«Скорая» ушла. Собака лениво полаяла им вслед. Мальчик пришел и взял рецепты.

– Оставь, – сказала она ему. – Я еще то не выпила. Ты не волнуйся, наверное, сегодня магнитная буря. Я и не помню, с чего это я гикнулась?

Мальчик молчал. Он был пуст. Пока он ждал «скорую», он подумал, что не готов платить такую цену за любовь. У него тут же закружилась голова, пришлось повиснуть на калитке, чтоб не рухнуть. «Но я не могу без нее», – думал он о Дине. «Но я не могу без нее», – подумал он о матери. Калитка скрипела под тяжестью его жизни. Напротив, на калитке, сидела девочка, что выручала его с мобильником.

«Соплюшка, – думал он, – она еще не выросла. Как ей хорошо!»

Потом он шел к даче вместе со «скорой», и медсестра тараторила, что ее парня забирают в Чечню. «Боюсь, не подзалетела ли я с ним напоследок?»

– А гондоны зачем? – спросил врач.

– Я с ними не ловлю, – ответила сестра.

– Значит, так тебе и надо.

– Проверке на мышах можно доверять?

– Вполне, – ответил врач.

Мысль о Дине была острой и мучительной, а мама лежала плоско и отрешенно.

Потом все из него ушло, и он стал пуст, как ящик из письменного стола, из которого все выкинули.


Когда у дачи напротив начались крики, и через какое-то время прибежал мальчик вызывать неотложку, они посмотрели друг другу в глаза. В его глазах была мука. Значит, мука – это то, что может быть пополам с любовью? Потому что печаль, горе и страдание она видела и раньше, они не такие. В них не хватает присутствия чувства противоположного. Мука – это нерешаемая задача, это когда плюс и минус вместе, а это неправильно – два действия сразу.

Мать стала долдонить, что она не имеет права распоряжаться долларовым мобильником, что до такой степени она должна соображать, что почем.

– Представь, что ты больная, а мобильник у них, – сказала девочка. – До такой степени ты должна владеть воображением?

Мать стала орать, как угорелая. И что у нее хватило бы ума не приезжать на дачу больной, и что у ее сына-недоумка могла бы быть совесть, чтоб добежать до почты. «Всего десять минут!» И вообще нельзя использовать других, это неприлично. «В Америке за такое сразу бы взяли деньги. Наличными!»

– И ты бы взяла? – спросила девочка.

– А почему я должна оплачивать их проблемы? Я кто? Жена Березовского? Или Чубайса?

– Они бы тебя не взяли в жены. У них красавицы. – Уже сказав это, девочка поняла, что совершила подлую вещь, что про такое нельзя говорить, она сама закомплексована на внешности, хотя считает, что ей еще повезло, что похожа на отца.

Но у матери была своя мысль.

– Мне бы их деньги, – сказала она, – и я была бы красавица. Ноги у меня длинные и тонкие, остальное все приделывается. Ты еще маленькая дурочка, если веришь только зеркалу. Вот не будешь раздавать мобильники налево-направо, у родителей денежек будет больше и будешь, какой захочешь. Тебе многого не надо. Все и так при тебе.

Девочка была потрясена, что после ее хамства мать, оказалось, не обиделась, а даже стала нежной – «все при тебе!» Как же! Как же! Но все-таки девичье сердце – вещь хрупкая, его сломить – раз плюнуть. Девочке было приятно и хотелось ответить матери тоже чем-то хорошим.

– У тебя не только ноги, – сказала она. – У тебя и волосы. Ты зря их в пучок крутишь. Ты пусти их по плечам.

– И буду лахудрой. У тебя нет вкуса. Это твоя трагедия. Как и у отца.

