Страница:
– Что вы здесь делаете? – спросила Оксана Михайловна, выдергивая стебель из крепких Шуркиных зубов.
– Мы идем в цирк, – ответила Ира.
Естественно, куда же еще! Перепрыгнув через ограду, к ним бежал Саша Величко в серебристом костюме для парада-алле.
– Ух ты! – воскликнул Миша. – Какой ты блестящий!
– Давайте по-быстрому! – сказал Саша.
И все рванулись, а Саша предложил Оксане Михайловне:
– Хотите с нами?
– Ну что ты!– ответила она. – Я не… – Она хотела сказать, что не любит цирк, и он понял это и слегка пожал плечами: мол, что тут поделаешь, на вкус и цвет товарищей нет, но такое понимание с полуслова почему-то не устраивало Оксану Михайловну.
– Я не могу, – сказала она. – Видишь, я только возвращаюсь из школы. Спасибо, в другой раз.
И они разошлись.
И тут Оксану Михайловну охватило тщательно скрываемое раздражение против «баушки». Значит, мы – на реке? Да? И нам хорошо дышится, да? Пейзажи вокруг и пасторали? Свирели и цикады? Надо было ее спросить: дорогая моя, на вашей реке тонут или нет? Прямо скажите, прямо! Прыгают ли в воду с обрыва, купаются ли в омутах? Попадают ли под кили и моторы? А! То-то! Сказать вам нечего! Потому что вы сидите себе в шезлонге и покачиваете туфелькой, а страховать-то мне…
Вот дети ушли в цирк. И у них начнется циркомания. И романы с прыгающими и скачущими мальчиками. Было, все это сто раз было… Но сегодня среди них Ира Полякова. Девочка-звездочка. Просто удивительно, какой замечательный человечек… Оксана Михайловна следит за ней с первого класса…
Оксане Михайловне не понравилось, как Ира смотрела на этого Сашу Величко… Она смотрела на него, как обыкновенная влюбленная дура… Вот вам, дорогая «баушка», случай на реке! Кто полезет в воду спасать лучшую девочку города от ненужной ей любви заезжего на месяц циркача? Кто? То-то, моя дорогая!
Оксана Михайловна распалилась и помолодела от вдруг осознанной и понятой задачи.
Из дневника Лены Шубниковой
8
Из дневника Лены Шубниковой
9
10
– Мы идем в цирк, – ответила Ира.
Естественно, куда же еще! Перепрыгнув через ограду, к ним бежал Саша Величко в серебристом костюме для парада-алле.
– Ух ты! – воскликнул Миша. – Какой ты блестящий!
– Давайте по-быстрому! – сказал Саша.
И все рванулись, а Саша предложил Оксане Михайловне:
– Хотите с нами?
– Ну что ты!– ответила она. – Я не… – Она хотела сказать, что не любит цирк, и он понял это и слегка пожал плечами: мол, что тут поделаешь, на вкус и цвет товарищей нет, но такое понимание с полуслова почему-то не устраивало Оксану Михайловну.
– Я не могу, – сказала она. – Видишь, я только возвращаюсь из школы. Спасибо, в другой раз.
И они разошлись.
И тут Оксану Михайловну охватило тщательно скрываемое раздражение против «баушки». Значит, мы – на реке? Да? И нам хорошо дышится, да? Пейзажи вокруг и пасторали? Свирели и цикады? Надо было ее спросить: дорогая моя, на вашей реке тонут или нет? Прямо скажите, прямо! Прыгают ли в воду с обрыва, купаются ли в омутах? Попадают ли под кили и моторы? А! То-то! Сказать вам нечего! Потому что вы сидите себе в шезлонге и покачиваете туфелькой, а страховать-то мне…
Вот дети ушли в цирк. И у них начнется циркомания. И романы с прыгающими и скачущими мальчиками. Было, все это сто раз было… Но сегодня среди них Ира Полякова. Девочка-звездочка. Просто удивительно, какой замечательный человечек… Оксана Михайловна следит за ней с первого класса…
Оксане Михайловне не понравилось, как Ира смотрела на этого Сашу Величко… Она смотрела на него, как обыкновенная влюбленная дура… Вот вам, дорогая «баушка», случай на реке! Кто полезет в воду спасать лучшую девочку города от ненужной ей любви заезжего на месяц циркача? Кто? То-то, моя дорогая!
Оксана Михайловна распалилась и помолодела от вдруг осознанной и понятой задачи.
Из дневника Лены Шубниковой
Я вошла в кабинет, а А. С. спит. Хотела уйти, но она проснулась и говорит: «Хорошо, что это ты, а не кто другой». Другой – это Оксана. «Совсем я рухлядь», – сказала А. С. Я прошепелявила что-то жалкое. «Ты не врушка, – засмеялась А. С. – Такой и оставайся. Как мы много в жизни врем! Без надобности… Лена! Не ври детям, даже если очень захочется соврать!» «Мне пока не хочется», – сказала я. «Захочется, – печально ответила А. С. – Жизнь человеческая устроена так, что в ней масса простых, удобных, с виду очень правильных, но ложных ходов». «У меня нюх», – сказала я. А. С. закудахтала: «Ах ты, зверь лесной»...
Пришла Шура Одинцова просить справку, что она учится. А. С. стала угощать ее конфетами. Девчонка вся передернулась. Я знаю это свойство. Оно от смущения, но выглядит очень обидно, даже оскорбительно для других.
Что такое смущение? Это неуверенность в себе, Это состояние сомнения. Сомнение – это хорошо. Я уважаю сомнения. Они тоже путь из вчера в завтра.
Я не люблю и боюсь состояния неуверенности. Опять у меня одно перечеркивает другое. И это в таком маленьком факте: самолюбивая девочка передернулась. Мне Одинцова всегда была интересна. У нее привычка волочить сумку по земле. Все носят, она волочит. Очень самолюбивая, совсем, как я.
Оксана ненавидит А. С. Я никогда никого не ненавидела. Ни-ни-не-не… я не смогу это произнести…
Глядя на Оксану, я думаю о ее одиночестве. Оно у нее от несочувствующей души. Семья тут ни при чем! Можно быть одинокой женой, одиноким мужем. А. С. тоже никогда не была замужем. Сказать о ней – одинока! Я могу тоже не выйти замуж. Честно? Меня это беспокоит. Мне почти двадцать два. У меня никогда никого не было.
