Дина скрылась за дачей, чтоб не оказаться возле окон. Она, как девчонка, убегала детской тропинкой, что вела кратчайшим путем к электричке. Миг – и ее уже не видно. Было? Не было?

На крылечко в дом входил уже не мальчик. И мама не признала его шагов. Она закричала:

– Кто там идет? Кто?

– Это я, – ответил мальчик.

Мама смотрела на него недоуменно.

– Ты случайно не выпил? – спросила она.

– А у нас есть что? – ответил он.

Мама не знает, что сказать этому неизвестному, стоящему в дверях. Инстинктивно она одной рукой стягивает на коленях концы халата, а другой – прихватывает его у шеи. Ей мучительно неловко, что он видел ее голой. Странно, но он думает об этом же. О ее увядшем теле со следами сокрушительного разрушения. Он хочет понять: это правило или исключение? Ему надо это понять, чтоб сохранить Дину. Отец никогда не жалел маму. Любил ли он ее? Странно, он этого не знает тоже. Он не видел их поцелуев, их нежности, он только слышал ночные звуки и всхлипывания-всхрапывания, от которых хотелось бежать, бежать и бежать…

– Я схожу в магазин, – говорит он. – Скажи, что купить…

Мама щелкает сумкой и достает деньги. Он чуть не сказал, что у него есть. Но правильно удержался: не будет лишних вопросов. Он сохранит Динины деньги.

– Возьми бидон для кваса и купи все для окрошки, – слабым голосом говорит мама. – Знаешь ведь, что?

Он спокойно стоял с бидоном и слушал, что ему говорила мать из комнаты. Мать вполне связно перечисляла все, что нужно для окрошки. Ясно: умирать она не собиралась и ничего не знала.

Мальчик скользнул по девочке взглядом, с крыльца она была видна хорошо в кустах. Но, скользнув, не увидел, не выделил ее среди деревьев, крапивы и забора. «Окрошка – это хорошо», – думает он. Еще он думает, что квас продают на станции, и если до сих пор не было электрички, он может застать на платформе Дину. В нем возникает скорость. Он хватает бидон и выбегает из дома как оглашенный. Мама что-то говорит вслед – не слышит. Жалобно тявкает собака, но у нее еще нет скорости жизни, она доковыляла до калитки и растянулась на тропинке.


Как же он ничего не видел, когда все было на виду, под стенкой, и теперь спокойно идет за квасом на станцию? И там они могут все встретиться. Она подавила в себе попытку возникновения – которой по счету? – слезинки за такой короткий срок, потому что никогда бы не простила себе такой бесхарактерности. Когда-то отец сподобился сводить обеих дочек на аттракционы на ВДНХ. Защелкивая девочек на качелях, он прищемил меньшей палец. И девчонка просидела так весь сеанс. Вышла с красным раздутым пальцем, но никому ничего не сказала. Подошла к питьевому крану и подставила палец под воду. Отец сказал: «Идиотка неловкая». И все. Девочке хотелось пожалеть младшую, даже предложила носовой платок, но сестра сказала: «Разве ты не знаешь, что на детях заживает, как на собаке?»

Да, так говорил отец. Но и мама не вытирала ее детские слезы. «Ах, – говорила она, – не обременяй людей жалостью к себе. Знай, никто никого не жалеет, а если на словах говорят сочувственно, то это всегда ложь, от которой тебе же будет хуже. И сама никого не жалей. Тебе тоже не поверят». – «Почему?» – спросила девочка. – «Потому что мы древляне. Мы из лесу вышли, где сильный мороз, мы еще дикие…» Мать говорила, что нужно иметь характер, а бесхарактерность – это… это… дикий человек, покормленный с ложечки. И поверивший в существование доброты. Она не очень все это понимала и не очень всему верила, но она хорошо чувствовала слова и тон голоса.

Вот почему она подавила без труда пятую слезинку, когда ее, вполне большую, выше рабицы, заметили, но не видели.

Мальчик ушел не тропинкой через пустырь, а вышел через калитку. Она встала на цыпочки, разглядывая двор, ища следы его отца. Но во дворе было тихо. Поперек дороги к калитке лежала собака. Мальчик шел по двору неторопливо, даже не забыл что-то ласковое сказать собаке.

