– Спаси девочку, – шептал демон. – Времени почти нет.
– До нее я спасу тебя, – сказал Творец. – Приляг рядом. Отдохни. Ты встанешь. И снова будешь сильным.
– Это вера или знание? Или шутка? Чтоб ты спасал меня?..
– Это мое желание.
– О! – сказал демон. – На это я никогда не рассчитывал. – Он лег,
большой и бескровный. Никогда ему не было так хорошо. – Не забудь про девочку, Отец.
– Господи! – прошептала умирающая Тамара. – Прости меня! Я не успела. Прости меня, Господи, прости…
И вдруг крылья ожили и подняли ее вверх. Бог успел.
Здесь и сейчас
ТАМ
– До нее я спасу тебя, – сказал Творец. – Приляг рядом. Отдохни. Ты встанешь. И снова будешь сильным.
– Это вера или знание? Или шутка? Чтоб ты спасал меня?..
– Это мое желание.
– О! – сказал демон. – На это я никогда не рассчитывал. – Он лег,
большой и бескровный. Никогда ему не было так хорошо. – Не забудь про девочку, Отец.
– Господи! – прошептала умирающая Тамара. – Прости меня! Я не успела. Прости меня, Господи, прости…
И вдруг крылья ожили и подняли ее вверх. Бог успел.
Здесь и сейчас
Людей все меньше. Нет детей. Нет беременных. Нет одухотворенных, красивых, с гордыми лицами, каких до войны становилось все больше. Камушек в моем кармане горяч. И я слышу вскрики и испуга, и радости, я слышу плач. Мимо проносятся птицы, они облетают меня, я машу им рукой, и они летят дальше. Я уже давно поняла, что ношу с собой оберег. Я буду забрана, когда захочу. Вопрос: хочу ли я этого? Земля погибнет, она потеряла значение для Вселенной.
Мне об этом сообщил сын: он в Лондоне работает вместе с Егором. «Мама, не задерживайся», – говорит мне сын. – «А ты?» – «Мы уйдем последними. Нельзя потерять ни единого чистого человека, но еще опаснее, если кто-то будет эвакуирован по ошибке. Один человек может нести вирус агрессии и депрессии, смертельный для всех. Тогда наступит общий хаос и конец Вселенной».
Как это можно проследить каждого, сидя в лаборатории Лондона? Как могут познать чистых эти стремительные птицы, летающие по городу? Я сердцем чую, что многие чистые погибнут вместе с Землей, а немало проходимцев улетит вместо них. Это же Россия.
Небо густело и уже почти прижалось к земле. Возле Савеловского вокзала птица подхватила девочку, которая торговала вместе с худой, изможденной матерью жухлыми цветами. Мать закричала, побежала, разбрасывая свой жалкий товар, за ней, слезы ужаса застили ей глаза, и она почти сбила меня с ног. Я успела сунуть ей в карман свой оберег.
Это было началом конца. Хотя люди еще где-то пахали и сеяли, банкиры покупали себе самолеты, а женщины толпами меняли лицо, – это был конец. Рождения почти сошли на нет. Возникло новое понятие – греховность территории. Термин ввел русский ученый и даже исхитрился опубликовать свои пророческие слова. Самодовольная Россия была оскорблена. Она греховна? Она, восстановившая храм Христа Спасителя? Простая же мысль, что дух выше материи и определяет человеческую жизнь, не приходила в голову практически никому. Душа народа была глуха, слепа и придурковата. И изменить ее без внутреннего смятения и ужаса от себя самого было нельзя. Но зачем я думаю об этом, если сделала свой выбор?
Тонкая голубая ниточка еще некоторое время тянулась от камня ко мне, а потом легко и мягко оборвалась. И я увидела город, который – частично – милосердно скрывал от меня оберег. Город был смраден, черен, пьяные тетки торговали семечками, пьяные мужики мочились в стену вокзала. Дети бросали камни в прохожих, один больно ударил меня в плечо, и я едва не упала. Я ухватилась за женщину – это была та, которой я только что отдала оберег. Она обругала меня, и тут я сообразила, что глаза ее были залиты не слезами, а водкой. Значит, ее не взяли… Не спасла ее ни я, ни ребенок. Она плюнула мне в лицо, даже без зла, просто так, в охотку, и пошла шатаясь и крича непотребные слова. Ноги ее заплетались, из-под плаща, которому было лет полсотни, их еще называли «болоньями», торчала неподшитая юбка, а на колготках сверху вниз шли затяжки и дырки. «Эх, Россия, твою мать, – кричала она во все горло, – некому тебя съ-ать. Тебе бы мужичонку, чтоб трахнул до печенки».
Птицы пролетали мимо меня, не оглядываясь.
Мне не на что было рассчитывать. Откуда эти слова: «Ты этого хотел, Жорж Данден!»? Не помню. А вот как у Пастернака, помню.
И вдруг сильная рука выдернула меня из липкого мрака, и я потеряла сознание.
Мне об этом сообщил сын: он в Лондоне работает вместе с Егором. «Мама, не задерживайся», – говорит мне сын. – «А ты?» – «Мы уйдем последними. Нельзя потерять ни единого чистого человека, но еще опаснее, если кто-то будет эвакуирован по ошибке. Один человек может нести вирус агрессии и депрессии, смертельный для всех. Тогда наступит общий хаос и конец Вселенной».
Как это можно проследить каждого, сидя в лаборатории Лондона? Как могут познать чистых эти стремительные птицы, летающие по городу? Я сердцем чую, что многие чистые погибнут вместе с Землей, а немало проходимцев улетит вместо них. Это же Россия.