В этом году очень симпатичный десятый. Все так изменились за лето. Я смотрю на Иру Полякову, и мне делается беспокойно. Почему-то я думаю, как она будет стареть, Бот чушь! Но именно ее я вижу седой, в морщинах, вижу, как она медленно ходит. Такого со мной еще не было. Я пытаюсь представить других – и не могу. А красавица Ира плавится у меня в гладах. И видоизменяется.
Оксана приходила на костер. Сделала замечания. Нельзя, оказывается, сидя на траве, читать патриотические стихи. «Все-таки, – сказала, – есть некие правила, существующие испокон…» «Стихи, сидя на траве, – не тот случай», – перебила ее я, но сказала, видимо, неясно, потому что она рассердилась. «Лена! – тихо закричала она. – Не играйте в любимицу народов! Это дешево!»
Я счастлива! Если Оксана так говорит, значит, они действительно хорошо ко мне относятся. Козлятушки мои, ребятушки!
Пришла Шура Одинцова просить справку, что она учится. А. С. стала угощать ее конфетами. Девчонка вся передернулась. Я знаю это свойство. Оно от смущения, но выглядит очень обидно, даже оскорбительно для других.
Что такое смущение? Это неуверенность в себе, Это состояние сомнения. Сомнение – это хорошо. Я уважаю сомнения. Они тоже путь из вчера в завтра.
Я не люблю и боюсь состояния неуверенности. Опять у меня одно перечеркивает другое. И это в таком маленьком факте: самолюбивая девочка передернулась. Мне Одинцова всегда была интересна. У нее привычка волочить сумку по земле. Все носят, она волочит. Очень самолюбивая, совсем, как я.
Оксана ненавидит А. С. Я никогда никого не ненавидела. Ни-ни-не-не… я не смогу это произнести…
Глядя на Оксану, я думаю о ее одиночестве. Оно у нее от несочувствующей души. Семья тут ни при чем! Можно быть одинокой женой, одиноким мужем. А. С. тоже никогда не была замужем. Сказать о ней – одинока! Я могу тоже не выйти замуж. Честно? Меня это беспокоит. Мне почти двадцать два. У меня никогда никого не было.
В этом году очень симпатичный десятый. Все так изменились за лето. Я смотрю на Иру Полякову, и мне делается беспокойно. Почему-то я думаю, как она будет стареть, Бот чушь! Но именно ее я вижу седой, в морщинах, вижу, как она медленно ходит. Такого со мной еще не было. Я пытаюсь представить других – и не могу. А красавица Ира плавится у меня в гладах. И видоизменяется.
Оксана приходила на костер. Сделала замечания. Нельзя, оказывается, сидя на траве, читать патриотические стихи. «Все-таки, – сказала, – есть некие правила, существующие испокон…» «Стихи, сидя на траве, – не тот случай», – перебила ее я, но сказала, видимо, неясно, потому что она рассердилась. «Лена! – тихо закричала она. – Не играйте в любимицу народов! Это дешево!»
Я счастлива! Если Оксана так говорит, значит, они действительно хорошо ко мне относятся. Козлятушки мои, ребятушки!
8
Они распределились так, Шурка смотрела на Мишку, Мишка на Иру, Ира на манеж, на Сашу, а Саша на акробатку Надю, у которой в этот день была температура. По правилам ей бы в постель, но Надя и сама упрямая, да и представление сбито так, что без нее концы с концами не сойдутся. Для открытия это никуда не годится. Надя ходила к Сашиной бабушке, Марта посмотрела на нее, подержала за руку и сказала: ничего страшного, выступишь, Саша наблюдал за Надей и видел, как она сосредоточивается, как не позволяет себе думать о температуре, как она побеждает в себе слабость и делается от этого тугой, как струна. Тронь ее сейчас – зазвенит. Иллюзионисты выступают в конце программы, и полтора часа ему нечего делать.
Все, до чего Саша додумался в своей жизни, происходило именно в первом отделении.
Ему замечательно читалось и размышлялось, когда вокруг черт знает что творилось. Люди и звери проживали перед ним два этапа своей жизни – до номера и после. И эти несколько минут были столь концентрированы и наполнены, что сравнить их можно было с концом и началом света.
Когда видишь, как человек входит в пике, как он достигает своего максимума и как потом дышит, слизывая пот с дрожащих губ, то не можешь не думать о том, что такое вообще жизнь, человек и работа, в каком они соотношении. Почему человеку надо в пике, а слону Путти это не надо?
Когда Саша был маленький, он был почемучка, и его часто гоняли, потому что больше всего вопросов он задавал людям именно перед работой. Но он ведь знал, что каждый из артистов перед выходом на манеж бывает самым, самым, самым… Он рано понял возвышающую силу вдохновения, благородство тяжелей работы, мудрость терпения… И читалось Саше хорошо в гвалте. И чем труднее была книга, тем легче она в таком гвалте читалась. Момент ли выхода на арену обострял все центры восприятия? Или было что-то в этом другое, но он садился на какой-нибудь ящик и чувствовал себя, как древний алхимик в своей лаборатории. Все шумит, звучит, потрескивает, происходит таинство – и рождается… мысль…
Сейчас Саша читал Толстого… Программное он прочел еще в девятом, теперь взялся за другое. Саше мучительно жалко его героев. И Пьера, и Протасова, и даже Левина... А Анну больше всех… Все одинокие, все, в сущности, непонятые…
Марта сказала:
– Понимаешь, это котлован хорошо рыть вместе, дом строить, рыбу сетью ловить, а думать хорошо в одиночку. Лев Николаевич – самый большой писатель нашего века, следовательно, и в понимании этого достиг, так сказать, апогея, Ты и почувствовал это в его героях и пожалел… Теперь тебе остается разбираться в этом всю жизнь… Это тебе не на лето задание…
– У нас в программе, кроме Толстого, много одиноких, – засмеялся Саша.
– Я тебе завидую, – ответила Марта. – Зачем я выросла? Я хочу обратно в школу!
Марта – великая чтица. Куда бы они ни приехали, первым делом она записывается в библиотеку. Причем возникает невероятное – за ней сразу признается право проникать в любые потайные места, где библиотекарши хранят для знакомых «самое то».