Конечно, невероятно, что эти оба начнут заниматься своей гнусностью на перроне или около, но обниматься могут запросто. Станция – идеальное место для обниманий и целований. И ей снова надо как-то упредить события. И остановить, кого получится, или взрослых, или кормленного с ложечки дикого человека. И она побежала через пустырь, добежала до папиного гаража, на крыше которого грелся огромный драный кот, отец всех местных котят. Мама называла его «месье Дюруа» – девочка не знала, кто это такой, а папа – «х… моржовый» – что это значит, она понимала наполовину. Не знала, почему моржовый? Кот вылизывал свой причиндал – довольно отвратительное зрелище, и девочка, которую уже достала в этой жизни именно эта егозливая мужская часть, намечтала привадить кота и приготовить кипяток покруче: то-то будет визгу, но насколько же это правильнее свинства совокупления! «Пока живи», – сказала она мысленно коту, потому что ей надо было бежать, и пятки ее горели от предвкушения драмы на станции.

Она увидела их сразу, потому как сидели они на бетонной глыбе, поставленной для какого-то забытого дела, глыба уже вросла в землю по причине текучести времени. Они сидели так, что мальчик обнимал ее ноги. На фоне бетона это выглядело глупо. Тоже мне нашел место прижимания! Девочка подумала, что довольно стыдно так выставляться на глазах у всех. Но эти второстепенные мысли как бы нарочно уводили ее от главной, к которой она боялась прикоснуться. Там, на сырой земле, под досками подпола дачи, там был этот мальчик, кормленный с ложечки. Это в него она хотела стрелять из бластера.

Но как же быстро он перелетел расстояние от калитки до бетона. Она просто увидела, как он летел, держа бидон, о который хлопала вывалившаяся и держащаяся на веревочке крышка. В небе стоял грохот, потому что бидоны – по природе своей громкие и нелетающие предметы. Интересно, беспокоился ли мальчик, что с него свалятся босоножки, они у него никакие, она видела. И хорош бы он был, приземлившись в носках и с раскрытой пастью бидона. Девочка даже зажмурилась – так ярка была картина перелета, а когда открыла глаза, то увидела, что бетон абсолютно не серый, а, можно сказать, золотой, и черный битум в нем, торчащий кусками, сверкает, как черный янтарь, который она никогда не видела, но почему-то знала: зовут его гагатом. Всплывшее неизвестно откуда слово в сущности было грубым и некрасивым. Га-га, и эта буква-труп в придачу. Девочка не любила эту букву за тайную, скрытую мощь. Буква—туман, что накрывает сразу, всей крышей. Опять же топор, откуда-то идет издалека, а глядь – это уже толпа с топорами и дальше совсем уж естественное для такого дела – труп-труп, труп-труп. О! Как она боится нашествия этой буквы. Но с гагатом другая история. Пусть он звучит скверно, пусть. Но это та самая тайна жизни, которая сплошь и рядом не дает верить ушам своим. Гагат прекрасен, хотя и черен. Черный цвет оговорен белым хитрованом. На самом деле он лучше всех. Как загадочен он с синим, как игрив с желтым, как элегантен с розовым…

Девочка тряхнула головой. Вот так всегда, стоит ей зацепиться за что-то мыслью. А буква «т» всегда тянет за собой тему. «Гагат – не грубое, а гордое слово. Так и запомним», – говорит она себе. Но что ей теперь делать с этой парочкой, что вся сияет на фоне гагата? Что делать с мужскими руками, охватившими женские ноги, почему она не может их ненавидеть, как хотела бы. Кстати, у всех слов-действий трупное окончание буквы «т». Делать, любить, ненавидеть, хотеть, вертеть, смотреть. Нет, не так. Если я сама смотрю, то уже и люблю. Если я, то трупа на конце нет. И девочка кончает свою борьбу с буквой, потому что другое, важное, наполняет ей душу. Знание. Девочка понимает, что там, под дачей, не было мужчины, а был мальчик с этой женщиной-веточкой. Вот почему он летел на бидоне. Ей хотелось заплакать потоком слез, но нет, этого делать было нельзя. Сидящая парочка почему-то стала родной и беззащитной. Грешники, они сверкали на непотребной для всех грязи бетона, как на троне, и девочка сказала себе, что будет их защищать, когда вся нелюдь земли – бабы с дырками и мужики с палками – накинутся на них, потому что, по их кошачье-бесстыжему понятию, люди не летают, а она видела летящую по пустырю бабочку, и она видела мальчика-птицу, который, будь он просто человек, кормленный с ложки, не смог бы ее перегнать. Тут было Нечто, что требовало защиты. Она отследила отъезд электрички, пока шевелился на ветру прищемленный кончик платья женщины. Потом она брела за мальчиком, который нес бидон с квасом, покупал зелень. Он шел медленно и никого не видел. Девочка даже устроила ему испытание: она перегнала его, а потом пошла навстречу и громко сказала: «Привет!», но он ее снова не увидел, не заметил, как тогда, когда стоял на крыльце и, видимо, готовился к полету. Конечно, было обидно. Ответь он – может, разговорились бы, и она бы дала ему понять, что знает их тайны и она за них. Что ей совсем-совсем не противно то, что между ними случилось, потому что у нее на глазах битум превратился в гагат. Может, он не знает, что такое гагат, тогда она объяснила бы. Но он ее не заметил. И не надо. Она понимает и это. Он сейчас не здесь. Он прицепился к краешку платья и едет на нем в Москву.


