Страница:
Где-то…
И шло время.
По телевизору уже говорили, что факты исчезновения новорожденных наблюдаются практически всюду. Кричали матери, удивляясь, что одну мать взяли вместе с ребенком, а другую оставили. Были даже суды. И худым измученным женщинам давали сроки и увозили куда надо.
Потом как-то заглохло. Но что мы знаем, что слышим, когда не слышим ничего, когда слепы – а зрячи, когда залетевшая муха заставляет подумать о таком, о чем сроду не думалось. Муха же, тварь! А ты оторвать от нее глаз не можешь: как она ищет выход, как не сдается и как, наконец, вылетает в форточку, и тебе кажется, что она гордо посмотрела на тебя, большую и неуклюжую, которой никогда не вылететь из комнаты. «Я выйду в дверь», – спорит с мухой Тамара. «Но для тебя сделали все входы и выходы, что ж не выходишь?», – кричит ей муха. «Кабы все, – вздыхает Тамара. – Все-таки человек немножко и дерево. Прикопали».
По телевизору уже говорили, что факты исчезновения новорожденных наблюдаются практически всюду. Кричали матери, удивляясь, что одну мать взяли вместе с ребенком, а другую оставили. Были даже суды. И худым измученным женщинам давали сроки и увозили куда надо.
Потом как-то заглохло. Но что мы знаем, что слышим, когда не слышим ничего, когда слепы – а зрячи, когда залетевшая муха заставляет подумать о таком, о чем сроду не думалось. Муха же, тварь! А ты оторвать от нее глаз не можешь: как она ищет выход, как не сдается и как, наконец, вылетает в форточку, и тебе кажется, что она гордо посмотрела на тебя, большую и неуклюжую, которой никогда не вылететь из комнаты. «Я выйду в дверь», – спорит с мухой Тамара. «Но для тебя сделали все входы и выходы, что ж не выходишь?», – кричит ей муха. «Кабы все, – вздыхает Тамара. – Все-таки человек немножко и дерево. Прикопали».
Здесь и сейчас
Что-то чуяли и животные. Однажды вечером, а я боялась уже ходить в темноте, мне дорогу перегородила стая крыс, которая спокойно переходила улицу и скрывалась в развалинах сгоревшей недавно милиции. Я пережидала их исход, вспоминая того крысолова с дудочкой. Но тут дудочки не было, они шли, зная, куда и зачем, в отличие от нас, не знающих ничего. Куда-то пропали стаи собак, что вечно хороводились возле шашлычных и куриного гриля. Мой любимый кот смотрел на нас с мужем как-то очень не по-кошачьи, побуждающе и вопросительно. И мы ласкали его, но он, выгибая спину, выходил из-под рук и что-то говорил нам не при помощи «мяу», а каким-то утробным горловым рычанием. У него была для нас информация, но мы его просто любили, а надо было учить его язык. Мы следили за открытыми форточками, неприкрытыми дверями. Ночью он спал рядом и вскакивал при малейшем нашем движении. Он был очеловеченный кот и знал, что такое предательство…
Где-то…
И тут пришла пора рассказать о человеке, который взял да и выдернул свои корни.
Где-то в Шотландии, не в каком-то научном центре, а в простом университете, молодой ученый, глядя в электронный микроскоп, обнаружил странную клетку. Она нагло развалилась под окуляром и как бы даже подмигивала. Потом исчезла – показалась, мол, и хватит, но в голове ученого засела.
Ученого звали Егор, был он русский, бежал, как муха в форточку, в весенний призыв от военкомата через Финляндию и всю Скандинавию. В городе Бергене удачно попал на сухогруз и приплыл в Шотландию, далее где пешком, где автостопом добрался до Эдинбурга и сдался полиции. И не могло это кончиться ничем хорошим, не будь при нем несколько тетрадок с удивительными наблюдениями над природой, рельефом, минеральными источниками и особенностями изменения вод, что с течением времени порождало неких причудливых рыб и небывалые растения. Их было не много, наблюдений, но они были сделаны именно там, где незаметно для глаза сливались ручьи и реки. За парня ухватились, тем более что он прекрасно владел английским.
Еще на первом курсе, на родине, будущий микробиолог Егор дни напролет просиживал в Щедринке или научной библиотеке университета. Увлекшись в качестве развлечения флорой и фауной оконечностей Европы, он прочел об этом все, что было, и делал чисто фантастические предположения, которые однажды вдруг, как пазл, сложились в цельную картину. Он записал свое открытие в тоненькие школьные тетрадки и всегда таскал их с собой в котомочке через плечо или в рюкзачке, что казался скорее принадлежностью первоклашек. С рюкзачком его и взяли прямо с лекции и, практически связанного, привели в военкомат. Уже начиналась вторая чеченская война. Егор был смирен и покорен, попросился в туалет и, перекинув рюкзачок вперед, худенький, вылез в окно. Весь поцарапанный, рванулся в Сестрорецк – почему-то был уверен, что уходить надо водой. Добрался до Выборга, кротом пролез через границу, и возле Иматры обдумал дальнейший путь. В Эдинбург – двигаться туда он решил сразу – отправился, будто точно знал дорогу. И как-то так получалось, что его не трогали: была в нем какая-то милота и приятность. В полиции Эдинбурга он достал из кроссовок хорошо упакованный советский паспорт и прошение о месте жительства. Как обоснование – неправедная война.
Осматривая его котомку, нашли тетради. Полицейский не был олухом царя небесного, он показал их военным, те тоже не были олухами и отправили их в университет. Так Егор стал еще раз студентом биофака, а потом и молодым ученым. Через какое-то время он увидел в микроскопе удивительную наглую клетку.
