Он вздыхал, и надевал плавки, и впускал ее, потому что, постигая мир, он уже постиг, что, кроме него, у матери нет никого.
   – …Любовь… – говорила Оксана Михайловна и вдруг резко замолчала, потому что на кончик языка пришли слова «не вздохи на скамейке», слова из ее юности, но она вдруг поняла: они сейчас не годились. Образ луны устарел. Это Оксана Михайловна знает точно. – Любовь —это защита, – сказала она. И сказала, оказывается, самые важные слова. Она это почувствовала, обрадовалась, восхитилась собой. – Понимаешь? Ты иди, Миша, иди… И все будет хорошо… Поверь… Цирк уезжает…
   Она отодвинула штору и показала на сборы у конюшен. Слон топтался, будто решал вопрос, куда ему идти, на восток или на запад.
   …Он встретил встревоженный взгляд Шурки, и его охватила злость. Ну мама – ладно, пусть ему до сих пор трет спину, он стерпит, но эта чего? Чего ей от него надо? Это из-за нее все, из-за этой вешалки проклятой! Мишка начинал ненавидеть Шурку, и в этой его ненависти была даже какая-то радость. Он знал, знал, от кого все. И, проходя мимо, он посмотрел на нее так, что она откинула назад голову, будто ее ударили. И лицо у нее стало краснеть, краснеть, совсем как от пощечины.
   А тут и урок кончился. Следующим было обществоведение. Урок Оксаны Михайловны.
   Шурка продолжала сидеть, не слыша звонка и перемены.
   Саша Величко подошел и сел рядом.
   Ира тоже подошла и остановилась, не зная, что ей делать дальше.
   Мишка, как тень, встал рядом с ней.
   Такая странная молчаливая группа.
   – Кого похоронили? – вдруг резко спросила Шурка.
   – Меня, – ответил Саша.
   …Оксана Михайловна вошла на урок стремительно, потому что с той минуты, как она встретила в сырой арке Марину, испугалась за Иру, а потом поняла, как ее спасти, надела туфли на высоком каблуке и побеседовала с Мишей Катаевым, она испытывала какой-то необъяснимый подъем. Оксану Михайловну не оставляло радостное предчувствие. И она уже не боролась с ним, не стыдилась его, а отдалась предчувствию, как наивная девчонка. В настроении ожидания Оксана Михайловна вошла в десятый класс.
   Как осунулась сегодня Ирочка! Правильно Оксана Михайловна сориентировала Мишу. Пусть он будет возле девочки. Та, конечно, станет сопротивляться, будет его ненавидеть, но в конце концов только другая любовь может излечить от любви. Миша станет символом, знаком того, что есть такая другая любовь. Есть иные возможности, даже если тебе кажется, что их не может быть никогда. Он славный, этот Миша. Но что делать? У него роль вспомогательная, потому что он не король. Не король, это точно.
   – Последние дни у нас? – спросила Оксана Михайловна Сашу.
   – Да, – ответил он.
   – Куда потом?
   – В Куйбышев, – ответил он.
   Шурка дернулась и посмотрела на Сашу. Дело в том, что она только что думала о Куйбышеве. Она думала, что зря она не поехала туда в техникум. Был же такой вариант, почему она прилипла к своему городу? Мать уговорила. Логика матери была такая: тогда ей, матери, придется все время ездить – то в одну сторону, к отцу, то в другую, к Шурке. Сил у нее на это не хватит. Шурка посмотрела на Сашу, надо дать ему поручение разведать в Куйбышеве про все учебные заведения. Про конкурсы в них.
   Оксана Михайловна чуть не вскрикнула, прочитав на лице у Саши такую невероятную готовность откликнуться на Шуркин взгляд, будто она не просто повернулась в его сторону, а посулила что-то… И ничего нет для него важнее этого ее обещания.
   Вот это номер! Что угодно, но вообразить, что именно Шурка стала поперек дороги у Иры Поляковой, этого она, Оксана Михайловна, понять не могла. Она даже растерялась на какую-то секунду, столь потрясло ее это открытие.
   Воистину любовь слепа…
   А может, она и глуха и безъязыка…
   Как же можно отдаваться ей в руки, такой? Как же любовь может, будучи калекой, осуществлял защиту, о которой она только что говорила Мишке?
   Все ее бывшие любови пришли и встали перед ней, и она не испытала ни минутного сожаления несвершившемся. Но странное дело… Какая-то глупая радость вновь проснулась и стала распрямлять в ней крылья… Что-то должно было случиться...
