Как она на него посмотрела! Ему этого никогда не забыть: с такой надеждой, с такой страстью, чтоб он был прав! Другая расшиблась бы в лепешку, перечисляя пороки скопища – трудно разве? А эта, клеймящая, с надеждой ждала опровержения…
   И тогда он с ходу «придумал» этот закон. Закон притяжения превращений. Люди видят то, что хотят. Какой поверну кран, такая польется вода. Для воров мир – история воровства. Для человека больного мир – длинная история болезни. Добрый нанизывает, как бублики, историю добрых поступков, и они у него, как те же бублики, всегда горячие, свежие, сиюминутные. Человек – заряженная частица… Он притягивает определенный заряд, определенную жизнь. Это просто-напросто физика.
   – Здрассьте! – сказала Шурка. – Какой глупый закон.
   – Нет! – закричал Саша. – Нет! Мир – мои глаза и сердце…
   – Идеализм? – робко спросила Шурка. – Мир же сам по себе… Или как?
   – Сам по себе… Всякий… Любой… Разный… Многообразный. Я же выбираю тот, который мне нужен…
   – А тот мир, что остался, который тебе не нужен? – Шурка смотрит, Шурка ждет ответа… – Куда его?
   – Его надо превратить в тот, который тебе нужен… Постепенно…
   – Ерунда!—сказала Шурка. – Кругом вранье…
   – А ты не ври! – закричал он. – И я не буду. Может, еще кто найдется.
   – Возьмите меня в компанию, – сказала Марта. Трое неврущих смеялись на косогоре. Саша тогда вдруг ощутил, что смотрит на все это как бы со стороны. И видит Марту, запрокинувшую к небу голову. Прищурилась и разглядывает что-то в вышине, а взгляд у нее, будто она не в далёко смотрит, а в микроскоп. А Шурка, наоборот, уставилась на носки кед, а смотрит отрешенно, потусторонне. Саша же – между ними, руками разводит, лопочет что-то…
   – Чепуха! – сказала Шурка. – Что могут сделать трое неврущих?
   Ему очень захотелось сделать для нее что-нибудь очень хорошее. Но он не знал, что. Тогда он встал на руки и пошел вниз, с горы, к городу, на руках. Он знал, что упадет скоро, что его ненадолго хватит, но он шел и шел и сам удивлялся, что все еще идет. И снова видел себя со стороны – глупо ведь, и нет в такой ходьбе смысла, но он продолжал идти, потому что уверовал: так вот, на руках с горы, ему к этой девочке ближе всего. Глядя на стянутый на Шуркином затылке пучок волос, он понял, что готов для нее на все…
   …Оксана Михайловна видела их всех вместе и каждого в отдельности. Развернувшегося к доске спиной Мишку, нахмуренную Шурку, этого циркача, который смотрит не в ту сторону, где его взгляда ждут, и потерянную, самую лучшую девочку в городе, к которой Оксана Михайловна подходит, чтобы легонько, ласково тронуть за плечо. На учебнике написано «Князь серебряный». Ну, конечно, она помнит тот день, как он, блестящий, бежал к ним из цирка. Ах, спасать надо девочку, спасать! Оксана Михайловна следит за Мишкой. «Ну! – побуждает она его мысленно. – Куда же ты смотришь? Да за такую девочку драться надо, понимаешь, драться!»
   Оксана Михайловна в этот энергичный глагол вкладывает совсем другое содержание – не грубое физическое действо, а моральную битву… Битву не кулаков – характеров. Но у этого дурашки Мишки такое сентиментальное лицо. Не юноша – Чебурашка.
   Скорее бы уехал цирк. Опять ветер с его стороны. И Путти временами трубит какую-то свою правду. Иру она не даст в обиду. Она-то, Оксана Михайловна, не Чебурашка.