У него не было семьи. В отечественную войну погибли его деды и бабки, мать и дядя прошли все ужасы детдомов. Дядя не выдержал издевательств сотоварищей – его ненавидели за миролюбие и доверчивость, за неумение красть, доносить и подличать – повесился в уборной, когда ему было пятнадцать лет. Мать чуть с ума не сошла от горя, но ее взяла к себе повариха. Одинокая и тоже детдомовская, женщина пригрела девчонку, оставила у себя после окончания детдомовского срока, выучила своему чисто женскому делу, а потом и замуж выдала за хорошего парня, опять же бывшего детдомовца. Но недолго длилась их впервые нормальная жизнь. Молодого забрали на афганскую войну, где его и нашла пуля-дура. Егор остался сиротой, когда мать умерла от операции аппендицита – ей внесли какую-то инфекцию.
Егора от сиротства спасла баба Саня, та самая повариха, спасшая его мать. Она сказала себе, что найдет ему приличных родителей, но потом так прикипела к парнишке, что никому не отдала и даже успела дать ему среднее образование. После этого пошла в церковь, истово поблагодарила Бога, упала в обморок, там и скончалась. Умереть в церкви – это дано не каждому. Бабу Саню хоронили как святую. После похорон Егор поехал в Питер и легко поступил на биофак, куда конкурс был нечеловеческий. Педагоги удивлялись остроте и глубине его ума, товарищи завидовали и злились на оборванца, которому дела не было до их навороченных курток и знания рок-музыкантов со всеми их любовницами. «Ломоносов сраный», – услышал он как-то вслед и почувствовал зуд в ступнях как знак: надо уходить.
И хотя в Эдинбурге чуть с ума не сошли, прочитав его тетради, главное в талантливом русском парне они не увидели. И никто не увидел. Егор был повернут на теме войны не менее, чем на микробиологии.
Он непрестанно думал об убийствах и войнах, об их бесконечности в мире, о неотвратимости их почти всегда необъяснимого начала. За землю? Глупости. Взял эту, хватаешь следующую, и все мало, мало, а счастья как не было, так и нет. Гневит чужая кровь? Но во время войны, как никогда, она перемешивалась, что вода в океане. И драгоценная голубая кровь арийца-воителя уже давно позеленела или покраснела, а дети войны несут в себе разноцветные крови, как радугу.
И тогда Егор понял, что в человеке искони, извечно живет не жажда быть, а восторг смерти. И он – человек – лютее тигра, лютее крокодила, акулы, гюрзы, ибо все животные изначально лишены права выбора в своих убийствах (не будет тигр есть лягушку, хоть задавись), а у человека есть разум для понимания, есть душа и тысячи книг от Пифагора до Мартина Лютера Кинга, которые учат, объясняют ему, порой становятся перед ним на колени – читай, дурак! – но он все равно убьет просто так, из собственной охоты, а книгой растопит печку. Это еще и без войны… Откуда в людях это – от Македонского до Гитлера, от Гитлера до Бен Ладена, от Бен Ладена до мальчишки, который душит собственную мать? И чем больше убитых, чем больше на земле крови, тем сильнее страсть к смерти – своей ли, чужой…
Егор нашел то стеклышко, с которого на него смотрела странная клетка, пошел в тюрьму, и попросил разрешения сделать анализ крови убийц. У них это были не клетки – это были метки. Оказывается, достаточно взять у человека кровь на стеклышко – и все ясно: убийца. Как просто!
Хочешь выбрать президента – проверь его кровь. В живой крови-метке особенно видно, как она меняет свою форму, свой цвет, у нее даже есть как бы выражение лица: отвратительно-насмешливое. Ибо знает, что нельзя не убить, если она в тебе есть. И умрет она только с тобой. А может, и не умрет, может, превратится в летающий атом смерти и поселится в чьем-то ухе или ноздре и пустит свой яд, и ты, еще вчера вполне милый человек, однажды сожмешь руками шею ребенка и почувствуешь, что наконец началась твоя настоящая жизнь.
Егора охватил ужас от мысли, что среди людей может не оказаться неубийц. Он неистово рассматривал кровь у всех, у кого мог. И потихоньку успокаивался. Людей без меток было достаточно много, дети были практически все чисты, но метка мгновенно появлялась, стоило им увидеть убийство – пусть даже котенка или собаки. Убийство на глазах детей было страшнее тифа, спида, проказы. Оно поселялось в человеке навсегда.
Егор искал выход.
Где-то в Шотландии, не в каком-то научном центре, а в простом университете, молодой ученый, глядя в электронный микроскоп, обнаружил странную клетку. Она нагло развалилась под окуляром и как бы даже подмигивала. Потом исчезла – показалась, мол, и хватит, но в голове ученого засела.
Ученого звали Егор, был он русский, бежал, как муха в форточку, в весенний призыв от военкомата через Финляндию и всю Скандинавию. В городе Бергене удачно попал на сухогруз и приплыл в Шотландию, далее где пешком, где автостопом добрался до Эдинбурга и сдался полиции. И не могло это кончиться ничем хорошим, не будь при нем несколько тетрадок с удивительными наблюдениями над природой, рельефом, минеральными источниками и особенностями изменения вод, что с течением времени порождало неких причудливых рыб и небывалые растения. Их было не много, наблюдений, но они были сделаны именно там, где незаметно для глаза сливались ручьи и реки. За парня ухватились, тем более что он прекрасно владел английским.
Еще на первом курсе, на родине, будущий микробиолог Егор дни напролет просиживал в Щедринке или научной библиотеке университета. Увлекшись в качестве развлечения флорой и фауной оконечностей Европы, он прочел об этом все, что было, и делал чисто фантастические предположения, которые однажды вдруг, как пазл, сложились в цельную картину. Он записал свое открытие в тоненькие школьные тетрадки и всегда таскал их с собой в котомочке через плечо или в рюкзачке, что казался скорее принадлежностью первоклашек. С рюкзачком его и взяли прямо с лекции и, практически связанного, привели в военкомат. Уже начиналась вторая чеченская война. Егор был смирен и покорен, попросился в туалет и, перекинув рюкзачок вперед, худенький, вылез в окно. Весь поцарапанный, рванулся в Сестрорецк – почему-то был уверен, что уходить надо водой. Добрался до Выборга, кротом пролез через границу, и возле Иматры обдумал дальнейший путь. В Эдинбург – двигаться туда он решил сразу – отправился, будто точно знал дорогу. И как-то так получалось, что его не трогали: была в нем какая-то милота и приятность. В полиции Эдинбурга он достал из кроссовок хорошо упакованный советский паспорт и прошение о месте жительства. Как обоснование – неправедная война.