   Она как-то машинально провела опрос, прислушиваясь к себе самой и сравнивая свои непонятные чувства с этими страстями-мордастями, которые проходили у нее перед глазами.
   Шурка! Шурка! Извините, ничтожество. Оксана Михайловна вспомнила прораба Одинцова, вора, проходимца, жулика. Когда она перешла к теме то уже не сомневалась, что вставит его в урок.
   Она говорила об ответственности. Каждого и всех. О чувстве хозяина у каждого и у всех. Она говорила: у каждого времени свои болезни, безболезненных периодов нет, и это естественный процесс. А воровать, как это ни странно, стали потому, что есть что воровать. (Такая вот причудливая мысль вдруг пришла ей в голову.) Идет борьба. Кстати, непременно надо позвать в школу Игоря Николаевича Полякова, пусть он расскажет, как собирает материал для своих газетных статей. Увы, из жизни города, из жизни предприятий, где работают родители учеников. Зло не анонимно, оно конкретно.
   Она встретила взгляд Шурки. Если бы та смотрела виновато, потерянно, смущенно, Оксана Михайловна могла бы переменить свое первоначальное намерение. Но Шурка смотрела с откровенно ненавидящим вызовом, и щеки у нее горели, будто их подпалила победа, а не унижение, и все это заставило Оксану Михайловну следовать намеченным курсом.
   – Мы понимаем, – мягко сказала она, – как тяжело сейчас Шуре Одинцовой…
   – Мне не тяжело, – громко ответила Шурка.
   – Та трагедия, которая произошла в ее семье, касается нас всех. Мы все в ответе…
   – Нет никакой трагедии, – сказала Шурка. – Вы что-то путаете, Оксана Михайловна…
   – Если бы, если бы я что-то путала… – многозначительно вздохнула Оксана Михайловна и замолчала, решив больше не продолжать тему, неприятную для девочки, а поговорить с ней потом, объяснить неправедность этой ее гордыни. И сказать еще… Нет, это надо всем… Ошибки, заблуждения, проступки наших отцов даны нам для понимания, дабы в своей будущей жизни…
   – Дабы мы не воровали, – закончила Ира Полякова. – А правда, что у алкоголиков часто рождаются алкоголики или дебилы? А у воров – воры?..
   – А отец Чехова был лавочником, – засмеялся Саша.
   Ира растерялась. Не была она спорщицей и нападающей не была, а просто захотелось сделать Шурке больно, да еще так, чтоб все видели, что больно и эта боль ее стыдна и позорна.
   – И тем не менее генетический код точен, как закон природы, – вмешался Мишка. – Кто темный? Кто этого не знает?
   Учебник алгебры, брошенный Шуркой, шмякнулся на Ирину парту, а Шурка стала собирать портфель.
   Скажите, какой умник! Генетический код! Откуда что взялось! Когда они были маленькие, Мишка протягивал ей руку, когда она прыгала со стула. «Ты сломаешься!» – говорил он Шурке. Теперь – по закону природы? – он бросается в ноги той. «Ну пройди по мне, как по перекладине». Что бы в нее еще бросить? Словарь она бросила Ире в шею и пошла из класса.
   – Ты куда это? – спросила Оксана Михайловна.
   – Ухожу, – ответила Шурка, глядя, как по-куриному отряхивается Ира от задевших ее страниц.
   А Мишка, Мишка… Он уже стоял рядом и загораживал Иру на всякий случай.
   – Я с тобой! – крикнул Саша Шурке. – Я с тобой!
   Тогда Оксана Михайловна подошла к двери и заслонила им дорогу.
   – Выпустите меня, – сказала ей Шурка, – по-хорошему.
   – Объяснись! – потребовала Оксана Михайловна.
   – Ты мне не нужен! – Шурка смотрела прямо в глаза подошедшему Саше. – Ты мне не нужен. Гусь свинье не товарищ.
   Она грубо отодвинула рукой Оксану Михайловну и, открыв дверь, захлопнула ее сразу, чтоб Саша не успел выйти.
   И столкнулась нос к носу с вожатой Леной.
   – Выгнали? – с интересом спросила Лена.
   Но Шурка не ответила. Она бежала наверх, на ту самую узенькую лестничку, что вела на чердак и на крышу. Это была ее лестница, еще с детских времен. Лена топала сзади, очень сочувственно топала.
   – Уйдите, – сказала ей Шурка.
   – Уйду! Уйду! – скороговоркой ответила ей Лена. – Я просто хочу тебе сказать… Есть вещи главные и неглавные. Главные – это здоровье, дружба, работа, любовь, родители, дети… А неприятности, двойки, ссоры – это не главное… На тебе лица нет, а ты подумай – из-за чего? Стоит это того или нет?