Убегая после парада, Саша махнул рукой одноклассникам, и эта красивая Ира махнула ему в ответ.
Саша не обратил внимания, что она даже привстала для этого и забыла сесть и сзади ее одернули, потому что на манеже уже работала акробатка Надя, а Ира стояла и смотрела на малиновый занавес, за которым скрылась серебряная фигура.
Шурка хмыкнула. Она жевала кончик воротника, и сердце ее разрывалось от обиды за друга Мишку. Он ведь видел, как Ира столбом встала, слышал, как ей сказали сзади: «Девушка, вы что, на стеклянном заводе работаете?» Ира ответила: «Извините», – и села, а Мишка так на нее смотрел, что красивые очки его, казалось, раскалились. Этот Саша Величко, на взгляд Шурки, таких нервных вскакиваний не стоил.
Шуркины взгляды на любовь не были чисто теоретическими. Она сама совсем недавно вышла из состояния большой любви, в которой в прошлом году чуть не дошла до края. Она уже собиралась прийти и сказать Ему все сама и предложить себя всю до конца жизни…
Если она не пришла и не предложила, так только потому, что вдруг поняла, какое ничегобудет для него ее предложение. Просто за день до нее одна девчонка из их класса пришла к Шуркиному избраннику и сказала, что готова для него на все до конца жизни.
– Малышка! – (именно так) сказал избранник. – У меня не останется времени на жизнь, если я вас буду всех по очереди любить. Мне придется бросить умываться…
Девчонка то ли рот раскрыла, то ли в обморок упала, ну, короче, до нее не дошло, каких таких «всех» он имеет в виду, если ее любовь – единственная и неповторимая. Она рассказала все Шурке, не подозревая, что столь же единственную и неповторимую любовь Шурка готовилась принести к Его ногам завтра.
Она представила, как он ей скажет: «Малышка…» – и задохнулась от стыда и гнева.
Он был учителем физики. Она пришла на урок и вдруг увидела, как ему мучительно трудно. Как жаль ему своих уроков, своих знаний, тонущих в ненужном обожании. Как страстно он говорит о предмете, а потом никнет под чьим-то влюбленным взглядом и пялится, пялится в свободу, что за окном. Свободу от них, глупых девчонок.
Шурке было и стыдно за себя, и жалко учителя, которому они навязывают ненужную ему роль, и вообще стало почему-то обидно. Но от собственной любви к физику она вылечилась, хотя была еще в том периоде, когда собственная дурь дает возможность понимать дурь чужую. В данном случае – Мишкину. Он ведь, как Шурка, выбрал себе объект до такой степени залюбленный, что Ира вполне может ему сказать: «Котик, вас так много, что я уже не умываюсь: некогда!»
Шурка искала в Ире изъян, чтоб при случае ненароком ткнуть в него пальцем, это было не просто – найти изъян в Ире Поляковой. Она была совершенной девочкой, и даже то, что временами она слегка косила, воспринималось так: «А как она мило, очаровательно косит!» Воистину ей все впрок. Но тем не менее что-то надо в ней найти плохое непременно, потому что жалко дурачка Мишку.
Все, до чего Саша додумался в своей жизни, происходило именно в первом отделении.
Ему замечательно читалось и размышлялось, когда вокруг черт знает что творилось. Люди и звери проживали перед ним два этапа своей жизни – до номера и после. И эти несколько минут были столь концентрированы и наполнены, что сравнить их можно было с концом и началом света.
Когда видишь, как человек входит в пике, как он достигает своего максимума и как потом дышит, слизывая пот с дрожащих губ, то не можешь не думать о том, что такое вообще жизнь, человек и работа, в каком они соотношении. Почему человеку надо в пике, а слону Путти это не надо?
Когда Саша был маленький, он был почемучка, и его часто гоняли, потому что больше всего вопросов он задавал людям именно перед работой. Но он ведь знал, что каждый из артистов перед выходом на манеж бывает самым, самым, самым… Он рано понял возвышающую силу вдохновения, благородство тяжелей работы, мудрость терпения… И читалось Саше хорошо в гвалте. И чем труднее была книга, тем легче она в таком гвалте читалась. Момент ли выхода на арену обострял все центры восприятия? Или было что-то в этом другое, но он садился на какой-нибудь ящик и чувствовал себя, как древний алхимик в своей лаборатории. Все шумит, звучит, потрескивает, происходит таинство – и рождается… мысль…
Сейчас Саша читал Толстого… Программное он прочел еще в девятом, теперь взялся за другое. Саше мучительно жалко его героев. И Пьера, и Протасова, и даже Левина... А Анну больше всех… Все одинокие, все, в сущности, непонятые…
Марта сказала:
– Понимаешь, это котлован хорошо рыть вместе, дом строить, рыбу сетью ловить, а думать хорошо в одиночку. Лев Николаевич – самый большой писатель нашего века, следовательно, и в понимании этого достиг, так сказать, апогея, Ты и почувствовал это в его героях и пожалел… Теперь тебе остается разбираться в этом всю жизнь… Это тебе не на лето задание…
– У нас в программе, кроме Толстого, много одиноких, – засмеялся Саша.
– Я тебе завидую, – ответила Марта. – Зачем я выросла? Я хочу обратно в школу!
Марта – великая чтица. Куда бы они ни приехали, первым делом она записывается в библиотеку. Причем возникает невероятное – за ней сразу признается право проникать в любые потайные места, где библиотекарши хранят для знакомых «самое то».
Убегая после парада, Саша махнул рукой одноклассникам, и эта красивая Ира махнула ему в ответ.
Саша не обратил внимания, что она даже привстала для этого и забыла сесть и сзади ее одернули, потому что на манеже уже работала акробатка Надя, а Ира стояла и смотрела на малиновый занавес, за которым скрылась серебряная фигура.
Шурка хмыкнула. Она жевала кончик воротника, и сердце ее разрывалось от обиды за друга Мишку. Он ведь видел, как Ира столбом встала, слышал, как ей сказали сзади: «Девушка, вы что, на стеклянном заводе работаете?» Ира ответила: «Извините», – и села, а Мишка так на нее смотрел, что красивые очки его, казалось, раскалились. Этот Саша Величко, на взгляд Шурки, таких нервных вскакиваний не стоил.