У него больше нет желаний, и ничего не надо. Взять и умереть, потому что лучше все равно не будет. Он поднимает глаза на Дину, у нее закрыты глаза, но лицо не спокойное, а скорее измученное. Он понимает это как то, что его подлые, слабые мысли о смерти вошли в нее и напугали. Она не готова умереть от того, что он жмется к ее ногам, как щенок. Она почувствовала его взгляд, открыла глаза – в них были нежность и понимание, и сочувствие, и страдание сразу.

– Слышишь, уже гудят рельсы. Электричка близко.

– Я хочу уехать с тобой, – говорит он. – Сейчас возьму билет и уеду.

И он бежит к кассам, гремя бидоном. Дина силой вытаскивает его из очереди.

– Знаешь, – сердится она, – глупости делаются проще всего. А мне дурачок не нужен. Я собираюсь жить долго-долго с умным человеком.

Значит, она на самом деле поняла его смертные мысли, если говорит о долгой жизни. И он ответствен теперь за это – за уже ее долгую жизнь. Чтоб она сто лет была такой же красивой, чтоб не стала, как мама, дряблой и немощной. Он никогда не будет собственным отцом. Они горячо целуются на виду у всех, дверь электрички прищемила подол ее платья, ему до боли было его жалко, как крылышко платья трепыхалось на ветру, а потом исчезло, видимо, Дина победила дверь.

Мама не ощутила его задержки – за квасом всегда очередь, она придирчиво рассмотрела огурцы, редиску, зелень. Объяснила, что впредь редиску лучше покупать круглую, а не с вытянутым усом, что на головке редиски должна быть белая «лысинка», а сплошь бордово-красные – это для свиней. За лук похвалила – тонкоперый, для окрошки самое то. И колбасу он выбрал правильную – без жира. Конечно, он забыл про хлеб, но хлеб продают рядом, пять минут туда и обратно. Сказав все, мама как бы вспомнила, что не те у нее отношения с сыном, чтоб разговоры разговаривать, она демонстративно повернулась к нему спиной. Но он не успел дойти до двери, как она резко развернулась и сказала слова, продуманные ею не то что до буквы, а до их сочленений между ними.

– Я не буду давать ход делу с этой женщиной-маньяком, если ты мне дашь слово, что никогда больше с ней не встретишься и забудешь, как ее зовут.

Оказывается, он и не подозревал, какой маленький в комнате дверной проем. Туда-сюда движение – и ты касаешься плечами косяков. А от головы до верхней перекладины всего ничего – ладонь. Слева он видел рисочки измерений его роста. Пять, шесть лет и так до десяти, потом уже никто его не измерял. Он помнит, как норовил встать на цыпочки, а отец своей ногой прижимал ему ступни. Тогда он тянул шею. Но отец жестко давил голову линейкой, и он тогда чувствовал, как налезали друг на друга слабые позвонки его шеи, беззащитные в неравной борьбе с отцом.

Сейчас он – ого-го! Ей-богу, сам не знал, что так вырос. А что изменилось? Теперь он беззащитен перед матерью, даже если пообещал другой женщине быть ее защитой. Как сказать? Так и сказать.

– Я перейду в вечернюю, – говорит он. – И пойду работать. Мы с Диной поженимся. И не будем об этом больше никогда.

Он хочет уйти, он ведь все сказал, но мама кричит. У нее нечеловеческий голос Так на сломе могла бы говорить стиральная машина, так, видимо, разговаривают между собой утюги и лопаты. Его это смешит.