   – Стоит! – закричала Шурка.
   – Верю! – ответила Лена. – Только вот какая штука… Ты сейчас тут сядь и вспомни самое хорошее, что у тебя было… Нейтрализуй свою злость… Понимаешь?
   – Не хочу, – сказала Шурка.
   – А ты захоти, – говорила Лена. – Захоти! Вспомни, как ты больная и все тебя любят… Ладно? Посиди и вспомни! Подумаешь, с урока выгнали! Может, это к лучшему?
   От волнения Лена начинала пришепетывать и щеки у нее сделались пунцовыми, как ее галстук, и Шурка вспомнила, как ее облепляли маленькие – спасительницу и защитницу от всего.
   – Ладно, – сказала ей Шурка. – Я вспомню. Лена обняла Шурку и прошептала:
   – А еще помогает, если попоешь…
   Шурке захотелось плакать. «Плакать тоже хорошо», – сказала ей Лена.
   Шура села на узенькую лестничку, ведущую на самую крышу. Она слышала, как Саша искал ее, но откуда ему, чужаку, знать, что ящик, стоящий у дверей на чердак, можно просто-напросто перепрыгнуть. Потом она слышала звонок с урока и как все уходили, видела в запыленное слуховое окно, как сопровождал Иру Мишка.
   Шурка сидела и вспоминала хорошее.
   …О том, какой она была поганочкой и как отец старался компенсировать это самыми дорогими костюмчиками и платьями, какие ему попадались. А мать сердилась, они тогда еще жили на зарплату, отец был совсем молод и любил покрутить во дворе на турнике колесо. Он был щуплый, без очков какой-то потерянный, а на турнике преображался. Становился сильным, стремительным. И она им гордилась. Потом они стали жить хорошо, и отец приезжал домой на машине, почему-то уже седой, и Шурке это в нем нравилось – ранняя седина. Сейчас она знала, почему он стал так рано седеть.
   Господи! Да это же во всех русских сказках есть. Налево пойдешь… направо пойдешь… А если прямо, то и тут… ничего хорошего…
   Ну почему, почему, почему у него получилась такая дорога? Ну почему он оказался слабым, а не сильным? Ведь нельзя же просто говорить, как Оксана, и писать, как отец Иры Поляковой: плохой Одинцов… бесчестный Одинцов… жулик Одинцов…
   Какое она вообще имела право, Оксана! На уроке! Гадина она безразличная – и все. И все безразличные, всем неважно, почему хороший человек стал плохим. Но она-то не все! Она его дочь! Он носил ее на плечах и пел: «Топор, рукавицы, рукавицы и топор! Топор, рукавицы, рукавицы и топор!» И ей было высоко, весело и бесстрашно.
   Тут, на грязной лестнице, Шурка перестала стыдиться отца. Ее отец – ее отец. Производя амнистию по всем прежним приговорам, Шурка вдруг подумала странную вещь: может, беды, потрясения даны людям для испытаний, потому что без беды человек не знает, какой он? Чего стоит?
   Мысль требовала проверки.
   … – Что с тобой? – спросила Марта. Саша рассказал.
   – Какая гнусность! – возмутилась Марта. – И ты не знаешь, где девочка?
   – Я ее не нашел.
   – Она спряталась, чтоб переварить слова, – решила Марта. – Какой-никакой, он отец ей! Она посидит где-нибудь в уголке, истолчет дурную мысль в порошок и разберется, что к чему…
   Саша почувствовал в кулаке липкую шелуху семечек, как тогда…
   …Он прыгнул вниз головой с трапеции, мальчишка-униформист Володя, двадцати лет.
   Саша – он тогда был маленький – сидел высоко-высоко, в самом последнем ряду, тайком грыз семечки, сплевывая их в ладонь. С тех пор всякая смерть у него связана с ощущением мокрой теплой шелухи в руке, которую он, шестилетний мальчишка, потом не мог разжать.
   Уже прибежали взрослые и его увели, а он все сжимал и сжимал кулак. Его так и домой привели к Марте со спрятанной в кармане рукой. Только ночью он вдруг почувствовал: ему расцепляют пальцы. Тогда же показалось: если он будет продолжать сжимать руку, время повернет вспять, униформист Володя не прыгнет и все будет в порядке. А Марта упорно расцепляла, расцепляла и разжала, наконец, пальцы, и он стал кричать и плакать, решив, что это из-за его слабости ничего нельзя поправить,
   История же Володи-униформиста была такова.