«Начинается, – вздохнула девочка. – У нее внутри один переключатель. На злость». И она представила материных гадюк, которые, как из горла кувшина, вытягивали изящные головки, все в разные стороны. Эдакий букет змей. И она побежала к листу бумаги. И это получилось красиво. Хорошенькие, с длинными острыми язычками, все цветные, только глазки у всех гадючек белые-белые. От ненависти. «Тсиванен». Как пригодилась тут буква "т"!

Когда бригада медиков уходила, девочка, повиснув на калитке, спросила молоденькую сестру.

– Она умрет?

– Не рассчитывай, – засмеялась сестра. – Она своего хорошенького сына еще пожует всласть.

Девочка замерла на калитке. Ей ведь хотелось, чтоб выносили гроб. И чтоб она в него заглянула. Она близко не видела ни одного покойника, но ведь знать это нужно? Нужно. Соседка была бы прекрасным учебным пособием, как заспиртованные водоросли, которые когда-то были живыми, а сейчас дети на них учатся. Это во-первых… Во-вторых же… Сестра назвала мальчика хорошеньким, но знаете ли! Нашла тоже… Девочке хотелось с этим спорить долго, не давая спуску, но ничего не получалось. Она как бы соглашалась с тем, с чем соглашаться не могла и не хотела. Но ведь она же сама это видела. Они были там так красивы. Так светились на том бетоне.


Мать облизывала губы, как бы целованные сыном. Она не помнила, что случилось, но дивный, неповторимый запах младенца, дороже которого у нее никогда никого не было, наполнил угасающие силы соком, и она вздохнула глубоко и освобожденно. И еще она вспомнила, что была там. Там не было света, а было мрачно и холодно, и ее там не ждали. И она побилась в стены этого там, и стены отталкивали ее. Не очень хотелось и оставаться, но как-то обидно задевало это отталкивание – мол, вон отсюда, вон! Что уж они так к ней?! Мальчик ее, сын, вытащил ее оттуда. Зачем ей «скорая», когда он рядом? И она сказала собаке:

– Позови его! – И собака поняла, пошла.

Мать ощупала лежащую рядом сумочку. Только ей известным движением она выдернула подкладку из-под зажима и залезла рукой внутрь. Письмо стерлось на изгибах, а чернила расплылись от ее слез. Сколько письму лет? Тринадцать будет этим летом. Они тогда были в Анапе с мальчиком, после пневмонии. Снимали комнатенку рядом со спасательной станцией. Сын хозяйки работал спасателем, ему было шестнадцать лет, и он остался на второй год в восьмом классе. Она пообещала хозяйке подтянуть его по математике. Ну кто ж знал? Кто? Можно было ли ей представить, что математика просто вывалится из рук, как вещь никчемная. Что днем они будут уплывать на лодке и раскачивать ее под куполом неба. Он был такой горячий Гога, Гоги, Гоша, в нем было столько силы и страсти, что каждый раз, – а он был ненасытен, – она почти умирала в его руках, а когда оживала, то просто балдела от счастья, что так бывает. Их застукали через неделю и сообщили его матери. Она выбросила их вещи и выставила за забор маленького мальчика. И он пошел искать маму, которая голая лежала на руках юноши, и он умолял ее забрать его в Москву. И она думала, как это сделать, и у нее возник план. Потому что она не представляла, как ей теперь жить без его рук и ног, и живота, и губ, без его ягодиц, так ловко помещающихся в ее ладонях.

Когда к ним подплыли с плохой вестью о бродящем по пляжу ребенке и приближающемся шторме, она даже не прикрылась, настолько несущественными были для нее другие люди.

А потом она тащила на себе вещи и сына, Гоги мать заперла в погребе. И не были они тогда в Анапе два месяца, даже половины не были. Они уехали в Новороссийск к знакомой по институту. И жили у нее. Письма в Москву она подписывала как бы из Анапы. Два раза она тайком, оставив сына, ездила к Гоге. Подбиралась к станции, и он бросал ее в лодку и греб, греб туда, где было только небо и море. И она стаскивала с себя все и думала – как? Как я буду без него? Она просто сходила с ума от напора будущих неосуществимых желаний. Она языком слизывала с него соль, выискивая места, которых не касались ее язык и губы. И уже он лежал у нее на руках – Демон поверженный. Мальчик из восьмого класса.