13

   Шурка стояла в очереди за картошкой, магазине пахло сыростью и гнилью, продавщица с какой-то веселой наглость подкладывала всем в миску осклизлые клубни, приглашая недовольных на свое место и объясняя, что они не на базаре, а «в магазине, где бери, что дают». Шурка выращивала в себе добро по Сашиному закону, потому что ей давно на самом деле хотелось другого: стащить с продавщицы высокий взбитый парик, под которым Шурка ясно представляя себе давно не мытые свалявшиеся волосы. Шура думала, что, опростоволосившись, продавщица стала бы жалкой и сравнялась бы с ними, с людьми из очереди, и, может быть, стала бы вести себя иначе? Но стаскивание парика – хулиганство, а Саша же советует «притягивать добро добром».
   Тогда Шурка представила, что у продавщицы больной ребенок, безнадежно больной. Полиомиелитом или туберкулезом. Она вглядывалась в ее лицо, ища на нем скрытое от всех страдание и горе. Шурка так ясно видела этого бедного, обреченного малыша, что у нее запершило в горле.
   – Ну, чего уставилась? – спросила ее продавщица.
   – Здравствуйте! – сказала ей Шурка. – Как здоровье вашего сына?
   – Гвозди им заколачивать, моим сыном, – ответила продавщица. – А ты его откуда знаешь?
   В миску для Шурки летели ровненькие, чисьые картофелины, продавщица не поленилась даже ворохнуть лопатой кучу, чтоб найти что получше, напоследок она достала откуда-то из-под прилавка громадную картофелину, похожую на куклу-неваляшку.
   – Это тебе по знакомству на память, – сказала продавщица.
   – Спасибо, – ответила Шурка.
   Она шла и смеялась над тем, как ее придуманное «добро» притянуло вполне реальную хорошую картошку. Она расскажет об этом Саше, пусть анализирует ситуацию. Он ждал ее у дома. В общем, она не удивилась. С тех пор, как она показала им город, Саша бегает за ней. Приятно, конечно, он хороший мальчишка. Только ей он не нужен. Шурка вообще думает теперь, что в жизни надо обходиться без любви. Вот была она влюблена прошлом году в физика, и столько было разных переживаний, подумать страшно. Норовила садиться в физкабинете за первый стол. Бежала помогать ему что-нибудь подержать, что-то повертеть, что-нибудь налить, что-то помыть… Ей тошно это вспомнить. Задает он ей вопрос на уроке – язык прилипает к гортани, но отвечает Шурка так, будто от ответа ее зависит как минимум движение солнца. А не спросит – мучение, что не обратил внимания. Из ее нынешнего дня такое поведение кажется идиотическим, а ведь это было с ней, было! Так что куда лучше без любви, если она превращает тебя в кретина. Вот почему она втолковывает Мишке: удержись! Мысли о Мишке всегда у нее грустноватые. Как будто ей жаль чего-то хорошего, неслучившегося. Шурка не может понять, чего… И все думает, думает о нем... Как они, маленькие, стояли возле юбки учительницы, как она, однажды надев его очки, враз на секунду ослепла. Как они вместе возвращались из школы, и всегда, всегда его ждала мама. Как она хватала Мишку, будто боялась, что кто-то его отнимет. Как она, Шурка, предала друга-задохлика, когда однажды, за одно лето, выросла. Шурка стыдилась того своего предательства. Даже больше, чем стыдилась отца. И сейчас ей показалось: если она его выручит из этой беды – любви к Ире, – то тогда она будет меньше виновата в своем предательстве.
   То, что Саша Величко стоит и ждет ее, мелкая приятность для самолюбия, не больше. Он ей не нужен, ей никто не нужен, если речь идет о любви.
   Он взял у нее сумку.
   – Зачем ты таскаешь тяжелое?
   – У нас нет мужчин, – ответила она.
   Он знал про ее отца.
   – Позвала бы меня.
   – Вот еще!
   – Я серьезно. Давай пойдем сейчас и купим сразу надолго.
   – Надолго негде хранить, – ответила Шурка.
   Она не ждала сегодня никого, поэтому топталась у дверей, представляя, как там у нее в квартире. Мать на воскресенье уехала к отцу. После материных сборов дома у них всегда бедлам. Ну, что ж… Я тебя не звала… Пришел? Заходи… Не обессудь. Она даже свет зажгла, хотя не было в этом особой необходимости, чтоб он видел, до какой степени его не ждали.