   Он трижды пропаливался в театральное училище. В последний раз вместе с ним поступала дочь директора цирка, длинноногая жеманная барышня, которой было дано странное умение: подражать голосам животных. Ее приняли за этот странный, смутный талант. Но какие-то доброхоты шепнули Володе, что дело не в этом: мол, папа барышни снимал со сберкнижки большую сумму буквально за два дня до вывешивания списков.
   Володя сначала растерялся, потом не поверил, а потом стал собирать деньги. Он ходил и брал у всех по рублю и полтиннику и объяснял: на взятку. Ну, чем хорошим могло это кончиться? С ним говорил самый мудрый человек в труппе, музыкальный эксцентрик.
   – Дорогой, – убеждал эксцентрик. – Взятка уголовно наказуема…
   – Да нет же! – не соглашался Володя. – Все так делают. Мне рассказывали… – И Володя приводил примеры.
   – Клевета тоже уголовно наказуема, – говорил эксцентрик.
   – Да нет же! – засмеялся Володя. – Какая там клевета!
   «Гипертрофированно правдив и честен», – сказал эксцентрик.
   Это и вправду оказалась болезнь. Все должно существовать в человеке в разумных пределах.
   Саша слышал все разговоры. Цирк попеременно то смеялся, то плакал – то по поводу сборов на взятку, то по поводу диагноза. А Володя в это время в ускоренном темпе доживал свою жизнь. Что-то было в нем в те дни раскаленно сумасшедшее и удивительно притягательное. Он даже стал красивым, этот угловатый юноша, читающий на приемных экзаменах монолог Чацкого и про смерть князя Андрея. Ему говорили: смени репертуар. Все читают Чацкого и Болконского. Он говорил: «Ха! Все! Я же читаю лучше всех!».
   «С кем был! Куда меня закинула судьба!» – кричал он, расстилая на опилках красный ковер.
   Саша грыз семечки и видел, как униформист вдруг ни с того ни с сего полез наверх, к трапеции, весело крича:
 
«…мучителей толпа!
В любви предателей, в вражде неутомимых…»
 
   Сладкий ужас охватил Сашу, ужас имел вкус чуть подгорелых семечек.
   И вот теперь, когда он искал Шурку, Саша будто чувствовал в своей ладони слипшуюся, теплую от слюны шелуху. И еще ему казалось, что Шурку выпустили из пращи, и она стремительно летит, и выход из ее полета – это же законы физики! – падение или сгорание.
   Ее надо было найти во что бы то ни стало.
   Мишка не верил… Ничему не верил. Она привела его домой.
   – Мы одни, мама с Майкой в музыкальной школе.
   Потом она вышла к нему полураздетая, в коротенькой рубашке и с голыми ногами.
   – Я тебе нравлюсь?
   Он молчал.
   – Ты глухой или немой?
   Она подошла совсем близко.
   – Я забыла, что у тебя плохое зрение. Правда, у меня красивая кожа? Потрогай ее, не бойся.
   Он положил ей руку на ледяное плечо. Она дернулась.
   – Фу, какие у тебя горячие руки!
   Он снял руку.
   Ему хотелось плакать.
   Но ведь глупо! Надо взять ее в охапку, и согреть, и не выпустить ее из рук. Никогда… Она смотрела на него и ждала этого… Она же будет презирать его, если он будет топтаться и плакать от какого-то идиотского, ни одному современному человеку непонятного горя. Где горе, если любимая девочка стоит перед тобой и говорит: «Бери!»? Над ним будет смеяться весь свет…
   И он взял ее на руки. И прижал так, что у нее хрустнули кости. И поцеловал ее в открытый рот, не зная, что умеет так вот целоваться.
   – Пусти! – сказала она испуганно.
   – Теперь нет, – ответил он хрипло. – Теперь не пущу.
   Он почти потерял сознание, а когда пришел в себя, то прежде всего увидел перерезавшую ее лоб глубокую морщину и плотно сжатые, какие-то измученные губы.
   – Я не люблю тебя! – крикнула она ему самое главное из того, что происходило. – Какая гадость! – сказала она. – Боже, какая гадость! Уходи сейчас же, чтоб я тебя никогда не видела…
   Он хотел ей что-то сказать, но не знал, что… Он понял, что то презрение, которого он боялся, все равно его настигло. То, что должно случиться, случается, даже если ты поступаешь совсем наоборот.