Шуркины взгляды на любовь не были чисто теоретическими. Она сама совсем недавно вышла из состояния большой любви, в которой в прошлом году чуть не дошла до края. Она уже собиралась прийти и сказать Ему все сама и предложить себя всю до конца жизни…
Если она не пришла и не предложила, так только потому, что вдруг поняла, какое ничегобудет для него ее предложение. Просто за день до нее одна девчонка из их класса пришла к Шуркиному избраннику и сказала, что готова для него на все до конца жизни.
– Малышка! – (именно так) сказал избранник. – У меня не останется времени на жизнь, если я вас буду всех по очереди любить. Мне придется бросить умываться…
Девчонка то ли рот раскрыла, то ли в обморок упала, ну, короче, до нее не дошло, каких таких «всех» он имеет в виду, если ее любовь – единственная и неповторимая. Она рассказала все Шурке, не подозревая, что столь же единственную и неповторимую любовь Шурка готовилась принести к Его ногам завтра.
Она представила, как он ей скажет: «Малышка…» – и задохнулась от стыда и гнева.
Он был учителем физики. Она пришла на урок и вдруг увидела, как ему мучительно трудно. Как жаль ему своих уроков, своих знаний, тонущих в ненужном обожании. Как страстно он говорит о предмете, а потом никнет под чьим-то влюбленным взглядом и пялится, пялится в свободу, что за окном. Свободу от них, глупых девчонок.
Шурке было и стыдно за себя, и жалко учителя, которому они навязывают ненужную ему роль, и вообще стало почему-то обидно. Но от собственной любви к физику она вылечилась, хотя была еще в том периоде, когда собственная дурь дает возможность понимать дурь чужую. В данном случае – Мишкину. Он ведь, как Шурка, выбрал себе объект до такой степени залюбленный, что Ира вполне может ему сказать: «Котик, вас так много, что я уже не умываюсь: некогда!»
Шурка искала в Ире изъян, чтоб при случае ненароком ткнуть в него пальцем, это было не просто – найти изъян в Ире Поляковой. Она была совершенной девочкой, и даже то, что временами она слегка косила, воспринималось так: «А как она мило, очаровательно косит!» Воистину ей все впрок. Но тем не менее что-то надо в ней найти плохое непременно, потому что жалко дурачка Мишку.
Из дневника Лены Шубниковой
Провела диспут «В жизни всегда есть место подвигам». Старшеклассники идти не хотели. Убегали через окно спортзала. Есть ли смысл в мероприятиях, на которые идти не хотят? Чего больше будет в принуждении – добра или зла? Я еще пока не знаю. Но Оксана велела мне стать под окном, и милые мои десятиклассники прыгали мне прямо в руки. Это было так смешно, что я развеселилась от горя. А они, увидев, что я смеюсь и плачу сразу, все как один вернулись в зал. И было так хорошо! В следующий раз, что бы ни говорила Оксана, я напишу: «Вход свободный. Выход во все окна и двери». И все распахну. У человека должна быть свобода выбора.
Диспут был сначала гладенький, а потом я им кинула «кость». Я сказала, что у слова «подвиг» один и тот же корень, что и у слова «подвинуть». Все стали толкать друг друга, двигаться туда-сюда – «совершать подвиги». А потом мы так хорошо поговорили, особенно хорошо выступил Саша Величко. Он говорил о работе цирковых артистов, которые каждый раз что-то преодолевают, то есть подвигаются в своем деле, в своей работе. «А значит, и в нравственности?» – спросила я. Вот тут все и началось!
Всякая ли отличная работа подвигает душу? Нет! Да!
Я делаю прекрасный нож, но хочу им убить: тогда пусть лучше из моих рук выйдет нож никудышный?
Должно быть – во имя… Для чего… Саша сказал: «Мы все усложняем, все забалтываем… Словесных деревьев больше, чем настоящих. А должна быть простота, правда и улыбка» «Иди ты со своей улыбкой, – крикнула ему Одинцова, – знаешь куда?..» «Он прав!» – закричала Ире Оксана дернулась, как от тока.
Вообще самыми страстными спорщиками были те, которых я поймала из окна.
«Видите, как я была права!» – сказала мне Оксана.
Она была права, увы! Но она была очень очень неправа…
А когда Ира Полякова кинулась защищать Сашу Величко, Оксана тихонько спросила у меня: «Что она в нем нашла? Такой заурядный мальчик.. «А мне он нравится», —сказала я. Ее перекосило «У вашего поколения вкусы… что в музыке, что в одежде… Лена, смотрите старые картины. Есть вечные понятия».
Она об этом выступала. Говорила о вечном. В было правильно и скучно. Жаль, не было А. С. Диспуты уже не для нее. Что бы она сказала? Что-совсем третье… Она стала совсем непредсказуема.
Вчера в учительской она вдруг произнесла: «Sinite parvulos». Мы вытаращили на нее глаза. «Позволяйте детям», – засмеялась она. Что бы это значило?
Диспут был сначала гладенький, а потом я им кинула «кость». Я сказала, что у слова «подвиг» один и тот же корень, что и у слова «подвинуть». Все стали толкать друг друга, двигаться туда-сюда – «совершать подвиги». А потом мы так хорошо поговорили, особенно хорошо выступил Саша Величко. Он говорил о работе цирковых артистов, которые каждый раз что-то преодолевают, то есть подвигаются в своем деле, в своей работе. «А значит, и в нравственности?» – спросила я. Вот тут все и началось!
Всякая ли отличная работа подвигает душу? Нет! Да!
Я делаю прекрасный нож, но хочу им убить: тогда пусть лучше из моих рук выйдет нож никудышный?
Должно быть – во имя… Для чего… Саша сказал: «Мы все усложняем, все забалтываем… Словесных деревьев больше, чем настоящих. А должна быть простота, правда и улыбка» «Иди ты со своей улыбкой, – крикнула ему Одинцова, – знаешь куда?..» «Он прав!» – закричала Ире Оксана дернулась, как от тока.
Вообще самыми страстными спорщиками были те, которых я поймала из окна.
«Видите, как я была права!» – сказала мне Оксана.