– Ты говоришь голосом кастрюли. Мама! У меня же случилось счастье… – Последнее он говорит смущенно и виновато. Ведь мама больна, а он здоровущий и весь наполнен радостью. Стыдно быть радостным, если кому-то плохо. Хорошо бы ему отрезали руку или ногу, тогда бы они были хоть в чем-то на равных. Хотя где там! У мамы нет любви. От этого она и говорит нечеловеческим голосом.

– Я тебя жалею, мама, – говорит он.

– Ту суку ты любишь, а меня жалеешь, – кричит мама голосом утюга. – Спасибо, сыночек.

Он видит, что она мучительно ищет какого-то универсального способа уничтожить то, что есть в нем. Глаза ее рыщут, руки жамкают одеяло. Он очень хорошо ее чувствует, он ее сын, у них одна природа. Кто его знает, но будь он на месте матери, будь он женщиной, может, он вел себя точно так?

– Лучше бы тебя послали в Чечню! – кричит она. И мальчик ощущает холод материной бездны. Боже, как она боялась этой войны, ее бесконечности, как молила Бога, чтоб она кончилась. Он тоже боится этой войны, она ему противна, потому что неправедна, потому что он инстинктивно, без включения ума на стороне малого народа. Ему стыдно за большой. Родители с этим не согласны. Папа считает, что всех нерусских правильно было бы извести каким-нибудь гуманным способом. Перерезать трубы, например…

– Нефтяные? – спросила мама.

– Фаллопиевы, – гордо отвечает папа. – Чтоб прекратили рожать и кончились сами по себе.

Мальчик тогда полез в словарь, узнать, что это за трубы. Ему стало приятно утвердиться в непроходимости папиного ума. И стало стыдно, что, видимо, папа ляпнул это не с бухты-барахты, что он напрягал свой слабый мозг и, может, даже имел соображения по устройству быстрого ножа для перерезания и места, куда должны будут идти не освященные счастьем русскости. Их набралось много, знакомых девочек, если считать с детского сада, над которыми завис бы папа, дай ему волю.

Все это вспомнилось одномоментно, мама не успела докричать «…в Чечню!», как он понял, что из этого дома ему надо было уйти давно, но он так ловко притворялся, живя с закрытыми глазами. Дина явилась не просто так… Просто так не бывает ничего… Она явилась вовремя.

Но на попытке взять эту высокую ноту он надорвался. «Не надо сюда впутывать Лину, – сказал он себе твердо. Это наше, семейное».

На счастье пришла ветеринарка. Она сделала укол собаке. Ощупала ее и сказала, что та выздоравливает не от лекарств, а от отношения.

– Но ты же не возьмешь ее в город? Родители не позволят? Может, все-таки усыпить ее, пусть умрет в счастье?

– Усыпите, усыпите! – кричала мама из комнаты, слыша их разговор на крылечке. – Близко не пущу в дом! Близко!

Ветеринарка смотрела на мальчика. «Ну?»

– Вы так можете? – спросил он. – Сначала сделать укол для жизни, а потом сразу для смерти?

– А что мне остается делать? – ответила врач. – За собак решения принимают люди. Как собачий ставленник, я их лечу, а как представитель рода человеческого – усыпляю. Гнусная жизнь, между прочим.

– Я ее заберу, – тихо сказал мальчик. – Мама сейчас нездорова, поэтому она так говорит.

– Здоровые еще злее…

Ветеринарка взяла сто рублей. Сказала, что больше не придет. Сказала, что надо с собакой гулять. Она ослабела ногами. «По дороге она будет выкусывать нужную травку, она ведь знает, что ей нужно. Поэтому гуляй там, где нет машин, и подальше от людей. Псина хорошая». Ветеринарка потрепала собачью холку и ушла.

Мальчик присел на ступеньку. Надо сходить за хлебом, надо отварить картошку для окрошки, надо дать маме лекарство. Хотя они лежат рядом с мамой, у нее нет сил открыть пузырьки. Да и потом, надо же ее контролировать.

– Быстро тазик! – кричит мама.

Он бежит так, что ударяется коленкой об угол дивана. Ставит тазик маме на колени. Она наклоняется и рычит горлом. Рвоты нет. Мама очень старается.

– Не надо, – говорит он ей. – Не надо насильно.

– Но меня тошнит, – сердится мама.

– Я принесу тебе чай с лимоном.