Небо густело и уже почти прижалось к земле. Возле Савеловского вокзала птица подхватила девочку, которая торговала вместе с худой, изможденной матерью жухлыми цветами. Мать закричала, побежала, разбрасывая свой жалкий товар, за ней, слезы ужаса застили ей глаза, и она почти сбила меня с ног. Я успела сунуть ей в карман свой оберег.
Это было началом конца. Хотя люди еще где-то пахали и сеяли, банкиры покупали себе самолеты, а женщины толпами меняли лицо, – это был конец. Рождения почти сошли на нет. Возникло новое понятие – греховность территории. Термин ввел русский ученый и даже исхитрился опубликовать свои пророческие слова. Самодовольная Россия была оскорблена. Она греховна? Она, восстановившая храм Христа Спасителя? Простая же мысль, что дух выше материи и определяет человеческую жизнь, не приходила в голову практически никому. Душа народа была глуха, слепа и придурковата. И изменить ее без внутреннего смятения и ужаса от себя самого было нельзя. Но зачем я думаю об этом, если сделала свой выбор?
Тонкая голубая ниточка еще некоторое время тянулась от камня ко мне, а потом легко и мягко оборвалась. И я увидела город, который – частично – милосердно скрывал от меня оберег. Город был смраден, черен, пьяные тетки торговали семечками, пьяные мужики мочились в стену вокзала. Дети бросали камни в прохожих, один больно ударил меня в плечо, и я едва не упала. Я ухватилась за женщину – это была та, которой я только что отдала оберег. Она обругала меня, и тут я сообразила, что глаза ее были залиты не слезами, а водкой. Значит, ее не взяли… Не спасла ее ни я, ни ребенок. Она плюнула мне в лицо, даже без зла, просто так, в охотку, и пошла шатаясь и крича непотребные слова. Ноги ее заплетались, из-под плаща, которому было лет полсотни, их еще называли «болоньями», торчала неподшитая юбка, а на колготках сверху вниз шли затяжки и дырки. «Эх, Россия, твою мать, – кричала она во все горло, – некому тебя съ-ать. Тебе бы мужичонку, чтоб трахнул до печенки».
Птицы пролетали мимо меня, не оглядываясь.
Мне не на что было рассчитывать. Откуда эти слова: «Ты этого хотел, Жорж Данден!»? Не помню. А вот как у Пастернака, помню.
Но для меня уже все поздно.
На меня наставлен сумрак ночи
Тысячью биноклей на оси.
Если только можно, Авва Отче,
Чашу эту мимо пронеси.
И вдруг сильная рука выдернула меня из липкого мрака, и я потеряла сознание.
ТАМ
– Пора, – сказал Бог. – Пошлите на Змееносец доктора Гааза. Он там сейчас будет нужнее всех. Есть больные.
И большое, холодное небо окончательно пало на землю.
И судим был каждый по делам своим.
Другие же увидели новое небо и новую землю. Их встречали птицы, почти земные, но куда более красивые. И дети тянули к ним руки, и руки эти были целованы.
Надо мной же склонилось лицо. Солнце здесь много ярче, и я зажмуриваюсь. И в слепоте мне кажется, что это тот самый немецкий врач, который высосал из меня палочки болезни, а значит, скоро Сталинградская битва. Он ощупывает мне больное плечо. Увы! Выходит, это не он, и у меня не дифтерия. Я слегка открываю глаза. Он подмигивает мне, улыбается. Зачем ты улыбаешься, доктор? Ты думаешь, я забыла площадь, где материлась пьяная баба, которую я хотела спасти, а она плюнула мне в лицо? Забыла мальчишку, который свалил меня камнем? Забыла, как от стен вокзала остро воняло мочой? И падало, падало, падало черное небо. Доктор, не улыбайся! Я не отвечу тебе тем же. Зачем я здесь, если сердце мое осталось на земле горя? И я плачу, и мне дают душистую воду, чтобы я уснула и успокоилась.
Но вы не всесильны, доктора. Мне снится цветущий сад на фоне гордых гор и счастливая семья за большим столом, и чей-то выстрел. И на землю падает ворона, удивленно растопырив крылья. Ни перед кем не виноватая ворона. И над нею горько, по-детски плачет старик.
И большое, холодное небо окончательно пало на землю.
И судим был каждый по делам своим.
Другие же увидели новое небо и новую землю. Их встречали птицы, почти земные, но куда более красивые. И дети тянули к ним руки, и руки эти были целованы.
Надо мной же склонилось лицо. Солнце здесь много ярче, и я зажмуриваюсь. И в слепоте мне кажется, что это тот самый немецкий врач, который высосал из меня палочки болезни, а значит, скоро Сталинградская битва. Он ощупывает мне больное плечо. Увы! Выходит, это не он, и у меня не дифтерия. Я слегка открываю глаза. Он подмигивает мне, улыбается. Зачем ты улыбаешься, доктор? Ты думаешь, я забыла площадь, где материлась пьяная баба, которую я хотела спасти, а она плюнула мне в лицо? Забыла мальчишку, который свалил меня камнем? Забыла, как от стен вокзала остро воняло мочой? И падало, падало, падало черное небо. Доктор, не улыбайся! Я не отвечу тебе тем же. Зачем я здесь, если сердце мое осталось на земле горя? И я плачу, и мне дают душистую воду, чтобы я уснула и успокоилась.
Но вы не всесильны, доктора. Мне снится цветущий сад на фоне гордых гор и счастливая семья за большим столом, и чей-то выстрел. И на землю падает ворона, удивленно растопырив крылья. Ни перед кем не виноватая ворона. И над нею горько, по-детски плачет старик.