Она была права, увы! Но она была очень очень неправа…
А когда Ира Полякова кинулась защищать Сашу Величко, Оксана тихонько спросила у меня: «Что она в нем нашла? Такой заурядный мальчик.. «А мне он нравится», —сказала я. Ее перекосило «У вашего поколения вкусы… что в музыке, что в одежде… Лена, смотрите старые картины. Есть вечные понятия».
Она об этом выступала. Говорила о вечном. В было правильно и скучно. Жаль, не было А. С. Диспуты уже не для нее. Что бы она сказала? Что-совсем третье… Она стала совсем непредсказуема.
Вчера в учительской она вдруг произнесла: «Sinite parvulos». Мы вытаращили на нее глаза. «Позволяйте детям», – засмеялась она. Что бы это значило?
9
Вечерами Марина садилась напротив сына и смотрела на него.
– Ма, ты что? – спрашивал ее Мишка. Она смущалась, отворачивалась, бралась за какое-нибудь дело, а потом ловила себя на том, что ничего не делает, а сидит неподвижно и все равно смотрит на сына. Если бы Мишка знал, какие живительные процессы проходят сейчас в сердце матери, он бы стерпел это смотрение, смолчал бы, но он ничего про это не знал, а потому сердился и даже уходил из дому с непонятным, привезенным из Одессы словом: «Поблукаю…» Он блукал, а она оставалась одна и думала о том, что такому новому красивому сыну должна соответствовать совсем другая мать. Марина с робостью подходила к зеркалу и, к своему удивлению, находила там вполне еще молодую женщину, просто слегка заброшенную. Было непонятно, откуда в ней что сейчас взялось. Она хорошо помнит себя в зеркале тридцатилетней. У Мишки тогда в пятый раз была двусторонняя пневмония, и от уколов у него почему-то возникали абсцессы, и неизвестно было, как его лечить, и именно тогда ей исполнилось тридцать лет. Мама была еще жива и прислала ей на день рождения красивую соболью шапку. Марина надела ее и подошла к зеркалу. Шапка надвинулась прямо на брови, и так случилось – красивый дорогой аристократический мех не украсил, а выявил землистость ее лица, и черные впадины под глазами, и серые сухие губы, и морщины, как-то очень цветисто и густо сплетшие сеть вокруг рта. Она отдала шапку пульмонологу, лечившему Мишку, и пульмонолог достала ей лекарство, которое помогло. Короче, в затрапезном, купленном по сниженным ценам товаре Марина чувствовала себя уверенней и спокойней. А когда умерла мама, привычка покупать самое дешевое стала точно соответствовать и возможностям. Женщине же, что смотрела на нее из зеркала сейчас, вполне бы годилась та соболья шапка. У женщины были большие, сияющие глаза, и яркие губы сами собой улыбались, и из затянутых в узел волос выбивались вьющиеся пряди, а то, что волосы были поседевшие, можно было рассматривать как удачную модную окраску. Самое же главное – морщины придавали лицу какую-то особую значительность. Будто они у нее не от плохой жизни вообще, а от смешливости. Вот какая, оказывается, она сейчас была. Марина полезла в шкаф и вытащила из него тюк оставшихся маминых вещей. У нее просто руки зачесались, так ей захотелось что-то в них найти. Перебирая тряпки, она думала о том, что пора ей кончать с регистратурой. Ведь пошла она на эту работу только из-за сына – чтобы ближе к медицине, ко всем специалистам, чтоб без очереди, сразу… Теперь же можно поискать что-то другое. Под стать новому отражению в зеркале. Чтоб сын мог говорить с гордостью: «Моя мама работает…» Где она может работать, где?
Марина решила посоветоваться с Игорем Николаевичем Поляковым. Он сейчас ходит к ним на процедуры, и они, случается, болтают. О детях. Он спрашивает, как здоровье Миши, а она восхищается Ирочкой. Обе темы беспроигрышные и всегда казались вечными. Теперь одна, слава богу, отпала. Марина достала из тюка мятое-перемятое крепдешиновое платье с подплечиками. Мама была в нем, когда Марина пошла в первый класс. Платье кое-где порвалось по швам, пуговицы отрезаны. Сейчас как раз возвращалась мода на подплечики, на мягкое присборивание, на такой вот глубокий вырез. Найти только мелкие пуговички, чтоб подходили к петелькам, подол подшить, отгладить…
Когда Мишка вернулся вечером, его ждала дома неизвестная женщина в красивом модном платье и с распущенными по плечам волосами. Женщина ходила босиком по комнате, и это сбивало с толку. Мишка затоптался, не зная, что сказать, а потом узнал ее и захохотал:
– Ну, ма, ты даешь!
– Как? – спросила Марина. – Идет или нет?
– Невероятно, – воскликнул Мишка, – невероятно! Ты просто обалденная женщина. К тебе будут приставать на улице.
– Ну, это я быстро… – ответила Марина. – Со мной эти номера не проходят… Понимаешь, к такому платью просятся хорошие туфли.
– Купи немедленно, – ответил сын.
Он не знал, что у них до получки оставалось семь рублей. Марина оберегала сына от отрицательной информации.
Но даже если бы она и сказала ему это, смысл слов «до получки семь рублей» вряд ли бы дошел сейчас до Мишкиного сознания. Состояние эйфории, в которое он впал в тот день, когда шел из «Школьника» с Шуркой и встретил Иру Полякову, а потом неожиданно для себя самого целый час с блеском «травил анекдоты», а затем запивал арбуз коктейлем, чуть-чуть пахнущим полынью, – это состояние его не покидало. Больше того, в орбиту действия эйфории стали попадать явления обычной прозаической жизни. Например, мама. Она вдруг изменилась до неузнаваемости, высвободила из резиновых пут волосы, и выяснилось, какие они у нее пушистые. Она шлепает по комнате босиком, а в колени ей бьется красивое, ему неведомое платье. Наступила жизнь удивительная, полная чудесных превращений. И начало этой жизни – Ира Полякова. И конец ее – тоже Ира Полякова. И вообще Ира – конец и начало его, Мишкиной, жизни. Это для него бесспорно. Его жизнь – некий отрезок, ограниченный с двух концов одной и той же девочкой. И ему ничуть не тесно в ограниченном Ирой пространстве, ничуть! Наоборот, это счастье – сознавать, что у него нет из отрезка выхода.