Она не отдает тазик. Мальчик понимает, что теперь будет так. Спектакль. Притворство. Она накличет себе приступ и будет этому радоваться. Это ее способ борьбы с ним. Это ее война с Диной, с собакой и человеком. Завтра приедет папа. И они вместе выработают стратегию. Вернее, мама предложит свою, а папа пририсует завитушки типа: не разрешать впредь сыну смотреть ночной телевизор. Все эти фильмы с постелью и передачи, обучающие разврату. Или еще лучше. Отправить мальчика к дядьке в глухую деревню, где электричество бывает два часа в день вообще. Мама сморщит лицо, как она делает всегда от папиных рационализаторских предложений, и папа ответит: «Я понимаю. Я слишком крут».


Девочка думала о красивых. Это к ним летят на бидонах, как на крыльях, а некрасивым предлагают «вставить». Она нашла тот листок, где нарисовала женщину, превращающую бетон в золото. Да, у нее получилось. И она над силуэтом с тюком на голове стала рисовать мальчика-птицу в спадающих сандалиях и с бидоном, который, как пропеллер, рвался вперед, будто знал дорогу. На самом углу листа нарисовала серый камень. Но если понимать, то именно он был на картинке солнцем. И от него прерывисто шли лучи во все стороны. Девочка подумала и подписала картинку так: «Но и ано, нодиб и тагаг». Ее картинки всегда веселили учителей. Они их называли «штучки». Родителям учитель рисования еще в четвертом классе сказал: «Когда я ее учу, у нее не получается ничего. Она не усваивает знание. А в собственных мазилках у нее что-то есть… Не знаю что… Может, само собой пройдет». Родители услышали в этом «само пройдет» надежду на излечение от детской дурости и перестали ей покупать краски и хорошие фломастеры. Она исхитрилась подменять их у одноклассников, исписанные на целые. Те, кому покупали, не замечали этого. Ей не было за это стыдно, она немножко даже гордилась своей изобретательностью.

Мать как-то – это было до того, как их познакомили, – вывихнула ногу, и все пришлось делать ей, а отец тогда как бы уехал в командировку, а она, девочка, знала, что он в той, другой, семье. Она просто это выследила. Подошла утром к их дому, когда отец выходит на работу, он и вышел и помахал ручкой тетке на балконе. Ей хотелось его убить, но она даже не сказала ничего, а дождалась, когда из дома вышла девчонка-сестренка и стала прыгать через резиночку. Она увела ее туда, где их не могли видеть из окна дома, и стала с ней разговаривать. Это было еще до тех времен, когда отец их познакомил.

– Посмотри на меня, – спросила она у пятилетней дурочки, – я тебе никого не напоминаю.

Девчонка оторопело качала головой.

– Посмотри внимательно. У кого еще лицо в ширину больше, чем в длину?

Малышка почему-то испугалась, и в ее больших серых глазах набухли слезы.

– Ладно, иди, – сказала она ей тогда, потому что сама готова была разреветься. – Это я так. Я люблю сравнивать лица людей. Купи себе мороженое. – Она отдала ей свои деньги, хотя малышка сопротивлялась и говорила, что папа не разрешает ей ничего брать у других.

– А мой папа, – сказала девочка, – все время мне твердит: увидишь расстроенного ребенка – купи ему мороженое.

«Если бы он хоть раз мне такое сказал, я бы ему все простила».

И тут это случайное по жизни дитя сказало почти взрослым голосом:

– У нас ведь разные папы…

– Еще какие разные! – засмеялась девочка и ушла.


Мальчик приносит матери чай с лимоном. Мама пьет деликатно, напоказ, промокая рот кусочком бинта. Деликатность и бинт – безусловно, часть маминого заговора против него. Он хочет угадать, какого? Пока бродит туда-сюда, пока моет картошку, хочет понять ход маминых мыслей. Ему хочется думать о Дине, о ее гладких божественных ногах, о запахе ее подмышек, горьковато-пряных, о глазах, которые смотрят на него со страданием. Он повторяет мысленно: со-страданием. Никогда не задумывался раньше, что в синониме слова сочувствие скрывается страдание. Она страдает за него! Ему больно, что она страдает, но он счастлив, что страдает за него! Боже, как это все неожиданно и прекрасно! И эта близость, о которой написано и рассказано столько похабного, на самом деле только нежность и сладость. Это слияние, невозможное для описания, и этот взрыв, улет. Двое будто бы повторяют высший замысел. Он мало думал о Боге, только типа – есть или нет Его – и склонялся к неприятному из-за коммунистов атеизму, но теперь ему хочется кричать совсем по-глупому: «Да здравствует Бог, или как там правильно?» «Слава тебе, господи!»