Она дала ему адрес до востребования. И он прислал ей одно письмо. То, что хранит она под подкладкой. Она достает его. В нем были «любов», «в замуш», «хочю войти в тибе» и много других неправильных слов радостей и счастья. Конечно, такое письмо надо было скрывать. Она ему не ответила. Из Москвы все выглядело иначе. Один раз, умирая от телесной муки, она согрешила с физкультурником. Дело было в спортивном зале, поздним вечером. Она разделась и легла, ему на колени так, как ложилась в лодке. Фокус не удался. «Ты чо? – спросил он. – Разговаривать пришла?» Все было пошло, скучно и не дало облегчения. С тех пор она умерла телом. Она это знает. Однажды на осмотре гинеколог спросила ее: «Вы не замужем?» «Замужем», – ответила она. «Вы спазмированы, как девушка». – «Я просто мертвая!» – хотела она сказать. Но кто ж такое говорит? Слезла с гинекологическою козла с гордой улыбкой: «У меня все в порядке в семейной жизни». Она ей не поверила, врач. Такой у нее был вид: не верю, мол.

Все это пришло и встало сейчас во весь рост.

Она растирает письмо в порошок. Это легко. Она втирала бумажную пыль в себя, засовывая во влагалище, и ела ртом. Письмо не должно оставаться, оно должно раствориться в ней до последнего микрона. Она – могила письма, могила этой сумасшедшей чувственной любви, от которой и сейчас все сжимается внутри, но нет и уже никогда не будет того, кто превратит этот ком в божественное расслабление, в свободу, в вознесение, в безграничье. В любовь!

Улика уничтожена.


Она мечется в себе, как в темном там, где даже стены ее не любили. Память мстительно возвращает ей уже голое бедро Дины, обхватывающее сына, и его лицо, глупое – это правда, господи, глупое, я не клевещу, – но такое счастливо прекрасное. И она кладет на весы, она ведь любительница правил, и точного веса, ум и счастье, и гирька ума взлетает под самый потолок. «Это неправильно», – говорит она себе, но откуда-то взялась черная, стена, которая уже не толкает, а хочет ее накрыть.

"Пусть! – думает она, – Пусть! Так бывает. Пятнадцать лет разницы, конечно, много… Но она будет над ним дрожать, как дрожу я. Ему будет хорошо. Она – неплохая женщина, Дина. Ну стала бы она звать в гости плохую? И потом… Чему быть – того не миновать. У них могло бы случиться, а она бы не знала… Это, что ли, лучше? И опять она заметалась. Лучше? Хуже? И опять положила на весы «знать» и «не знать». Они как спятили, метались весы – вверх, вниз, пока не замерли в равновесии. Значит, цена знанию – незнание, и наоборот. Ей осталось знание. Как говорил их учитель физкультуры: «Оно, девушки, по жизни так: хоть Стеньку об горох, хоть горох об Стеньку. Один хер». Дурачок дурачком, а умный оказывается.


– Подойди ко мне, – сказала мама, когда он пришел вместе с собакой. – Ты на себя не похож. Не надо так! Все у меня будет в порядке.

Мальчик подошел, и ему стало страшно. Он боялся, что все начнется сначала. Уйти, что ли, в аптеку, думал он, теребя рецепты. Почему она на меня так смотрит?

Мать изо всей силы сдерживала ускоряющийся бег сердца. Юноша, который стоял рядом, не был ее сыном. Это был высокий молодой человек с абсолютно седыми висками. «Боже мой!» – подумала мать. Систолический галоп ускорил свой бег, и она закрыла глаза, чтоб он не видел мыслей в ее глазах. «Господи! – думала она. – Дай мне еще время. Дай мне замолить грех за его виски. Я так его люблю. Усмири мое сердце».