   Он видел. Видел ее неуверенность на пороге, а потом этот решительный щелчок выключателем. Смотри, мол!
   – Шур! – сказал он. – Ты не злись, что я пришел. Но я очень захотел тебя увидеть.
   – Зачем? – спросила Шурка прямо.
   Она высыпала картошку в ящик, подняла пыль со дна, но эта пыль была ей кстати, как и непорядок в комнате, и грязные руки, которые она не торопилась мыть, а стояла, растопырив пальцы, – чумичка, а не девочка.
   Саша сделал несусветное. Он взял грязную влажную ладонь Шурки и поцеловал ее.
   Ей бы захохотать над таким кретинизмом, а она заплакала. Все в ней смешалось – слезы, пыль, и вчерашняя любовь к физику, и мысли о Мишке, и непонимание всей существующей жизни.
   И это непонимание было главным. Как будто она решала трудную задачку, шла в решении верным путем, а попала в тупик, где ее решение никуда не годилось, а значит, надо было идти назад – через собственное неверное решение, через все скобки, запятые и двоеточия. И тогда она разозлилась на Сашу, из-за которого все началось. Он ей поцеловал грязную руку – боже ты мой, какая небрезгливость! А я тебя об этом просила?
   – Не плачь, – сказал он ей. – И не сердись.
   – Я? Плачу? – закричала Шурка. – Ты случайно не пьяный?
   – Не пьяный, – засмеялся Саша. – Просто… Мне кажется, я тебя люблю. Нет, вру… Мне это не кажется… Я тебя люблю… А ты меня нет, так ведь?
   – Конечно, нет! – закричала Шурка, криком скрывая растерянность и смущение. – Я за картошкой стояла в очереди… Врала по твоему закону… Самой противно. А сейчас мне все убирать надо… Мать уехала, набросала… – И Шурка пошла по квартире, собирая грязными руками вещи.
   – Что я должен сделать, чтобы ты мне сказала «да»? – спросил Саша.
   – Ты уходи, – ответила Шурка. Какое-то «да» ему надо…
   Звонок зазвенел так, будто тот, что за дверью, хотел не просто сообщить о своем приходе, а требовал принятия каких-то срочных мер. Шурка распахнула дверь. Ира даже не посмотрела на нее. Она как-то сразу, точно ухватила взглядом Сашу и теперь, не выпуская, хотела понять, что было за секунду, минуту, час до ее прихода в этой неприбранной квартире? Почему у Шурки такие грязные руки? Почему Саша такой бледный, будто только что сделал что-то страшное?..
   – Привет! – сказала Ира. – А я шла мимо, дай, думаю, зайду. А ты каким тут ветром? – спросила она Сашу.
   – По дороге встретились, – буркнула Шурка. – Он мне картошку донес.
   – Я пойду, —сказал Саша. – Мой вопрос остается в силе.
   И он пошел к двери. Было невероятно важно узнать, какой он имел в виду вопрос. Но для этого Ире надо было остаться и выпытать это у Шурки. Не менее важно было уйти с Сашей вместе, но тогда надо уходить с ним сразу, пренебрегая тем, что Шурке станет ясно, зачем она пришла и почему так сразу ушла.
   Саша взялся за ручку двери, а в воздухе снова повис звонок, на этот раз просительный и извиняющийся, и, восторженно поблескивая европейскими очками, вошел Мишка.
   Он с утра ждал Иру у ее дома, рассчитывал на ту призрачную возможность, что в доме кончится соль или хлеб и тогда Иру пошлют в магазин, а он окажется как бы случайно рядом, и пойдет с ней будто просто так, а на самом деле потому, что ему вообще нечего делать без нее на этом белом свете. Он не знал, что Ира, утащив телефон в свою комнату, только что позвонила в гостиницу, где жил Саша. Трубку взяла Марта.