Осматривая его котомку, нашли тетради. Полицейский не был олухом царя небесного, он показал их военным, те тоже не были олухами и отправили их в университет. Так Егор стал еще раз студентом биофака, а потом и молодым ученым. Через какое-то время он увидел в микроскопе удивительную наглую клетку.
У него не было семьи. В отечественную войну погибли его деды и бабки, мать и дядя прошли все ужасы детдомов. Дядя не выдержал издевательств сотоварищей – его ненавидели за миролюбие и доверчивость, за неумение красть, доносить и подличать – повесился в уборной, когда ему было пятнадцать лет. Мать чуть с ума не сошла от горя, но ее взяла к себе повариха. Одинокая и тоже детдомовская, женщина пригрела девчонку, оставила у себя после окончания детдомовского срока, выучила своему чисто женскому делу, а потом и замуж выдала за хорошего парня, опять же бывшего детдомовца. Но недолго длилась их впервые нормальная жизнь. Молодого забрали на афганскую войну, где его и нашла пуля-дура. Егор остался сиротой, когда мать умерла от операции аппендицита – ей внесли какую-то инфекцию.
Егора от сиротства спасла баба Саня, та самая повариха, спасшая его мать. Она сказала себе, что найдет ему приличных родителей, но потом так прикипела к парнишке, что никому не отдала и даже успела дать ему среднее образование. После этого пошла в церковь, истово поблагодарила Бога, упала в обморок, там и скончалась. Умереть в церкви – это дано не каждому. Бабу Саню хоронили как святую. После похорон Егор поехал в Питер и легко поступил на биофак, куда конкурс был нечеловеческий. Педагоги удивлялись остроте и глубине его ума, товарищи завидовали и злились на оборванца, которому дела не было до их навороченных курток и знания рок-музыкантов со всеми их любовницами. «Ломоносов сраный», – услышал он как-то вслед и почувствовал зуд в ступнях как знак: надо уходить.
И хотя в Эдинбурге чуть с ума не сошли, прочитав его тетради, главное в талантливом русском парне они не увидели. И никто не увидел. Егор был повернут на теме войны не менее, чем на микробиологии.
Он непрестанно думал об убийствах и войнах, об их бесконечности в мире, о неотвратимости их почти всегда необъяснимого начала. За землю? Глупости. Взял эту, хватаешь следующую, и все мало, мало, а счастья как не было, так и нет. Гневит чужая кровь? Но во время войны, как никогда, она перемешивалась, что вода в океане. И драгоценная голубая кровь арийца-воителя уже давно позеленела или покраснела, а дети войны несут в себе разноцветные крови, как радугу.
И тогда Егор понял, что в человеке искони, извечно живет не жажда быть, а восторг смерти. И он – человек – лютее тигра, лютее крокодила, акулы, гюрзы, ибо все животные изначально лишены права выбора в своих убийствах (не будет тигр есть лягушку, хоть задавись), а у человека есть разум для понимания, есть душа и тысячи книг от Пифагора до Мартина Лютера Кинга, которые учат, объясняют ему, порой становятся перед ним на колени – читай, дурак! – но он все равно убьет просто так, из собственной охоты, а книгой растопит печку. Это еще и без войны… Откуда в людях это – от Македонского до Гитлера, от Гитлера до Бен Ладена, от Бен Ладена до мальчишки, который душит собственную мать? И чем больше убитых, чем больше на земле крови, тем сильнее страсть к смерти – своей ли, чужой…
Егор нашел то стеклышко, с которого на него смотрела странная клетка, пошел в тюрьму, и попросил разрешения сделать анализ крови убийц. У них это были не клетки – это были метки. Оказывается, достаточно взять у человека кровь на стеклышко – и все ясно: убийца. Как просто!
Хочешь выбрать президента – проверь его кровь. В живой крови-метке особенно видно, как она меняет свою форму, свой цвет, у нее даже есть как бы выражение лица: отвратительно-насмешливое. Ибо знает, что нельзя не убить, если она в тебе есть. И умрет она только с тобой. А может, и не умрет, может, превратится в летающий атом смерти и поселится в чьем-то ухе или ноздре и пустит свой яд, и ты, еще вчера вполне милый человек, однажды сожмешь руками шею ребенка и почувствуешь, что наконец началась твоя настоящая жизнь.
Егора охватил ужас от мысли, что среди людей может не оказаться неубийц. Он неистово рассматривал кровь у всех, у кого мог. И потихоньку успокаивался. Людей без меток было достаточно много, дети были практически все чисты, но метка мгновенно появлялась, стоило им увидеть убийство – пусть даже котенка или собаки. Убийство на глазах детей было страшнее тифа, спида, проказы. Оно поселялось в человеке навсегда.
Егор искал выход.
Здесь и сейчас
Камень показал мне хрупкого узкоплечего мальчика, который, зависнув над фьордом, рассматривал слияние вод. Он еще только шел к цели, этот оскорбленный родиной и своим народом мальчик. Но ведь недаром он был мне показан? Я боялась и страдала за него. Почему-то я знала, что он обязательно встретится с моим сыном. Я сопровождала его до самой полиции, где он стал развязывать шнурки своих кроссовок. Я поняла, что он пришел туда, куда надо. И стала читать про Эдинбургский университет. Он уже существовал, когда была казнена Мария Стюарт, и хотя это не имело отношения к нашей истории, но было что-то волнующее в том, что через четыре сотни лет после отрубленной головы Марии на ее землю пришел русский мальчик, отчаянно восставший против насилия смерти. В общем, чистая случайность, но так ли случайна сама случайность?