И развернулись кони. Они возвращались в жизнь, и она открыла глаза. Мальчик с седыми висками наклонялся к ней с отчаянием в глазах, но мама уже слабо улыбалась и даже хотела что-то сказать, а собака положила ей голову на плечо и лизнула в щеку.

– Дина-Найда, – сказала мать. – Надо же, пришли вместе. Как сговорились. Дама с собачкой… Есть такой рассказ у Чехова. Я так над ним плакала в твоем возрасте… Нет, пожалуй позже. Мы были медленные дети. – Мать вздохнула. – Тоже про любовь. – И добавила: – И грех… «Лишнее слово, лишнее, – подумала она. – Хотя я уже принимаю этот грех как свой».

«Когда ей станет хорошо, – думал мальчик, – я уйду. Мы уедем с Диной куда подальше. Иначе она убьет и себя, и меня».

Но они улыбались друг другу, будучи самыми близкими и бесконечно далекими.


Сбивая на кочках ноги, девочка брела в темноте к Ангелу. Отсюда мощно гляделась липовая аллея. Как всегда вечером, деревья, в сущности, жили в небе, цепляясь кронами, и вели свой счет жизни и обстоятельствам. Лицо Ангела было все в следах убивания. На нем была выковыряна дырка рта. От отбитого носа шла трещина, которая раздвинула глаза вширь. И кто-то настойчивый внедрялся в ту трещину-щель топориком, чтоб разломать голову надвое, но Ангел был хоть и раненый, а крепкий. И затылок его был кругл и красив. Торчали остряки крыльев. Ну, естественно, отломать крыло птице проще простого. «Но он ведь не птица, – подумала девочка, – он же детский Бог. Он должен был им не даться». Девочка смутилась глупости собственных мыслей. Ангел был сделан людьми и людьми же порушен. Нет ничего вечного из сделанного руками человека. Самые что нм на есть распрекрасные церкви валили в два притопа три прихлопа, сносили города.

– Почему так? – почти закричала она, вспугнув затихшую к ночи природу. И только кроны липы где-то высоко, высоко, даже если и услышали, но не обратили внимания на девочкин вопрос, хотя именно им бы и объяснить ребенку тщетность суетного человеческого разума, изъеденного раком злости и ненависти. Но липы молчали, что, в сущности, было свинством с их стороны. Ведь если вечные и знающие молчат, то получается полный безысход. Или она побежала не в ту сторону?

Отчаяние без предела охватило девочку. Не было смысла в жизни, если в ней. существовала такая сила разрушения ее же. Все будет уничтожено, все будет убито, и ничто не может это остановить. В этот момент девочка даже испугалась Ангела с лицом сифилитика, который стоит и смотрит раздвинутыми щелью глазами, и ему плевать на цепи, которыми уже прикованы и липы. Значит, уже начались и их пытки?

Но тут она услышала автомобильные сигналы. К даче мальчика подъезжала машина, из нее выходил отец и еще какой-то дядька. Они оставили машину открытой и быстро пошли в дачу. Мальчик пошел с ними, а девочка пошла тропинкой вдоль ограды, которая выводила ее уже не раз ко многому интересному.

Она поняла из подслушанного разговора, что отец приехал за матерью, потому что какое тут в деревне может быть лечение? Что он вызвал сестру матери, и та будет с ней, если не нужна будет больница, поэтому мальчик («ты!») пока остается на даче в зависимости от возможностей сестры («у нее огород и муж попивает, так что времени у нее чуть»). Отец кричал на мальчика, что тот сразу не позвонил, что могли что-то упустить, какие тут врачи, у них и дипломов, считай, нет. Сидя в кустах бузины, девочка воображала, как бы повел себя ее отец. Приехал, бы или свалил бы все на нее?