   – Это ты, Шура? – спросила она, так как никакого другого имени Саша ей в этом городе не называл, а с Шурой даже познакомил и ходил перед ней на руках тогда, на косогоре.
   – Простите, его нет дома! – поправилась Марта, но Ира положила трубку раньше, чем услышала слова.
   Она схватила плащ и выбежала из дома и бежала так быстро, что Мишка чуть не потерял ее из виду. Мишка бежал за ней и думал, что так бегут на несчастье, а значит, хорошо, что он будет рядом, потому что если надо принять ее беду на себя, он ее примет, и это, может быть, самое большое, чего ему в жизни хочется.
   Но прибежали они к Шуркиному дому, и Мишка даже засмеялся: надо же, ему сдуру померещилась беда. Он приготовил шутку: «А я думал, пожар в каком-нибудь роддоме… И рванул за тобой… Не люблю, когда горят, хоть большие, хоть маленькие». Но он ничего не сказал, потому что увидел: беда или что-то еще все-таки случилось. И он смотрел на всех и на каждого, стараясь понять, что.
   …Почему у Шурки грязные руки и она отставила их так, будто ненавидит, а ведь это глупо – ненавидеть собственные руки. Глаза же у нее большие и мрачные и смотрят только на него, смотрят гак, словно никого больше нет. Не просто нет тут, в комнате, нет вообще в природе. Можно ли представить себе взгляд, который отрицает существование других людей в природе? Мишке стало неуютно оттого, что ему-то как раз выделено в этом мире место для существования. Но он не хочет быть одним-единственным в Шуркином глазу. Да ведь сам-то он именно так смотрит на Иру!
   И получалось, что хорошее и естественное в одном случае было в другом для него же неприемлемо. И он растерялся от такой двойственности потому что цельность считал доблестью…
   Почему у Иры глаза похожи на пластмассовые вишни с маминой брошки? А почему так печален Саша?
   Миша подолгу лежал в больницах, где лечились слепые и плохо видящие. Он был среди них легким больным и привык приходить на помощь в самых элементарных вопросах – провести, подать, направить, протянуть. И сейчас в нем возникло ощущение больницы, требование подставить плечо, но он не знал, кому из них сейчас это больше всего требовалось.
   …Ира бежала, как на пожар.
   …Он бежал за нею.
   …Эти двое тут были раньше.
   …У Шурки руки неизвестно в чем.
   – Случилось что-то? – спросил он тихо и почему-то виновато.
   – Не волнуйся, – ответила Шурка. – Ничего не случилось. Просто все пришли без приглашения, а я разозлилась, у меня уборка. И я их гоню, – она показала на Сашу и Иру, – а ты, пожалуйста, останься, помоги, видишь, что у меня случилось…
   Она взялась за пальто, висевшее на вешалке, и резко потянула его вниз. Шурка давно знала, что вешалка висит едва-едва, что гвоздь болтается в стене, они с мамой укрепляют его – смешно сказать! – пластилином с клеем. Так что стоило взяться за пальто – и вешалка рухнула. Шурка попросила Мишку:
   – Почини как надо, ладно?
   Саша пошел к двери.
   Ира рванулась за ним. Мишка растерялся.
   Двое уходили, а третий стоял перед оторванной вешалкой.
   – Можно я приду потом? – виновато спросил он. – Можно? Я сделаю, ты не волнуйся. Я принесу алебастр… Мы приклеим ее мертво…
   – У меня есть алебастр, – сказала Шурка. – На балконе целая банка.
   – Замечательно! – бормотал Мишка. – Но через час, ладно? – И он ушел за теми.
   Шурка села на табуретку под вешалку.