А время шло. Воевали практически во всех уголках земли. И не пули, не бомбы, не пластид несли смерть. Смерть была в сонном взгляде проснувшейся женщины, в руке шофера, что лежала на баранке автобуса, в чиновнике, выходящем из лимузина навстречу ненавидящему его швейцару, война жила на улицах мирных городов, которые не понимали, почему рушатся дома и смерть прямехонько летит на скопившиеся на дороге машины, а не падает рядом.
А время шло. Воевали практически во всех уголках земли. И не пули, не бомбы, не пластид несли смерть. Смерть была в сонном взгляде проснувшейся женщины, в руке шофера, что лежала на баранке автобуса, в чиновнике, выходящем из лимузина навстречу ненавидящему его швейцару, война жила на улицах мирных городов, которые не понимали, почему рушатся дома и смерть прямехонько летит на скопившиеся на дороге машины, а не падает рядом.
Где-то в России…
Вахид отправлял сыновей и внуков на север, где нужны были новые силы. «И жертвы», – думал Вахид.
Он, старик, оставался в ущелье, кашеварил, лечил, читал молитвы. Он знал, что вернуться назад шансов мало. Русские все больше свирепели, и это рождало содержание его молитв. Он не слал на их головы хулу и проклятья и он не хотел смерти их детей. Он обращался к русской душе, на его взгляд, слабой и доброй. Он просил ее победить в теле черную кровь, у которой нет другой цели, как убивать. Он думал: не странно ли, что русские не верят в загробную жизнь, православная церковь бежит этой темы, и растерянный человек, даже истово верующий, так до конца и не знает, есть ли место, где ему будет дано знание и покой. И тем не менее, не веря в дальнейшую жизнь, они кромсают эту, единственную, свою и чужую, как хотят, они дышат ненавистью и злобой, и ни один священник никогда не остановил мчащийся отряд головорезов. Он, священник, сам их на это и благословил. И имам сделал то же. И Вахид просил своего бога Аллаха встретиться с их богом Христом. Ну кинули бы нарды для начала. Выкурили бы трубку и рассказали друг другу, что за тайну скрывает в себе человек. Откуда в нем хужезверь? Один поперек ляжет, чтоб защитить другого, другой каблуком на грудь наступит и еще крутнется для куражу.
Откуда было знать Вахиду, что в далеком Эдинбурге ученые разглядывали странную клетку, исторгающую ген смерти, и даже пробовали убить ее вакциной, но ничто не давало результата. Были посчитаны дети, не знавшие войны и убийств, и было решено собрать «чистых» отдельно, чтобы вырастить поколение, не способное убивать и ненавидеть. Там и сям собирались резервации, без полной уверенности, без особых надежд, но со страстью – убить войну, если не сейчас, то хотя бы через время.
А что делать с инфицированными людьми? И кто-то из ученых сказал, что это тот случай, когда надо прибегнуть ко злу, то есть к уничтожению. Но те, кто сделает это, должны добровольно умереть, ибо иначе одни просто заменят других.
Уже было доказано, что гена смерти нет у хищников, потому что у них нет души. Только одушевленный, этот ген толкает убить себе подобного. Война превращала людей в нелюдей, и не было, не могло быть, исходя из человеческого предназначения, войн праведных, убийств законных и смертей справедливых. Потому что часть человечества не несла в себе гена смерти изначально, и ничто не могло заставить таких людей взять в руки оружие. Но была и другая, большая часть…
Вахид глядел на ночную Башлам-гору. Сколько она видела смерти! А ведь сказано, что вблизи Башлам нельзя творить ни малейшего зла. Что ты скажешь мне на это, Башлам? Что сама ты бессмертна, и только?
В последнее время стало совсем тревожно. Ночью рычала земля. Вахид не мог понять эти звуки, но они шли как раз от Башлам, от Эльбруса. С красавца Эльбруса в момент рычания серебристо ссыпался снег и таял. И ночная луна подсвечивала этот ссып и таяние, а где-то в горле земли откашливались горы.
Если, Аллах, ты устроил мир так, что вечными могут быть только горы, то зачем тебе люди? Какую роль готовишь ты им там у себя, позволяя убивать их каждодневно? А ты, Иисус, ты же знаешь боль смерти, как никто, ты принял на себя наши грехи. Кому стало от этого легче? А сколько крови пролилось твоим именем?.. Нет, не получался у Вахида разговор с небесными царями. И как-то сама собой пришла простенькая, как полевая мышь, мысль, что не с того конца он ищет истину. Все дело в человеке, в каком-то его изъяне. Что-то не так в нем самом.
У Вахида не было лабораторий и суетливых сотрудников. Чтобы понять, надо самому стать и объектом, и субъектом, и даже скальпелем.
Он, старик, оставался в ущелье, кашеварил, лечил, читал молитвы. Он знал, что вернуться назад шансов мало. Русские все больше свирепели, и это рождало содержание его молитв. Он не слал на их головы хулу и проклятья и он не хотел смерти их детей. Он обращался к русской душе, на его взгляд, слабой и доброй. Он просил ее победить в теле черную кровь, у которой нет другой цели, как убивать. Он думал: не странно ли, что русские не верят в загробную жизнь, православная церковь бежит этой темы, и растерянный человек, даже истово верующий, так до конца и не знает, есть ли место, где ему будет дано знание и покой. И тем не менее, не веря в дальнейшую жизнь, они кромсают эту, единственную, свою и чужую, как хотят, они дышат ненавистью и злобой, и ни один священник никогда не остановил мчащийся отряд головорезов. Он, священник, сам их на это и благословил. И имам сделал то же. И Вахид просил своего бога Аллаха встретиться с их богом Христом. Ну кинули бы нарды для начала. Выкурили бы трубку и рассказали друг другу, что за тайну скрывает в себе человек. Откуда в нем хужезверь? Один поперек ляжет, чтоб защитить другого, другой каблуком на грудь наступит и еще крутнется для куражу.
Откуда было знать Вахиду, что в далеком Эдинбурге ученые разглядывали странную клетку, исторгающую ген смерти, и даже пробовали убить ее вакциной, но ничто не давало результата. Были посчитаны дети, не знавшие войны и убийств, и было решено собрать «чистых» отдельно, чтобы вырастить поколение, не способное убивать и ненавидеть. Там и сям собирались резервации, без полной уверенности, без особых надежд, но со страстью – убить войну, если не сейчас, то хотя бы через время.