Это или что-то подобное Мишка и рассказал Марине, своей преображенной матери. Той, старой, вчерашней, что ходила не босиком, а в детских ботиках, что затягивала черными круглыми резиночками волосы, он бы не рассказал. Эта же стала подружкой и могла понять.
Сердце Марины замирало от счастья. Она просто воочию видела, как идет по улице ее Мишенька, а навстречу ему красавица Ирочка, и как это закономерно, что они идут навстречу друг другу. Правда, жаль Шурочку. Определенно, она в него влюблена тоже. Но что делать, что делать! Хоть Шурочка и выровнялась, по сравнению с Ирочкой она так и осталась поганочкой. Так ее когда-то называли. Бедная, бедная девочка, мучается, наверное, страдает. Марина очень жалела сейчас Шурочку, и мать ее жалела: хорошо ли это, когда муж в тюрьме, куда хуже, чем быть разведенной. Вспомнила статью, что писал после суда Игорь Николаевич. Как интересно распределяет роли жизнь…
Она непременно скажет ему это при встрече. Она с этого начнет разговор.
– Ма, ты что? – спрашивал ее Мишка. Она смущалась, отворачивалась, бралась за какое-нибудь дело, а потом ловила себя на том, что ничего не делает, а сидит неподвижно и все равно смотрит на сына. Если бы Мишка знал, какие живительные процессы проходят сейчас в сердце матери, он бы стерпел это смотрение, смолчал бы, но он ничего про это не знал, а потому сердился и даже уходил из дому с непонятным, привезенным из Одессы словом: «Поблукаю…» Он блукал, а она оставалась одна и думала о том, что такому новому красивому сыну должна соответствовать совсем другая мать. Марина с робостью подходила к зеркалу и, к своему удивлению, находила там вполне еще молодую женщину, просто слегка заброшенную. Было непонятно, откуда в ней что сейчас взялось. Она хорошо помнит себя в зеркале тридцатилетней. У Мишки тогда в пятый раз была двусторонняя пневмония, и от уколов у него почему-то возникали абсцессы, и неизвестно было, как его лечить, и именно тогда ей исполнилось тридцать лет. Мама была еще жива и прислала ей на день рождения красивую соболью шапку. Марина надела ее и подошла к зеркалу. Шапка надвинулась прямо на брови, и так случилось – красивый дорогой аристократический мех не украсил, а выявил землистость ее лица, и черные впадины под глазами, и серые сухие губы, и морщины, как-то очень цветисто и густо сплетшие сеть вокруг рта. Она отдала шапку пульмонологу, лечившему Мишку, и пульмонолог достала ей лекарство, которое помогло. Короче, в затрапезном, купленном по сниженным ценам товаре Марина чувствовала себя уверенней и спокойней. А когда умерла мама, привычка покупать самое дешевое стала точно соответствовать и возможностям. Женщине же, что смотрела на нее из зеркала сейчас, вполне бы годилась та соболья шапка. У женщины были большие, сияющие глаза, и яркие губы сами собой улыбались, и из затянутых в узел волос выбивались вьющиеся пряди, а то, что волосы были поседевшие, можно было рассматривать как удачную модную окраску. Самое же главное – морщины придавали лицу какую-то особую значительность. Будто они у нее не от плохой жизни вообще, а от смешливости. Вот какая, оказывается, она сейчас была. Марина полезла в шкаф и вытащила из него тюк оставшихся маминых вещей. У нее просто руки зачесались, так ей захотелось что-то в них найти. Перебирая тряпки, она думала о том, что пора ей кончать с регистратурой. Ведь пошла она на эту работу только из-за сына – чтобы ближе к медицине, ко всем специалистам, чтоб без очереди, сразу… Теперь же можно поискать что-то другое. Под стать новому отражению в зеркале. Чтоб сын мог говорить с гордостью: «Моя мама работает…» Где она может работать, где?
Марина решила посоветоваться с Игорем Николаевичем Поляковым. Он сейчас ходит к ним на процедуры, и они, случается, болтают. О детях. Он спрашивает, как здоровье Миши, а она восхищается Ирочкой. Обе темы беспроигрышные и всегда казались вечными. Теперь одна, слава богу, отпала. Марина достала из тюка мятое-перемятое крепдешиновое платье с подплечиками. Мама была в нем, когда Марина пошла в первый класс. Платье кое-где порвалось по швам, пуговицы отрезаны. Сейчас как раз возвращалась мода на подплечики, на мягкое присборивание, на такой вот глубокий вырез. Найти только мелкие пуговички, чтоб подходили к петелькам, подол подшить, отгладить…
Когда Мишка вернулся вечером, его ждала дома неизвестная женщина в красивом модном платье и с распущенными по плечам волосами. Женщина ходила босиком по комнате, и это сбивало с толку. Мишка затоптался, не зная, что сказать, а потом узнал ее и захохотал:
– Ну, ма, ты даешь!
– Как? – спросила Марина. – Идет или нет?
– Невероятно, – воскликнул Мишка, – невероятно! Ты просто обалденная женщина. К тебе будут приставать на улице.
– Ну, это я быстро… – ответила Марина. – Со мной эти номера не проходят… Понимаешь, к такому платью просятся хорошие туфли.
– Купи немедленно, – ответил сын.
Он не знал, что у них до получки оставалось семь рублей. Марина оберегала сына от отрицательной информации.
Но даже если бы она и сказала ему это, смысл слов «до получки семь рублей» вряд ли бы дошел сейчас до Мишкиного сознания. Состояние эйфории, в которое он впал в тот день, когда шел из «Школьника» с Шуркой и встретил Иру Полякову, а потом неожиданно для себя самого целый час с блеском «травил анекдоты», а затем запивал арбуз коктейлем, чуть-чуть пахнущим полынью, – это состояние его не покидало. Больше того, в орбиту действия эйфории стали попадать явления обычной прозаической жизни. Например, мама. Она вдруг изменилась до неузнаваемости, высвободила из резиновых пут волосы, и выяснилось, какие они у нее пушистые. Она шлепает по комнате босиком, а в колени ей бьется красивое, ему неведомое платье. Наступила жизнь удивительная, полная чудесных превращений. И начало этой жизни – Ира Полякова. И конец ее – тоже Ира Полякова. И вообще Ира – конец и начало его, Мишкиной, жизни. Это для него бесспорно. Его жизнь – некий отрезок, ограниченный с двух концов одной и той же девочкой. И ему ничуть не тесно в ограниченном Ирой пространстве, ничуть! Наоборот, это счастье – сознавать, что у него нет из отрезка выхода.