   – Ну и иди, – сказала она себе, – раз ты такой дурак… Иди, иди…

14

   Сегодня воскресенье. Оксана Михайловна хотела пойти за город, пешком, тихими улицами. Ей снился этот ее неприятный сон. Чужой ребенок вдавливал ее в гальку. И она проснулась с ощущением счастья, но тут же поняла, что никакое это не счастье, а, наоборот, неприятность. Она не понимает этот сон, боится его и ненавидит. Каждый раз она старается объяснить его для себя. Видимо, думает она, я что-то подобное видела в детстве. Может, я и есть тот самый толстый ребенок, и это я давлю свою мать? Воспоминания о раннем детстве у Оксаны Михайловны были несобранные, рваные. Но совершенно точно, что в них не было моря. Наоборот, исключительная сушь…
   Желтая степь, а по ней катится перекати-поле или какая-то другая сухая, шелестящая трава. А Оксана маленькая стоит у глиняного домика. Это Казахстан.
   Снова степь, на этот раз зеленая и сырая… И Оксане не разрешается уходить далеко. Это уже где-то под Астраханью.
   В школу она пошла в сороковом году в Краматорске. Они жили прямо рядом с какой-то большой шахтой, коптящей горьким дымом.
   Потом эвакуация. Это было уже подробно вспоминаемое детство. Урал. Возвращение отца после войны.
   Впервые море Оксана увидела в свой первый трудовой отпуск, который провела в «Артеке» воспитательницей. Вот тогда она полюбила лежать близко к воде и ждать, когда легонько накроет волной и будет ощущение покоя и счастья, как будто ты не «сапиенс» вовсе, а просто часть природы – дерево там, трава, песок… Видимо, из этого безмыслия и сотворился этот ее повторяющийся сон.
   Похлестав себя сильным душем, Оксана Михайловна выпила чашку кофе с кусочком сыра без хлеба и вышла на улицу. Во дворе выколачивала ковер ее соседка, врач-невропатолог. Соседка бросила свое дело и спросила Оксану Михайловну.
   – Вы не знаете, для чего нам, женщинам, дается воскресенье? – И она показала на свой ковер, на чужое белье на веревках.
   – Я, например, иду гулять, – ответила Оксана Михайловна. – Выкиньте свой палас и идемте…
   Невропатолог смотрела на Оксану Михайловну – свежую, подтянутую, бодрую – и придумывала ответ. Самый близкий и самый точный был бы такой: «Хорошо вам, старой деве… А мой муж уют ценит. А какой уют без ковра?»
   Ответила же невропатолог элегантно:
   – Гуляйте на здоровье, Оксана Михайловна, вы детям нашим нужна сильная. На вас школа держится.
   Невропатолог посмотрела ей вслед и отметила, какая у Оксаны Михайловны прямая спина, а вот ноги дрябловаты. Есть разная последовательность старения. У кого она начинается с лица, у кого с живота, у кого с ног… У Оксаны подсыхают лодыжки.
   Невропатолог шмякнула по ковру выбивалкой, глотнула родной домашней пыли и успокоилась.
   Оксана же Михайловна поднялась на косогор и села на камень, который считала своим. Она действительно стала быстро уставать. Раньше ей ничего не стоило взбежать на любую высоту, а сейчас першило в горле и сердце билось, как будто его раскачали.
   Думалось ей о разном. О том, что «баушка» совсем слаба, и хоть бюллетень она не берет и в школу приходит, все равно все вопросы решает она, Оксана Михайловна.
   Школа с горы кажется серенькой коробочкой. И видно, как к ней просто вплотную прижался шарик цирка. В горсовете Оксана Михайловна видела перспективный план перестройки города. Там цирк совсем в другом месте, громадное строение-сомбреро, по типу сочинского. А старый цирк просто снесут… Но когда это еще будет – цирк-сомбреро… Наверное, когда она уйдет на пенсию. А это еще не так скоро…
   Недавно «баушка» сказала:
   – Как Ирочка Полякова похорошела!
   Оксана Михайловна потеряла дар речи. То есть?! Все ведь наоборот!
   – Ну, знаете… – сказала она и посмотрела на «баушку» так, что та махнула на нее рукой.
   – Фу! Как нехорошо вы смотрите! Но я повторю вам: девочка похорошела, потому что страдает… Слава богу, она сошла, наконец, с плаката… Я выдам ей премию за первую в жизни двойку.
