась женщина. – Правильно делаешь! Ты же за свое барахло хотел большие деньги, а красная цена твоей куртке копейка. – Мальчик уходил, но она шла следом, и он боялся, что приведет ее к дому, но ему там нечего делать, ему надо вернуть аптеке долг, поэтому он и пошел к аптеке. Но цыганка зашла за ним и туда.
– Принес? – спросила кассирша.
– Нет еще, но я принесу обязательно. Вы мне только дайте по несколько таблеток, чтоб я мог дать маме и собаке.
– Ты тронутый? – сказала девушка-продавец. – Кто же тебе будет распатронивать коробки? А ты возьмешь и не придешь.
– Но куда ж я денусь от больных? – недоуменно спросил мальчик. – Я ж обязан.
– Сколько он должен? – спросила цыганка.
– А ты иди отсюда, иди! – закричала кассирша. – А то милицию вызову.
– Он же хотел продать куртку, потому что ему не у кого взять. Я бы купила, если это нормальная цена. Сколько он должен?
– Не говорите! – закричал мальчик.
– О господи! – вздохнула кассирша. – Покажи куртку!
Она долго ее щупала по швам, проверяла кожу на сгиб, нюхала ее и даже зачем-то лизнула. Потом бросила ее в угол аптеки на стул и выдала мальчику лекарства и рецепты.
– Столько она и стоит. Может, чуть больше, может чуть меньше.
Мальчик хотел сказать о той цене, что была у него в голове, – пятьсот рублей, но не решился. Главное – лекарства были в руках, а к ветеринарке он пока не пойдет. Они вышли из аптеки вместе с цыганкой.
– Сколько она тебе дала?
– Нисколько, – ответил мальчик. – Мне не хватало триста двадцать семь рублей.
– Дурак, – лениво ответила цыганка. – Я бы дала тебе пятьсот.
Он понимал, что она врет, можно сказать абсолютно точно это знал, но почему-то было приятно встретиться с этой ценой, как когда-то встретился с ней папа. Он не верил в пятьсот рублей и сам не знал, почему. Просто он всегда чувствовал: вокруг всякой житейской истории есть как бы другая, тонкая, эфемерная, состоящая из надмыслей, надчувств и чего-то там еще. Бывает, что житейскую историю забываешь напрочь, а эта, другая, остается паутиной, и ты за нее все время цепляешься и думаешь, с чего это она тут? Хотя хорошо знаешь, с чего… Так в пространстве воздуха, зависнув то ли на кислороде, то ли на водороде, а скорее всего на мощи азота, живут себе эти двести рублей. Но хватит об этом. Главное – есть лекарства. А в холодильнике есть куриные ноги, из которых он сварит бульон для мамы и собаки.
Мама спала, чуть присвистывая и приклокотывая. Собака ждала его на крылечке. Он смазал ее мазями, втирая их нежно, но сильно. Закапал ей глаза, уши. Скормил таблетки с куском колбасы. Собаку стало рвать в сущности сразу. Он из блевотины палочкой вытаскивал таблетки, чтоб потом дать ей их снова. Обессиленная, Дина лежала на боку и тяжело дышала.
«Что же делать? Что же делать?» – думал мальчик. Он раздавил спасенные таблетки и влил их вместе с водой в оскаленный собачий рот. Рвоты больше не было, но собака описалась и обкакалась. Он помыл ее и положил на чистое старенькое детское одеяло, на котором мама обычно гладила. Сверху прикрыл Дину своим детским плащиком. Поставил варить ноги. Собака уснула, а он стал изучать инструкции к лекарствам. Он мало что понимал, но по цене таблеток сообразил, что поступил правильно, все-таки скормив их Дине. И тут он услышал стон мамы. Она лежала с открытыми глазами, в которых стыл ужас
– Сейчас я тебе дам таблетки, – сказал он ей.
– Дай мне тазик, – сказала она. Он не понял, зачем.
– Я отведу тебя, – сказал он.
– Быстро тазик, – тихо закричала она.
Но он опоздал. Ее стало тошнить прямо на одеяло. Потом мама откинулась на подушки, и лицо у нее было цвета плохой белой бумаги. Он снял с нее одеяло и обнаружил, что с мамой случилось то же, что и с Диной.
«Запах хуже, чем от собаки», – подумал он, приподнимая маму, чтоб вытащить белье.
Он испугался этой мысли, ибо всякая мысль рождает следующую. Он открутил голову этой мысли, что мама пахнет хуже, представив, что это птица. Но от этого стало еще мучительней – он никогда не откручивал головы птицам, но уже и не надо было об этом думать. Все прошло. Он убирал за мамой, не думая о запахе, не помня его. Он попросил маму поднять руки, чтоб снять с нее рубашку с линялыми цветами. Она испуганно подняла руки, и он не стал отворачиваться от ее враз покрывшегося пупырышками тела, от складок живота и клока волос между ногами в синих раздутых венах.
– Рубашка на второй полке, – сказала мама, когда он постелил ей все чистое и принес свое одеяло и укутал ее, как маленькую.
Рубашки мамы были все старенькие, чистые, но неглаженые. Он выбрал менее линялую в синих цветочках.
– Я поглажу.
– Зачем? – сказала мама.
– Хочу, – ответил он.
Так как одеяло для глажки у Дины, он гладил рубашку на махровом полотенце. Мама смотрела, как неловко орудует он утюгом, и вдруг заплакала.
– Ты чего?
– Рюшечки замяли, когда я еще отдавала белье в прачечную, – сказала она. – Их теперь не поднять.
Но он толкал носиком утюга в увялые кружавчихи, он их вздымал, чистый запах стирки напомнил ему, что он сегодня не ел, но есть было нечего. Дождется всеобщего бульона.
Когда он надел на маму рубашку, она прижалась к нему и прошептала, что ей рюшечки гладила только ее покойная бабушка, а уже даже ее мама считала, что достаточно того, что белье чистое. «Нагладить финтифлюшки всякие у меня жизни нет», – говорила она.
– И у меня не было, – сказала мама, обхватив его руками и не отпуская. – А у тебя, получается, есть.
– Я принес лекарства, тебе надо выпить.
– Ты ходил в аптеку? А где взял деньги?
– У тебя в сумочке.
Как она встрепенулась! Мальчик, зная состояние матери, мог сравнить это с прыганием курицы, которой только что отрубили голову. Курица еще не знает про это и безумно скачет всем всполошенным телом, потому что информация о ногах осталась там, в лежащей в отдалении голове. А энергия и жажда жизни, получается, – в туловище. Мальчик видел это один раз, в детстве, когда они ездили на теплоходе и выходили на остановках изучать жизнь и природу. Относилась ли курица к жизни или природе?