А что делать с инфицированными людьми? И кто-то из ученых сказал, что это тот случай, когда надо прибегнуть ко злу, то есть к уничтожению. Но те, кто сделает это, должны добровольно умереть, ибо иначе одни просто заменят других.
Уже было доказано, что гена смерти нет у хищников, потому что у них нет души. Только одушевленный, этот ген толкает убить себе подобного. Война превращала людей в нелюдей, и не было, не могло быть, исходя из человеческого предназначения, войн праведных, убийств законных и смертей справедливых. Потому что часть человечества не несла в себе гена смерти изначально, и ничто не могло заставить таких людей взять в руки оружие. Но была и другая, большая часть…
Вахид глядел на ночную Башлам-гору. Сколько она видела смерти! А ведь сказано, что вблизи Башлам нельзя творить ни малейшего зла. Что ты скажешь мне на это, Башлам? Что сама ты бессмертна, и только?
В последнее время стало совсем тревожно. Ночью рычала земля. Вахид не мог понять эти звуки, но они шли как раз от Башлам, от Эльбруса. С красавца Эльбруса в момент рычания серебристо ссыпался снег и таял. И ночная луна подсвечивала этот ссып и таяние, а где-то в горле земли откашливались горы.
Если, Аллах, ты устроил мир так, что вечными могут быть только горы, то зачем тебе люди? Какую роль готовишь ты им там у себя, позволяя убивать их каждодневно? А ты, Иисус, ты же знаешь боль смерти, как никто, ты принял на себя наши грехи. Кому стало от этого легче? А сколько крови пролилось твоим именем?.. Нет, не получался у Вахида разговор с небесными царями. И как-то сама собой пришла простенькая, как полевая мышь, мысль, что не с того конца он ищет истину. Все дело в человеке, в каком-то его изъяне. Что-то не так в нем самом.
У Вахида не было лабораторий и суетливых сотрудников. Чтобы понять, надо самому стать и объектом, и субъектом, и даже скальпелем.
Где-то в России…
Аркадий готовился к свадьбе. Своим парням он заказал такой салют, чтоб неба не было видно. Костюм купил самый что ни на есть ломовой – в магазине, где девки в юбках под самое то ощупывали его и оглаживали, поили кофе и восхищались его статью. От цены у него слегка сощурились глаза – ну и даете, сволочи. Только кто собирался платить?
Надев костюм, он подошел к зеркалу, что было у самой двери. Девчонка, эротично отставив попку и ногу, выписывала чек. Он достал из барсетки крошечную лилипутку-гранатку, что сделал ему безногий умелец из афганцев, промышлявший нетрадиционными средствами убийств, от которых не оставалось следов. Ему бы цены не было у кремлевских правителей-заговорщиков, но их-то умелец ненавидел больше всего. Безногий мечтал о взрыве средь бела дня, когда его игрушка поднимет вверх и куранты, и гроб Ленина, и кабинеты, в которых сидят «верные слуги народа-идиота». Взлетев метров на двести все по отдельности – стрелки курантов, царь-колокол, нога Ленина, зубцы стены и мошки людей, еще живых и трепещущих руками и ногами, – они шмякнутся в это проклятое место, и синий, очень быстрый бездымный огонь сплавит их в одной общей могиле.
Аркадий подбросил гранатку, будто зажигалку, слегка нажав маленькую пипочку. Ядовитый газ ослепил всех, кроме него – он успел надеть очки, – спокойно вышел, закрыл за собой дверь и сел в машину, которую подогнали ребятки. Они были уже за углом, когда взорвался бутик, затем раздался взрыв погуще, и все рухнуло в пламя синего цвета. Через пять минут не было уже ничего, только запах, странный запах першил горло и слезил глаза.
Свадьба была на улице. Столы сносили со своих дворов. Пригнанные друг к другу и уставленные посудой, они ждали молодоженов из церкви.
«Гулять будем круто!» – сказал Аркадий.
Венчание шло по высшему разряду: с детками-херувимчиками, которые несли длиннющий подол невесты, нищенками, покрытыми кусками белых тюлевых тряпок, с охапками травы в руках, быстроногими парнями, изображавшими собой телефон, телеграф и пейджер одновременно. В стороне на поваленной сосне сидел пьяный Федька. Не то чтоб он очень страдал, потеряв всегда готовую к труду и обороне подружку. Хотя что значит потерял? Они с Надькой уже на завтра договорились сцепиться на чердаке Федькиного дома. Что есть другой мужчина, Федьку не колыхало ни с какой стороны. Его задевал размах мероприятия. Ё-моё, это ж какие бабки! Это ж пей до утра, залейся по самую ноздрю, и не один человек, а целое Забабашкино. Он бы такого пира хотел тоже. Не костюмчика из какой-то неведомой ткани – хрен с ним, не всяких там брюликов. А вот цистерна водки, что стояла недалеко на отводном пути, и не какой-нибудь, а прямо из Черноголовки, – это было Федьке как плевок в душу.
Но тут то ли с вытьем, то ли с пением вышли повенчанные, одарили старушек в гардинном полотне бумажными деньгами, кинули в шапки пьяным дедам по маленькой и сели в машину. Смысл был таков – объехать поселок, пока на стол поставят то, что давно ждет своего часа в холодильниках, а то и просто на земле под марлей, придавленной кирпичиками.
Федька же представил, как пьяный в дупель Аркадий будет в машине скручивать вверх невестин шлейф и прочие кружева, чтоб добраться до главного причала. Но предусмотрительная Надька трусов решила вовсе не надевать. Только это мало помогло. Шоферу даже жалко стало молодую: жених был слаб и кончил раньше, чем добрался до цели.
– Помощь не нужна? – смехом спросил шофер.
– Валяй, – сказал Аркадий, – у меня от этого чертова ладана вся охота пропала.