А сейчас она видела сквозь ветки хлопоты сборов больной женщины в дорогу. Сама мать мальчика стояла на крыльце, вцепившись в поручень. На ней были мужские кальсоны и блузка с кружавчиками, а сверху наброшен плед. У нее подрагивала голова, а глаза все время следили за мальчиком, где он.

– Я хочу, чтоб он уехал тоже.

– Мама, – говорил мальчик, – я не могу бросить собаку. Вот выхожу ее и отдам соседям. Там живет хорошая девчонка, она возьмет. Я договорюсь.

«Это он про меня? – думала девочка. – Это я хорошая девчонка?»

Ей хотелось вскочить и забрать собаку сразу, ей хотелось доказать, что он не ошибся в ней: она хорошая; но мальчик сделал ей знак сидеть тихо, потом подошел и сказал:

– Не бери в голову. Это я нарочно. Это чтоб они оставили меня в покое. Собаку я не отдам никому.

– Я бы взяла, – с вызовом сказала девочка. И только тут вспомнила, что сама запустила псину в этот двор, спасая от повешения. Столько всего случилось за эти дни, и папа-палач как бы скрылся в тумане; а сейчас вот возник – весь набрякший от предвкушения скандала, весь к нему готовый. Девочке стало так страшно от этого видения, что все остальное, реально происходящее, она просмотрела: как усаживали мать в машину, как та отъехала. Вернувшись, она нашла на крылечке свою мать.

– Разбудила машина, – сказала она. – А мне так сладко вздремнулось.

У нее был заспанный, но вполне свежий вид. И черноты под глазами не было и в помине. – Они ее увезли в город? Ну и правильно. Инсульт – это не шуточки.

Мальчик ушел с собакой.

Она будет ждать его на воротах. Возвращаясь, он ее увидит и, может, заговорит.

Но он ушел в другую сторону, ту, что вела коротким путем к станции, – значит, тем же путем он и вернется. Она его не увидит.

В душе родилась маленькая, с манную крупинку, боль и стала набухать, как под крышкой с полотенцем. И возникло чувство одиночества, но не того, что радует ее довольно часто – «я у себя одна, а вы все не нужны мне на фиг», – а другого – болючего, обидчивого, когда хочется лбом прижаться к коре дерева и тереться об нее до крови и жаловаться, жаловаться и жаловаться. Кому? Она снова побежала к этому недобитку-Ангелу, постамент которого был окроплен мочой не одного поколения мальчишек. Обкаканный птицами, обписанный детьми, не поваленный взрослыми, он был одинок, как и она, и уже много десятков лет. Он один был – оказывается – ей брат по горю и печали. Других не было.

– Где ты! – кричит мать, но девочка не слышит. Зато она хорошо видит: Ангел светится. Сначала она думает, что так встала луна. Она сейчас полная и жирная и сочится тяжелым желтым маслом. Но нет, это не луна. Свет как бы с другой стороны. Он из самого Ангела, который стоит хорошенький и целехонький. И нет долбленой ямы вместо носа – наоборот, нос, как и полагается ему, собрал вокруг себя лицо, а белые мраморные глаза очень даже хорошо видят все вокруг и насквозь. И крылья целы, и даже как бы трепещут, как у присевшей на лист стрекозы. Нежно так, беззвучно подрагивают живой жизнью.

«Я нормальная, я в себе, – думает девочка, – просто мне это кажется. Я психанула, а он меня утешает. Это все в моей голове, и нигде больше. На самом деле он битый и траченый. Я сейчас потрогаю его рукой». Она трогает. И пальцы ее скользят по прохладному камню, в котором нет изъянов, а кончик тонкого крылышка легко ложится в ладонь, будто они одного размера. Девочка ощупывает все, все, все. И нос, и губы, уши и каменные кудри. «Так бывает, – думает девочка. – Случаются чудеса, чтобы глупый человек что-то понял, если жизнь ему непонятна. Но ведь мне все понятно. Все! Меня никто не любит. Я никому не нужна».