Это или что-то подобное Мишка и рассказал Марине, своей преображенной матери. Той, старой, вчерашней, что ходила не босиком, а в детских ботиках, что затягивала черными круглыми резиночками волосы, он бы не рассказал. Эта же стала подружкой и могла понять.
Сердце Марины замирало от счастья. Она просто воочию видела, как идет по улице ее Мишенька, а навстречу ему красавица Ирочка, и как это закономерно, что они идут навстречу друг другу. Правда, жаль Шурочку. Определенно, она в него влюблена тоже. Но что делать, что делать! Хоть Шурочка и выровнялась, по сравнению с Ирочкой она так и осталась поганочкой. Так ее когда-то называли. Бедная, бедная девочка, мучается, наверное, страдает. Марина очень жалела сейчас Шурочку, и мать ее жалела: хорошо ли это, когда муж в тюрьме, куда хуже, чем быть разведенной. Вспомнила статью, что писал после суда Игорь Николаевич. Как интересно распределяет роли жизнь…
Она непременно скажет ему это при встрече. Она с этого начнет разговор.
Марина теперь изучала все объявления со словом «Требуется». Их в городе висело множество, и были вполне приличные предложения. Она достала старые учебники и конспекты, полистала их, убедилась, что все забыла, но пойти, к примеру, лаборанткой в какой-нибудь институт смогла бы. Туда и десятиклассниц берут. В общем, при желании можно было найти что-то подходящее, потому что пребывание за загородкой регистратуры стало просто давить на нее. А тут еще вопросы: что с тобой, тетя Марина, что с тобой? Да какая я вам тетя, дорогие товарищи? Особенно пристально ее разглядывала врач-невропатолог. И было в ее взгляде что-то пронизывающее, будто она хотела разглядеть Маринино превращение на уровне клетки и эту клетку она без анестезии вынимала из Марины для анализа.
– Хотите уйти из поликлиники? – спросила она Марину.
– Ага! —ответила та. – Меня берут в трест.
Никто ее в трест не брал. Но эта новая, возникшая в Марине женщина могла вот так, за здорово живешь что-то присочинить, да так, чтоб ей поверили. А потом невероятное стало правдой: в тресте, где она в какие-то доисторические эпохи проходила практику, ей действительно предложили работу техника, кто-то вспомнил ее по тем далеким временам…
Ложась вечером на узкое раздвигающееся кресло, Марина слушала, как пульсирует у нее кровь, когда она прижимается виском к руке. «Господи, – думала она, – как же хорошо! Тьфу! Тьфу! Тьфу! Чтобы не сглазить!» Через стол от нее на диване спал ее большой здоровый сын, который уже такой здоровый и такой взрослый, что у него любовь… Да какая! Он пришел сегодня поздно, потому что ездил за город. Там, в роще, он набрал осенних листьев всех цветов и оттенков, потому что, как выяснилось, Ирочка осенним листьям отдавала предпочтение перед всеми букетами цветов.
И ей, Марине, перепали те листья, что пожухлей. Она не обиделась нисколько. Листья стояли сейчас на столе, и от них на столешницу падала узорчатая тень, и в комнате чуть-чуть пахло горечью. Марина думала о том, как стоят эти листья в комнате у Ирочки, и как отбрасывают тень там, и как тоже чуточку горчат, но она, девочка, может эту горечь не уловить. Марина молилась, чтоб всем им было хорошо. И Ирочке, и Шурочке, и всему их классу, и этому мальчику Саше Величко из цирка, о котором ей Миша рассказывал.
Марина молилась за всех детей на земле. Это была странная молитва, в которой мольба перепуталась с какой-то непонятной радостью, а радость с махровым суеверием, и приходилось тьфу-тьфукать через левое плечо, и это было смешно и глупо, потому что на левом плече она лежала, а значит, поплевывала в собственную подушку. Но как же хорошо все это было тем не менее.
– Хотите уйти из поликлиники? – спросила она Марину.
– Ага! —ответила та. – Меня берут в трест.
Никто ее в трест не брал. Но эта новая, возникшая в Марине женщина могла вот так, за здорово живешь что-то присочинить, да так, чтоб ей поверили. А потом невероятное стало правдой: в тресте, где она в какие-то доисторические эпохи проходила практику, ей действительно предложили работу техника, кто-то вспомнил ее по тем далеким временам…
Ложась вечером на узкое раздвигающееся кресло, Марина слушала, как пульсирует у нее кровь, когда она прижимается виском к руке. «Господи, – думала она, – как же хорошо! Тьфу! Тьфу! Тьфу! Чтобы не сглазить!» Через стол от нее на диване спал ее большой здоровый сын, который уже такой здоровый и такой взрослый, что у него любовь… Да какая! Он пришел сегодня поздно, потому что ездил за город. Там, в роще, он набрал осенних листьев всех цветов и оттенков, потому что, как выяснилось, Ирочка осенним листьям отдавала предпочтение перед всеми букетами цветов.
И ей, Марине, перепали те листья, что пожухлей. Она не обиделась нисколько. Листья стояли сейчас на столе, и от них на столешницу падала узорчатая тень, и в комнате чуть-чуть пахло горечью. Марина думала о том, как стоят эти листья в комнате у Ирочки, и как отбрасывают тень там, и как тоже чуточку горчат, но она, девочка, может эту горечь не уловить. Марина молилась, чтоб всем им было хорошо. И Ирочке, и Шурочке, и всему их классу, и этому мальчику Саше Величко из цирка, о котором ей Миша рассказывал.
Марина молилась за всех детей на земле. Это была странная молитва, в которой мольба перепуталась с какой-то непонятной радостью, а радость с махровым суеверием, и приходилось тьфу-тьфукать через левое плечо, и это было смешно и глупо, потому что на левом плече она лежала, а значит, поплевывала в собственную подушку. Но как же хорошо все это было тем не менее.
10
Знаешь, – сказала Ира Полякова Саше на перемене, – отец привез из Германии цветной альбом Дрезденской галереи. Навынос не дает, а вот если придешь – покажу.