И они поменялись местами, да так удачно, что Надька решила дать Федьке отбой. Ни в какое сравнение с водилой тот не шел.
Свадьба явно удавалась. А когда напились и наелись и небо потемнело, Аркадий дал сигнал безногому умельцу начинать салют.
– Будет сделано! – сказал тот, отъезжая в сторону на старом сиденье от кресла с роликами и постреливая легкими шутихами. Ему надо было добраться до заветного укрытия, где у него лежала некая штучка. Сегодня он готовил большую репетицию.
Через десять минут с шумом и треском весело загорелось небо. Гости с восторгом глядели вверх, играла музыка, и только жених стоял на пригорке в стороне от всех, но никто не обратил на это внимания. Фейерверк! А огонь опускался все ниже и ниже, он был очень красив, этот огонь, и от него не чувствовалось жара. И лишь когда вспыхнули дома и волосы, люди побежали. Но липкая расплавленная земля не отпускала. Через несколько минут на месте свадьбы никого и ничего не было. И только посередине пепелища стояла девушка, живехонькая и целехонькая. Земля ее крепко держала. Девушка подумала: «Когда все умерли, стыдно быть живой». И тут же легко взлетела. Ей казалось, что она взмахнула руками, но это были крылья, серебристо-белые, как бабушкины шали, которые та вязала зимой, когда не было летних хлопот. Взлетев, девушка поняла, что это на самом деле крылья-шали, но прочные и надежные, совсем как любовь Патимат, которая выносила ее, маленькую, в такой точно вязаной шали на крылечко и показывала первые пушистые снежинки, а весной первую завязь. «Запомни, какой листок появится первым. Осенью он тоже улетит первым, если не будет сильных ветров. У листа короткая жизнь, но он этого не знает, как не знаем и мы свою».
Аркадий смотрел, как улетает белая птица. «Так это ж Тамарка-чеченка, – закричал он. – Не домочили их в сортире, гадов. А ведь давно хотел ее придушить. Ведьма, оказывается!» Он не вспомнил ни о Надьке, молодой жене, ни о матери, помнил только, что у его подельника в лесу есть землянка, он найдет ее и свернет безногому голову за безобразие. Где ж теперь жить, если одна ровная и липкая земля? Так не договаривались. Спалить надо было ну хотя бы половину.
С трудом ему удалось дойти до землянки. Она была пуста и прибрана. Не было ни старой инвалидной коляски, которая всегда стояла рядом с ржавым мотоциклом, ни примитивного кресла на роликах. Исчез и сам пиротехник.
Аркадий завалился на непокрытую лавку. Как неудобен оказался дорогой импортный костюм для лежания на досках. Жало под мышками, терло в паху. Рубашка отставала от тела, холодя кожу. Он сдернул с дверей мешковину, которая закрывала вход, завернулся в нее и заснул крепко и сладко, как младенец. Он-то был жив.
Надев костюм, он подошел к зеркалу, что было у самой двери. Девчонка, эротично отставив попку и ногу, выписывала чек. Он достал из барсетки крошечную лилипутку-гранатку, что сделал ему безногий умелец из афганцев, промышлявший нетрадиционными средствами убийств, от которых не оставалось следов. Ему бы цены не было у кремлевских правителей-заговорщиков, но их-то умелец ненавидел больше всего. Безногий мечтал о взрыве средь бела дня, когда его игрушка поднимет вверх и куранты, и гроб Ленина, и кабинеты, в которых сидят «верные слуги народа-идиота». Взлетев метров на двести все по отдельности – стрелки курантов, царь-колокол, нога Ленина, зубцы стены и мошки людей, еще живых и трепещущих руками и ногами, – они шмякнутся в это проклятое место, и синий, очень быстрый бездымный огонь сплавит их в одной общей могиле.
Аркадий подбросил гранатку, будто зажигалку, слегка нажав маленькую пипочку. Ядовитый газ ослепил всех, кроме него – он успел надеть очки, – спокойно вышел, закрыл за собой дверь и сел в машину, которую подогнали ребятки. Они были уже за углом, когда взорвался бутик, затем раздался взрыв погуще, и все рухнуло в пламя синего цвета. Через пять минут не было уже ничего, только запах, странный запах першил горло и слезил глаза.
Свадьба была на улице. Столы сносили со своих дворов. Пригнанные друг к другу и уставленные посудой, они ждали молодоженов из церкви.
«Гулять будем круто!» – сказал Аркадий.
Венчание шло по высшему разряду: с детками-херувимчиками, которые несли длиннющий подол невесты, нищенками, покрытыми кусками белых тюлевых тряпок, с охапками травы в руках, быстроногими парнями, изображавшими собой телефон, телеграф и пейджер одновременно. В стороне на поваленной сосне сидел пьяный Федька. Не то чтоб он очень страдал, потеряв всегда готовую к труду и обороне подружку. Хотя что значит потерял? Они с Надькой уже на завтра договорились сцепиться на чердаке Федькиного дома. Что есть другой мужчина, Федьку не колыхало ни с какой стороны. Его задевал размах мероприятия. Ё-моё, это ж какие бабки! Это ж пей до утра, залейся по самую ноздрю, и не один человек, а целое Забабашкино. Он бы такого пира хотел тоже. Не костюмчика из какой-то неведомой ткани – хрен с ним, не всяких там брюликов. А вот цистерна водки, что стояла недалеко на отводном пути, и не какой-нибудь, а прямо из Черноголовки, – это было Федьке как плевок в душу.
Но тут то ли с вытьем, то ли с пением вышли повенчанные, одарили старушек в гардинном полотне бумажными деньгами, кинули в шапки пьяным дедам по маленькой и сели в машину. Смысл был таков – объехать поселок, пока на стол поставят то, что давно ждет своего часа в холодильниках, а то и просто на земле под марлей, придавленной кирпичиками.
Федька же представил, как пьяный в дупель Аркадий будет в машине скручивать вверх невестин шлейф и прочие кружева, чтоб добраться до главного причала. Но предусмотрительная Надька трусов решила вовсе не надевать. Только это мало помогло. Шоферу даже жалко стало молодую: жених был слаб и кончил раньше, чем добрался до цели.