Вернувшись, она слышит крики. Идиоты они, что ли? У нее омерзительный («Твой, сволочь!» – кричит мать отцу) характер, и случись отцу уйти из дома, она (девочка) бросит школу и пойдет по рукам (господи, мама, окстись!). Но отец ее не защитил, он кричит, что не от него характер, а от матери. «Ты же вампир! Тебе это никто не говорил? Вот и у нее (у девочки) такая же природа, мать вашу… Ни подруг, ни мальчишек… Сидит рисует каляки-маляки. Модернист сопливый. Что ты за мать, что за мать?» – «Но это у тебя такая жизнь, что тебе только и дело сравнивать одну жену с другой, ты у нас устроился на две работы. Хотя о чем я? Тут-то у тебя работы никакой. Ни по дому, ни по воспитанию. Тут тебе достались вампиры. Отсосали беднягу».

Что-то упало, звякнуло. Девочка бредет назад. Но отец как ни в чем не бывало кричит ей вслед:

– Что, совсем не с кем поиграть? А куда делись подружки?

– Во что поиграть? – Девочке хотелось сказать что-то резкое. Не в том дело, что она подслушала разговор. Что, она раньше про это не знала? Она давно ждала, что родители разойдутся. Сейчас это виделось так. Они действительно расходятся. Как на дуэли. «Теперь разойдитесь». И они идут каждый в свою сторону, а она остается на том самом месте, где они были вместе. «Месте-вместе». Рифма получается. Мать не берет ее, потому как у нее (девочки) такой характер, что она станет шлюхой, наркоманкой, такая она в ее глазах. Девочка мысленно примеряет на себя эти роли, как она их видела в кино и по телевизору. Она стоит возле почтамта, и у нее юбки почти ноль. И при малейшем наклоне видна обтянутая попка-сливка. И к ней подходит дядя на раскоряченных ногах и говорит, что теперь она не имеет права ему отказать, так как это ее работа. А всякую работу надо делать добросовестно. И она идет за ним, потому действительно такая работа. И ее придумала для нее мама, и никто другой. Папа же – нет, он не хочет, чтоб она стала шлюхой, он водил ее в музей и объяснял, что картины существуют для того, чтобы в человеке вздрагивало сердце и хотелось чего-то хорошего. «Чего?» – спрашивала она. – «Раз спрашиваешь, значит, до тебя еще ничего не дошло». У нее вздрогнуло сердце у «Апофеоза войны», но ничего хорошего не захотелось, а хотелось уйти из музея раз и навсегда. «Эта картина против войны», – сказал отец. – «Нет, за! – ответила она. – Надо очень любить смерть, чтобы нарисовать столько черепов и остаться жить». – «Ты прямолинейна, как мама!» – сказал отец. Больше они в музей не ходили. А она однажды попробовала нарисовать по памяти «Апофеоз». Ничего не вышло. Каждый череп превращался в ее воображении в живого человека, и она не знала, что делать с этим возникшим в ней живым, который уже мертвый.

И тут в ее мысли о себе врываются быстрые шаги. По тропинке почти бежит женщина. И девочке не надо угадывать, кто это, она знает сразу. Пестрое платье, бывшее в уезжающей электричке бабочкой, тут, в сумраке липовой аллеи, кажется птицей. Она слышит «хлоп-хлоп» крыльев и свист дыхания от стремительной вкрадчивости полета. Птица-женщина проскакивает мимо девочки молча, а что бы она могла сказать, даже если б захотела? Она вошла в калитку, не дав ей скрипнуть там или пискнуть. Девочка понимает это. «Что там сейчас будет!» – думает девочка, и ей делается горячо и стыдно.

– Я не знаю эту даму, – говорит с крыльца отец. – Кто-то из новых соседей?