   Оксане Михайловне хотелось крикнуть: «Товарищи! Посмотрите! Нужны ли еще аргументы?»
   Сидя на камне, она еще раз испытала этот свой испепеляющий гнев. «То-ва-ри-щи!»
   С камня ей хорошо было видно, как кто-то подымался наверх. Она не взяла очки, поэтому не могла разобрать, кто. Видела: человек, заметив ее, остановился и пошел в сторону. Еще немного, и совсем скрылся.

15

   Они шли втроем и молчали. Ира, Саша и Мишка.
   – Пошли в кино? – предложил Мишка.
   – Между прочим, – сказала Ира, – вешалку надо было бы починить. У них же нет в доме мужчины.
   – А я что? Против? – ответил Мишка. – Я сегодня же… Потом… Пусть повисит чуток на одном гвозде…
   И он засмеялся, приглашая их похохотать над висящей на одном гвозде вешалкой. Но никто не засмеялся.
   – Ира права, – сказал вдруг Саша. – Ты сейчас не можешь, а у меня как раз есть время… Я починю… Раз у нее есть алебастр, это пара пустяков. Пока, ребята, а? Я пойду?
   И он пошел, а потом даже почему-то побежал.
   – Иди! – тускло, тихо, равнодушно и будто только себе сказала Ира. И повторила: – Иди, иди…
   – Ты возьми толстый шуруп! – кричал вслед Мишка. – И найди крепкую деревяшку…
   Но Саша уже убежал, а Мишка, не веря тому, что он все-таки остался вдвоем с Ирой, запрокинул голову и закричал, как очень горластая развеселившаяся птица. Вот так взял да и закричал.
   – Громче можешь? – спросила Ира.
   – Могу! – радостно ответил Мишка и закричал еще громче.
   – Кретин! – сказала она ему четко и тоже громко. – Кретин! Идиот! Чтоб ты сдох!

Из дневника Лены Шубниковой

   Я шла по дороге в синей юбке, белой кофте, галстуке и испанке. Он подошел ко мне и сказал: «Можно я пойду рядом в ногу?» И пошел. В ногу. Потом сказал: «Смотрите, как это у нас ладно получается, а если еще и запеть…» Дошли до дома. Он снял линялую джинсовую кепочку. «Володя Скворцов, девятнадцать лет, студент». И повернулся спиной. На стройотрядовской куртке было написано: «Автодорожник». Я назвала себя. «Как вы замечательно говорите», – засмеялся он. А я так растерялась, что забыла сказать важное: мне уже двадцать два! Двадцать два, а не девятнадцать.
   Не много же мне, оказывается, надо! Я весь день думаю об этом Володе.
   Проводим «День защиты природы». Даже поплакали. Доконали малыши. Они с таким горем рассказывали о выброшенных котятах, о сломанных березах, о затоптанных клумбах. Так, как видят маленькие, не видит никто. Потом это куда-то враз исчезает. Дети органически не способны оправдать зло.
   Почему взросление убивает искренность и доброту? Когда начинается цинизм? И почему он начинается? С какого слова? Поступка?
   Я думаю, что даже у таких удивительных педагогов, как Корчак и Сухомлинский, вырастали и плохие люди. В воспитании всегда много надежды, а гарантий нет… Мои маленькие! Будьте хорошими!
   В десятом классе распространяла билеты на спектакль, о котором все газеты написали, что он никуда не годится. Такое стыдное дело! Шуточки и реплики – будь здоров! Я должна была на них гневно реагировать, но не могла. В сущности, этими дурацкими билетами я давала повод издеваться. Нельзя такие вещи делать! Нельзя плохое выдавать за хорошее, ненужное за нужное. Выручил Саша Величко. Он взял сразу пять билетов со словами: «Надо выручить братьев-артистов!» Тут же вскочила Ира Полякова. У Миши Катаева не оказалось денег. Я ему дала взаймы. Он так покраснел, так сцепил зубы…
   Проблема «денег в кармане». Все очень сложно. Одни старательно прячут в пеналы двадцать – тридцать копеек. У других в книжках мятые рубли и даже трешки. Как же не видеть, что это подчас больше влияет на отношения, чем что другое?