– Помощь не нужна? – смехом спросил шофер.
– Валяй, – сказал Аркадий, – у меня от этого чертова ладана вся охота пропала.
И они поменялись местами, да так удачно, что Надька решила дать Федьке отбой. Ни в какое сравнение с водилой тот не шел.
Свадьба явно удавалась. А когда напились и наелись и небо потемнело, Аркадий дал сигнал безногому умельцу начинать салют.
– Будет сделано! – сказал тот, отъезжая в сторону на старом сиденье от кресла с роликами и постреливая легкими шутихами. Ему надо было добраться до заветного укрытия, где у него лежала некая штучка. Сегодня он готовил большую репетицию.
Через десять минут с шумом и треском весело загорелось небо. Гости с восторгом глядели вверх, играла музыка, и только жених стоял на пригорке в стороне от всех, но никто не обратил на это внимания. Фейерверк! А огонь опускался все ниже и ниже, он был очень красив, этот огонь, и от него не чувствовалось жара. И лишь когда вспыхнули дома и волосы, люди побежали. Но липкая расплавленная земля не отпускала. Через несколько минут на месте свадьбы никого и ничего не было. И только посередине пепелища стояла девушка, живехонькая и целехонькая. Земля ее крепко держала. Девушка подумала: «Когда все умерли, стыдно быть живой». И тут же легко взлетела. Ей казалось, что она взмахнула руками, но это были крылья, серебристо-белые, как бабушкины шали, которые та вязала зимой, когда не было летних хлопот. Взлетев, девушка поняла, что это на самом деле крылья-шали, но прочные и надежные, совсем как любовь Патимат, которая выносила ее, маленькую, в такой точно вязаной шали на крылечко и показывала первые пушистые снежинки, а весной первую завязь. «Запомни, какой листок появится первым. Осенью он тоже улетит первым, если не будет сильных ветров. У листа короткая жизнь, но он этого не знает, как не знаем и мы свою».
Аркадий смотрел, как улетает белая птица. «Так это ж Тамарка-чеченка, – закричал он. – Не домочили их в сортире, гадов. А ведь давно хотел ее придушить. Ведьма, оказывается!» Он не вспомнил ни о Надьке, молодой жене, ни о матери, помнил только, что у его подельника в лесу есть землянка, он найдет ее и свернет безногому голову за безобразие. Где ж теперь жить, если одна ровная и липкая земля? Так не договаривались. Спалить надо было ну хотя бы половину.
С трудом ему удалось дойти до землянки. Она была пуста и прибрана. Не было ни старой инвалидной коляски, которая всегда стояла рядом с ржавым мотоциклом, ни примитивного кресла на роликах. Исчез и сам пиротехник.
Аркадий завалился на непокрытую лавку. Как неудобен оказался дорогой импортный костюм для лежания на досках. Жало под мышками, терло в паху. Рубашка отставала от тела, холодя кожу. Он сдернул с дверей мешковину, которая закрывала вход, завернулся в нее и заснул крепко и сладко, как младенец. Он-то был жив.
Где-то…
С тех пор как русский беженец Егор открыл странную клетку, в биологии началась паника. Клетка была неуничтожаема, она жила в человеке, побуждая убивать все вокруг. Ее назвали death cell (клетка смерти), в секретных отчетах она обозначалась буквами ДС. Широкие исследования показали: ДС нет у кормящих матерей и младенцев, ее подавляет, а то и уничтожает другая клетка – life cell (клетка жизни). Соотношение этих двух антиподов в организме, в сущности, определяло все: тип личности, характер, жизненное предназначение и даже любовь. Экстракт из женского молозива стал вводиться всем, как прививка от оспы. Но главное было не в этом. Прививка действовала в стерильных условиях, но если человек попадал в обстановку войны, ДС оживала, пронизывая все его существо. Убийства, совершенные лично или просто увиденные, возвращали человека в первичное состояние, приводя в восторг. Человек был готов убивать бесконечно и беспощадно, кормя ДС.
На помощь пришли специалисты минералогии. Зная свойство камней помнить прошлое и сливаться с человеком, становясь, в сущности, его защитником, ученые отобрали наиболее «живые» камни для спорных людей. Так называли рожденных чистыми, подхвативших клетку смерти в обстоятельствах войны. Люди получали камушки, не зная их силы. Но камни вступали с людьми в общение, они предупреждали, объясняли, успокаивали, в критических случаях давали сигналы для спасения. Егор называл такой камень русским словом оберег, англичане – тайкером (от take care), сербы – бржемом.
Там, в Панкиси, обереги имели Вахид и Степан, а когда прибился к ним Николай, Вахид, почувствовав, как тот незащищен, положил свой оберег ему в карман. Добираясь в Забабашкино, Николай понял значение камня. Это случилось на перегоне Лисичанск – Харьков. Дрались два десантника, насмерть. Битый и слабый, Николай все же непременно ввязался бы в драку, но что-то вывело его в тамбур. Полез за папиросами, в кармане – камень. На него смотрели зеленые глаза турмалина. «Они обречены, – говорили ему глаза. – Ничего изменить нельзя. Ты будешь нужен в другом случае».
На помощь пришли специалисты минералогии. Зная свойство камней помнить прошлое и сливаться с человеком, становясь, в сущности, его защитником, ученые отобрали наиболее «живые» камни для спорных людей. Так называли рожденных чистыми, подхвативших клетку смерти в обстоятельствах войны. Люди получали камушки, не зная их силы. Но камни вступали с людьми в общение, они предупреждали, объясняли, успокаивали, в критических случаях давали сигналы для спасения. Егор называл такой камень русским словом оберег, англичане – тайкером (от take care), сербы – бржемом.