– А тебе какое дело? – хрипло, веревочно кричит девочка. – Ты тут больше не живешь! Тебя тут не стояло! Катись колбасой по дорожке косой!

Чего она не ожидала, так это выскочившей на крыльцо матери.

– Ты смеешь так говорить отцу? – шипит она с чувством глубокого удовлетворения (что, мол, я тебе говорила?).

Она уходит от них к прикованным липам. Она думает, чем они там занимаются – мальчик и эта летающая в платьях. Хорошо бы, чтоб в их самый-самый момент померла его мамаша. Девочке ее не жалко. Ей только обидно, что, если это случится, похороны будут в городе. Девочке так хотелось в этом участвовать. Жаль, что ее мама не подсказала, что и тут недалеко есть кладбище. И нецелесообразно возить труп за десятки километров. Это мамино любимое слово – целесо… Думая про чужую смерть, она обматывала вокруг горла веревку, которую носит в кармане. Как это сказала медсестра? Мать еще пожует сына всласть. Что она хотела этим сказать? Именно то, что сказала. Все-таки лучше бы из их двора вынесли гроб – она бы, девочка, срезала с куста розочку и положила бы покойнице к голове или куда там еще, а этот мальчик пусть остался бы неизжеванным.

Она подумала, что, в сущности, она совсем плохой человек, если так спокойно допускает смерть и своей, и чужой матери. Поставь себя на его место, думает она, поставь. И девочка ставит. Разбегается в панике кровь. Забарабанивает в отчаянии сердце. Она видит гроб и спокойно кладет к голове или куда там еще розочку. Это ее гроб.

Но тут кто-то сводит ее руки вместе, она кашляет и понимает, что это был мальчик с собакой. Это он разматывает ей горло, а собака лижет ей пальцы рук.


Дина уснула, а он лежал рядом и думал, что иметь такое количество счастья несправедливо, когда есть Чечня, детские дома, мамина болезнь, когда мир раскачивается в какой-то очень неудобной для человечества позе и люди сыплются с этих мировых качелей, как сыплются осенние листья, стоит легонько тряхнуть дерево. А у него счастье! Мальчик замер от неловкости перед теми, у кого нет даже осьмушки того, что есть у него. Но ведь это тот самый случай, когда не поделишься. Любовь – штука очень отдельная, на кусочки не разрежешь. Она его и только его, как глаз, как родинка на плече, как ямочка пупа. Мальчик был счастлив, и мальчик мучался и стыдился счастьем. Но тут тихонько взвыла собака и затрепетала ушами, а потом повернула к нему голову и стала смотреть ему в глаза, издавая при этом какие-то сдавленные звуки. Он встал и вышел с ней во двор. Собака пошла по дорожке к калитке. Он шел за ней, вышел за калитку. Тишина и темень ночных лип накрыли его с головой. Собака повернула направо, и он пошел за ней, как слепец. На поваленном дереве кто-то сидел. Он подошел вплотную и увидел этот отчаянно открытый рот и глаза, в которых стыл ужас. Он взял руки девчонки и разжал ее кулачки. Потом он взял веревку и сунул ее в карман. Девчонка упала лицом себе в колени и казалась такой маленькой, будто ей лет шесть, не больше. Он обнял ее и прижал к себе и почувствовал, как она дрожит, спрятав лицо ему под мышку.

– Я много раз так хотел, – сказал мальчик. – Но никогда не решался. Знаешь, почему?

Ее голова затряслась у него под рукой. Он понял это, как нет, она не знает.

– Мне становилось обидно, что я все пропущу. И хорошее, и плохое. Хорошего просто жаль, а плохое… Это тоже важно. Как будто я трус и его боюсь. А вдруг я смогу помочь, когда будет совсем плохое. Ведь тогда надо быть! Обязательно быть! Смотри! Конкретный случай. Если бы я сделал, как ты. Я не помог бы маме. Собаке. И она не привела бы меня к тебе. Это она повела меня.