Потому что два человека, повторяющие в слиянии замысел всей Вселенной, не могли получиться сами по себе. Наслаждение и Взрыв, Жизнь и Смерть, а главное – возникновение Любви из Ничего. Даже пены морской не было.

– Иди сюда! – кричит мама. Ну да, он две секунды не думал о ней, она почувствовала и призывает к ответу. Он ждет чего-то ужасного. Боже, как он прав!

– Случилось невероятное, – говорит мама, у нее торжественный и многозначительный тон, – ты видел меня нагой. То, чего не могла бы я допустить, будучи здоровой.

«Ах, мама, – думает он. – Видел я тебя всякую…»

Он помнит ее на пляже на Истре, куда они ездили втроем. Мама в трусиках и лифчике стоит на большом голыше, как девочка на шаре.

– Ничего бабец! – говорит один мужичок.

Их трое, они играют в карты. Мальчик начинает болтать ногами, чтоб обсыпать их песком.

– Вздую! – говорит тот, кто говорил о маме.

Папа лежит на спине, накрыл голову газетой. Из плавок вылезли черные волосы. Ну что ж ты, папа! А мама раскачивается на камне. И вдруг он понимает, что она это делает для этих, что играют в карты. Вся в изгибе, вся стыдная. Как ему неприятно! Папины волосы и мамины повороты попкой туда-сюда. Он идет и сталкивает маму с камня. Она смеется и бежит в воду. Нормальная, нестыдная мама. С папой хуже. Папа чешет у себя в паху, мальчик оглядывается и видит, как папе туда смотрит тетка. Глаза у нее прикрыты очками, и она их сдвигает на лоб. Чтоб лучше видеть этот папин бугор?

– Мальчик! – говорит тетка. – От тебя много песка. Сделай так, чтоб мы тебя искали и не нашли.

Он задумывается, что она имела в виду. Дети играют на пляже в прятки. Спрятаться так, чтоб не нашли, – это самое то, но он чувствует, что тетка сказала это в каком-то другом смысле. То, что одно слово может иметь и два, и три значения, он знает давно. Он даже спрашивал у мамы, почему в случае одинаковости не придумать другое, отличное слово. Мама ответила, что никому это не мешает. Мама возвращается из моря. Она совсем другая, когда идет мимо играющих в карты дядек. И на песке она вытягивается ногами в их сторону, и тот, что назвал ее «бабец», присыпает песком мамину пятку. Разве можно не заметить такое? И как дорожка песка сыплется потом маме по ноге до самой ямочки, что под коленом.

Странно, как это видится отсюда, из его взрослого времени. Эта мамина игра, это мамино приятие чужой ласки в виде насыпанного песка. Мальчику больно, что мама, видимо, не помнит своих молодых ощущений. Если бы она не была так зла, он с юмором напомнил бы ей. И рассказал бы про эту тетку, которая в то же самое время пялилась на папу, который ничего не видел. Хотя откуда он это знает? Может, газета на его лице лежала так, что тетка в очках как раз попадала в его боковое зрение и папе нравился ее взгляд. Но стал бы он при этом почесываться? С папы станется. Вот уж кто без комплексов – это папа. В очереди в уборную он громко предлагал ему при девчонках (!) зайти за уголок и подмигивал при этом девчонкам, не замечая, как им, детям, неловко.

Голой он видел маму и дома. Она приходила в кухню из ванной, чтоб взять ножницы, или масло, или чашку кипяченой воды.

– Извини! – говорила она. – Но если бы я попросила тебя принести, то ты бы меня тоже увидел.

– Ничего, – бурчал он. Но он так ее любил, а главное, она ему так нравилась – кругленькая, складненькая, – что остальные ощущения просто в душе не помещались.

Когда он увидел ее раздетой сейчас, он просто растерялся от силы разрушения маминого тела. Может, это болезнь в один момент совершает такие порухи? Или жизнь потихоньку, исподволь выбивает из-под человека колышки? Откуда эта вялость и серость кожи, ее понурость, шероховатость? Ведь на самом деле еще не старуха. С какого же момента начинается такое обрушение?

– Она будет такой же, – говорит мама, продолжая начатое, – и очень скоро.

Он считает. Они были на Истре, когда ему было семь лет, перед его школой. Значит, маме было тогда столько, сколько сейчас Дине. Мысль ошеломляет, но уже через секунду он понимает, что это не имеет никакого значения. Какой она ни будь в будущие годы – он будет ее любить. И его любовь задержит старение ее клеток, или что там происходит в организме, он встанет на пути самой природы, если надо. Вон Филипп Киркоров…