   Мне безумно было жалко Катаева. Величко взял пять билетов, а Мишка не смог наскрести на один. И все это на глазах Иры Поляковой.
   Шура Одинцова испепелила меня взглядом и спросила:
   – А учителя сколько билетов взяли на эту халтуру?
   Мне было гадко. Учителя сопротивлялись точно так же. Газеты прочли, да и из знакомых уже кто-то видел. А. С. решила вопрос: сама купила все билеты. А один Оксана. Думаю, именно она одна из всех будет в театре.
   Представляю пустой зал и бездарный спектакль, который играют для Оксаны.
   Театр одного зрителя.

16

   Шурка занималась странным делом. Она распахнула дверцы у шкафов и выдвинула все ящики. Сначала это ей нужно было, чтобы пристроить упавшие с вешалки вещи, а потом она забыла, что хотела делать, и сидела в вывернутой наизнанку квартире, сидела и думала.
   Она думала о Саше, не подозревая, что тот стоит сейчас на ступеньках у нее под дверью и тоже думает о ней. Наверное, на каком-то более тонком уровне существования их мысли встречались и, может, даже как-то общались между собой, не исключено, что они даже могли бы договориться, не будь они так привязаны к своим растерянным и страдающим хозяевам.
   Шурке никто еще не объяснялся в любви. Когда она была влюблена в физика, она представляла, как бы это могло быть. На выпускном вечере он подошел бы к ней и сказал: «Шурочка! Я не хотел бы вас потерять во времени и пространстве…»
   Эту фразу она услышала в одном телевизионном спектакле. Там ее говорил пожилой военный врач тоненькой медицинской сестре. Сестра подымала к небу большие, круглые, как у совы, глаза и отвечала тонко и, имелось в виду, умно: она не вещь, которую можно в пространстве и времени потерять. Шурке нравилась драматическая ситуация – разница в возрасте, положении, – поэтому, забыв напрочь, что там было потом у старого военного и молодой сестры, фразу она запомнила мертво. Правда, слово «любовь» как-то не помещалось в будущий разговор с физиком. Но оно должно было возникнуть потом, в конце всех сложных перипетий, которые ей предстояло пережить.
   Тут же… Тут же ей это слово сказали сразу… Ее спросили: «Что я должен сделать, чтобы ты мне сказала «да»?» Шурка искала в себе ответ на этот вопрос, потому что сердце ее было теперь свободно от физика, но именно с сердцем происходили странные вещи. Оно отторгало Сашу с такой силой, что Шурка вынуждена была сказать вслух, что оно у нее свинячье.
   Саша – хороший, хороший, хороший, он, может, самый лучший из всех мальчишек, которых она знала. И может, когда-нибудь, потом, через много лет, она и могла бы ему сказать: «Я не хотела бы вас потерять во времени и пространстве». Но сейчас – нет! нет! нет! и нет! И какое он имел право говорить ей то, о чем она его не просила? Не нужен он ей, не нужен! Пусть уезжает со своим цирком. И вообще! Может, у него в каждом городе по дуре-девчонке… Видела она циркачей и раньше. Про них ей рассказывали такие истории!
   Шурка врала себе, никто ничего ей не рассказывал, просто вспомнилась история про одного заезжего артиста из эстрадного оркестра, обольстившего девочку из соседней школы пением громким и пронзительным. Была в газете морально-журящая статья с таинственными инициалами, а город всех героев не по фамилии – в лицо знал. Шурка ругнулась про себя за то, что возводит на Сашу напраслину, тогда как дело не в нем – в ней. Пусть он ей никогда больше ничего не говорит. Никогда, никогда, никогда. Ей будет жалко сказать ему правду, и она из жалости или от смущения ляпнет ему не то, что думает, и получится вранье и каша. Никакого разговора между ними не было. Так она будет себя вести. И все! И точка! Ариведерчи. Гудбай. До свидания.