Там, в Панкиси, обереги имели Вахид и Степан, а когда прибился к ним Николай, Вахид, почувствовав, как тот незащищен, положил свой оберег ему в карман. Добираясь в Забабашкино, Николай понял значение камня. Это случилось на перегоне Лисичанск – Харьков. Дрались два десантника, насмерть. Битый и слабый, Николай все же непременно ввязался бы в драку, но что-то вывело его в тамбур. Полез за папиросами, в кармане – камень. На него смотрели зеленые глаза турмалина. «Они обречены, – говорили ему глаза. – Ничего изменить нельзя. Ты будешь нужен в другом случае».
Здесь и сейчас
Я знаю все это от камня, который получила от Николая. Я думаю: разве я тот, другой случай? Стою ли такого дара?
А однажды исчез мой муж. Хлопнули створки окна, и большая птица вылетела из него. Я успела увидеть, что муж держал кота. Я схватила камень. Он был горяч. «Родная моя, – услышала я, – совсем скоро мы снова будем вместе. Боже, как красив мир».
Как это на него похоже: замереть над строчкой стихов —
А что значит «как красив мир»? Да скажи лучше, где ты? Как я буду без тебя? Я же умру…
Но знаю – не умру. Во всяком случае сейчас, закрывая створки окон и думая, что прыгнуть вниз с десятого – такой простой выход.
Я ухватила камень рукой. Сколько голосов сразу. Это говорит пока еще живая Земля.
Огромными усилиями создавались пространства, куда эвакуировали «чистых» людей. Там открывали школы, где работали лауреаты нобелевских премий, где Платон и Платонов стояли в одном ряду, где Иисус и Мохаммед сравнивались до запятой не старыми богословами, а самими детьми.
Нужна была новая порода людей, новая элита. К островам приплывали веками живущие отдельно тибетцы, давно знающие о клетке смерти. Они были чисты.
Русская академия открытия не признала. Клетку ДС назвали ложной хромосомой, провели свои опыты и все связанное с ней объявили еще одной лженаукой. Некоторые лихие борцы с мракобесием называли это новым расизмом. Подумаешь, войны! А когда их не было? И что? Человек воспроизводил самого себя в любых условиях.
В стране все шло по-старому. Юркие ребята из органов опеки (так по указу президента стали называть старую гвардию чекистов) тем не менее под видом ученых, санитаров, подметальщиков старались проникнуть на чистые острова. Но охрана была жесточайшей.
В общем, мир жил, как жил, хотя внутри него что-то явно происходило.
Но войны шли. Хотя почему-то неожиданно успокоилась Ирландия. Замирились баски и испанцы. Евреи, проснувшись однажды, сообразили, что арабы – их двоюродные братья, а арабы в это утро не захотели кричать «Аллах акбар». Они смотрели на солнце, и оно не палило им глаза ненавистью, а было ласковым, как мать. Заплакали и запели вместе абхазы и грузины, и вычистили свой прекрасный берег, и сразу оказалось, что турецкий берег нам на самом деле не нужен.
И только севернее Эльбруса Россия истекала кровью.
А однажды исчез мой муж. Хлопнули створки окна, и большая птица вылетела из него. Я успела увидеть, что муж держал кота. Я схватила камень. Он был горяч. «Родная моя, – услышала я, – совсем скоро мы снова будем вместе. Боже, как красив мир».
Как это на него похоже: замереть над строчкой стихов —
— Я поражаюсь, – говорил он, – как точно можно выразить суть. «Нечаянные умолчания» – какое понимание человеческой души, ее постоянного смятения в отсутствии нужных слов.
Мои нечаянные умолчания
В молитвы мне по благости зачти…
А что значит «как красив мир»? Да скажи лучше, где ты? Как я буду без тебя? Я же умру…
Но знаю – не умру. Во всяком случае сейчас, закрывая створки окон и думая, что прыгнуть вниз с десятого – такой простой выход.
Я ухватила камень рукой. Сколько голосов сразу. Это говорит пока еще живая Земля.
Огромными усилиями создавались пространства, куда эвакуировали «чистых» людей. Там открывали школы, где работали лауреаты нобелевских премий, где Платон и Платонов стояли в одном ряду, где Иисус и Мохаммед сравнивались до запятой не старыми богословами, а самими детьми.
Нужна была новая порода людей, новая элита. К островам приплывали веками живущие отдельно тибетцы, давно знающие о клетке смерти. Они были чисты.
Русская академия открытия не признала. Клетку ДС назвали ложной хромосомой, провели свои опыты и все связанное с ней объявили еще одной лженаукой. Некоторые лихие борцы с мракобесием называли это новым расизмом. Подумаешь, войны! А когда их не было? И что? Человек воспроизводил самого себя в любых условиях.
В стране все шло по-старому. Юркие ребята из органов опеки (так по указу президента стали называть старую гвардию чекистов) тем не менее под видом ученых, санитаров, подметальщиков старались проникнуть на чистые острова. Но охрана была жесточайшей.
В общем, мир жил, как жил, хотя внутри него что-то явно происходило.
Но войны шли. Хотя почему-то неожиданно успокоилась Ирландия. Замирились баски и испанцы. Евреи, проснувшись однажды, сообразили, что арабы – их двоюродные братья, а арабы в это утро не захотели кричать «Аллах акбар». Они смотрели на солнце, и оно не палило им глаза ненавистью, а было ласковым, как мать. Заплакали и запели вместе абхазы и грузины, и вычистили свой прекрасный берег, и сразу оказалось, что турецкий берег нам на самом деле не нужен.
И только севернее Эльбруса Россия истекала кровью.
Где-то в России…
Вахид лежал на земле и ждал возвращения сынов и внуков. Все сроки прошли, но их не было, зато над ущельем очень низко стали летать вертолеты, так низко, что цеплялись за горы и разбивались. Вахид хоронил русских солдат и плакал над ними, молодыми, почти мальчишками. В одном из вертолетов оказался русский старик; он искал своих сыновей, хоть живых, хоть мертвых. Он прошел все госпитали и морги, и вот упросил взять его в вертолет, который летел в ущелье, где могли быть пленные. У него были перебиты ноги, а над пахом была огромная кровавая дыра, из которой хлестала кровь. Вахид, как сумел, стянул рану, но знал – это не надолго. Знал это и раненый Степан.