– Как-нибудь зайду, – сказал он.
– А сегодня? – спросила она. – Не зайдешь?
– Извини, – ответил Саша.
Ира подумала: «У меня свело скулы. Я не могу говорить».
А надо бы сказать: «Ну хорошо, как-нибудь потом… Куда он денется, этот альбом, если он стоит уже там сто лет?»
Но сказать такие естественные слова она не могла, а просто повела плечами, что означало, по сути, то же самое, поэтому Саша и не заметил ее сведенных скул. Дело отложили на потом.
На уроке истории, глядя в лицо Оксаны Михайловны, Ира продолжала находиться в том же непонятном состоянии. Скулы отпустило, но осталось ощущение пережитого кошмара. Вдруг четко, осознанно пришла мысль, что она способна убить любую женщину, если она встанет у нее на пути. Это было открытие самой себя. Ира была потрясена им не меньше, чем если б об этом узнали другие.
– Ты не слушаешь меня, Ира? – ласково спросила Оксана Михайловна.
– Нет, – ответила та. – Можно я уйду с урока?
– Ты заболела? – забеспокоилась Оксана Михайловна.
– Абсолютно нет, – ответила Ира, – но мне надо уйти.
И она стала собирать портфель, и будь это другая девочка – Шура, например, – Оксана Михайловна сказала бы, что ее никто еще не отпустил, что урок – это не место, где хочу – сижу, хочу – ухожу, и так далее. Но Ира не была Шурой. Она была лучшей девочкой в городе, и ее поступок, исключительный сам по себе, у нее не мог быть плохим.
– Иди, иди, девочка, – сказала вслед уходящей Ире Поляковой сбитая с толку Оксана Михайловна.
Мишка весь приподнялся. Он был уверен, что надо встать и бежать за Ирой, и руки его уже автоматически закрывали сумку, когда он вдруг почувствовал, что его что-то держит. Это Шурка вцепилась ему в куртку и тянула его вниз так, что у нее побелели пальцы. Он сердито спросил:
– Ты что?!
И все повернулись и увидели эту побелевшую и вцепившуюся в него руку. И все подумали: «А! Вот оно что!» Губы Оксаны Михайловны тронула легкая улыбка, потому что она тоже поняла так. Как может цепляться эта дурочка, как можно остановить кого бы то ни было, если этот кто-нибудь идет за Ирой?
Все смотрели на Шурку, и она понимала, что значат их хитрые и многозначительные улыбки. Она отпустила куртку и спросила с вызовом:
– Интересное кино, да?
С этой минуты отношения потайные, внутренние, невысказанные стали предметом интереса и наблюдения.
– Как-нибудь зайду, – сказал он.
– А сегодня? – спросила она. – Не зайдешь?
– Извини, – ответил Саша.
Ира подумала: «У меня свело скулы. Я не могу говорить».
А надо бы сказать: «Ну хорошо, как-нибудь потом… Куда он денется, этот альбом, если он стоит уже там сто лет?»
Но сказать такие естественные слова она не могла, а просто повела плечами, что означало, по сути, то же самое, поэтому Саша и не заметил ее сведенных скул. Дело отложили на потом.
На уроке истории, глядя в лицо Оксаны Михайловны, Ира продолжала находиться в том же непонятном состоянии. Скулы отпустило, но осталось ощущение пережитого кошмара. Вдруг четко, осознанно пришла мысль, что она способна убить любую женщину, если она встанет у нее на пути. Это было открытие самой себя. Ира была потрясена им не меньше, чем если б об этом узнали другие.
– Ты не слушаешь меня, Ира? – ласково спросила Оксана Михайловна.
– Нет, – ответила та. – Можно я уйду с урока?
– Ты заболела? – забеспокоилась Оксана Михайловна.
– Абсолютно нет, – ответила Ира, – но мне надо уйти.
И она стала собирать портфель, и будь это другая девочка – Шура, например, – Оксана Михайловна сказала бы, что ее никто еще не отпустил, что урок – это не место, где хочу – сижу, хочу – ухожу, и так далее. Но Ира не была Шурой. Она была лучшей девочкой в городе, и ее поступок, исключительный сам по себе, у нее не мог быть плохим.
– Иди, иди, девочка, – сказала вслед уходящей Ире Поляковой сбитая с толку Оксана Михайловна.
Мишка весь приподнялся. Он был уверен, что надо встать и бежать за Ирой, и руки его уже автоматически закрывали сумку, когда он вдруг почувствовал, что его что-то держит. Это Шурка вцепилась ему в куртку и тянула его вниз так, что у нее побелели пальцы. Он сердито спросил:
– Ты что?!
И все повернулись и увидели эту побелевшую и вцепившуюся в него руку. И все подумали: «А! Вот оно что!» Губы Оксаны Михайловны тронула легкая улыбка, потому что она тоже поняла так. Как может цепляться эта дурочка, как можно остановить кого бы то ни было, если этот кто-нибудь идет за Ирой?
Все смотрели на Шурку, и она понимала, что значат их хитрые и многозначительные улыбки. Она отпустила куртку и спросила с вызовом:
– Интересное кино, да?
С этой минуты отношения потайные, внутренние, невысказанные стали предметом интереса и наблюдения.
Ира толкнула Маечку так, что та упала. Пока сестра закатывалась от обиды и боли, Ира вышагивала по комнате, как солдат в карауле, четко печатая шаг и поворачиваясь через левое плечо, и это ритмичное действо было не то что не похоже на состояние ее души, оно было другим по сути. Ноги медленно делают раз-два-три, а сердце разлетается на кусочки со скоростью света.
…Она сказала ему:
– У меня есть билет на эстрадный концерт…
– Извини, я ведь работаю вечером.
– Ой! Совсем забыла! Ты же рабочий человек Пойдем к нам после школы, у нас и пообедаешь.
– Извини, не могу… В другой раз, хорошо? В другой раз.
– Ты видел «Школьный вальс»?
…Она сказала ему:
– У меня есть билет на эстрадный концерт…
– Извини, я ведь работаю вечером.
– Ой! Совсем забыла! Ты же рабочий человек Пойдем к нам после школы, у нас и пообедаешь.
– Извини, не могу… В другой раз, хорошо? В другой раз.
– Ты видел «Школьный вальс»?