   Ему предстояло привести себя в порядок прямо у нее на глазах. И это было ужасно. А она смотрела на него в упор, как будто ей важно было запомнить все этапы его одевания, и она с отвращением морщилась, дергалась на каждое его движение, на каждый звук.
   – Я тебя ненавижу! – сказала она ему вслед.
   Это уже было, было… Вчера… Вчера она тоже сказала: «Чтоб ты сдох»… Наверное, это и есть единственный выход из положения…
   …Шурка ждала, когда затихнет школа. Чтобы размять ноги, она забралась на чердак и походила по нему, туда-сюда, туда-сюда…
   За десять лет она изучила расписание в своей школе до мелочей.
   Оксана Михайловна уходит из школы последней. У них нет сторожа, и завуч все закрывала сама.
   Шурка спустилась вниз. Прошла по коридору. Нигде никого. Ее беспокоил телефон. Но потом она сообразила: положить на стол снятую трубку параллельного с Оксаной телефона. Как элементарно!
   Она подошла к дверям кабинета. Оксана Михайловна что-то заворачивала, потому что шелестели пакеты. Шурка было взялась за ключ, но подумала: сначала рубильник. Потом бегом вернулась к кабинету и повернула ключ.
   – Кто там? – услышала она. – Кто там балуется с ключом?
   Шурка прикрыла наружную дверь школы тщательно, плотно. И пошла в магазин за хлебом. Дома не было хлеба.
   Оксана Михайловна толкнула дверь и поняла, что заперта.
   – Что за глупости! – сказала она громко. – Кто там? Откройте.
   Было тихо и почему-то страшно.
   Оксана Михайловна бросилась на дверь всем телом, и это было нелепо, потому что вышибить ее она не могла: замок в дверях у нее хороший.
   Но она продолжала биться в дверь, хотя боялась – вдруг с той стороны шутник, слыша ее панику, откроет дверь и засмеется: «А вы, оказывается, трусиха, – скажет он, – Оксана Михайловна!»
   Но скоро она поняла – никого за дверью нет. Она просто увидела длинный школьный коридор, в котором никого нет.
   – Какая дура! – прошептала она, бросаясь к телефону.
   Но телефон почему-то не работал.
   Она зачем-то нажала кнопку на лампе. Света не было.
   Она поняла все и не поняла ничего.
   Поняла, что заперта нарочно, что до завтрашнего утра ей отсюда не выйти, что кто-то ненавидит ее больше, чем боится наказания… Ужаснулась этой ненависти.
   И не могла понять, за что…
   Она оглянулась на свою жизнь, жизнь виделась порядочной, честной, и это не только на ее субъективный взгляд. Это на самом деле. Она не сделала никому такого зла, чтобы поступить с ней, как поступили.
   Мысль о том, что ей могли мстить, показалась просто нелепой и оскорбительной. За долгие годы в школе было все: и исключали учеников, и передавали дела в суд, и учителей она увольняла за пьянство и за профнепригодность, – но всегда во всех случаях она была права. А если она ошибалась, то не стыдилась признаться в этом.
   Что было сегодня?
   Сегодня была глупая выходка Одинцовой. Демонстративно ушла с уроков. Толкнула ее. Но в этом она вся. В этом поступке Шуркин запал кончился. Завтра придет мрачная и скажет: «Извините». Она знает эту девочку десять лет. Неуравновешенная, но немстительная. Если бы она, к примеру, ее заперла, она бы уже сейчас с ревом ее выпускала…
   Тут же даже телефон отключен. Даже свет.
   Оксана Михайловна сидела в кресле и думала о том, как будет завтра, когда ее откроют…
   Надо к утру хорошо выглядеть. Надо будет превратить все в шутку. Никаких демонстративных следствий. На что он рассчитывал? Запиральщик! Что она умрет – так она не умрет. Испугается? Ну, испугалась, прошло. Проголодается? Тоже мне проблема. Воды, между прочим, целый графин. И на все остальное у нее хватит терпения. Она стойкая.
   Оксана Михайловна взращивала в себе безмятежность. Она даже прикинула, как будет спать… Непременно надо будет поспать… А остальное время она поработает… У нее вон на столе стопка рабочих планов историков, все не доходили руки, а вот теперь дойдут.
   Она хотела победить ситуацию логикой и спокойствием.
   Она не позволяла себе думать, кто…
   Она думала об этом. Она думала только об этом.
   И она знала.
   Она почувствовала это сразу…
   Оксана Михайловна смотрела на конюшни, не раздвигая штор. Там вовсю шли сборы, сновали туда-сюда люди. Где-то среди них должен быть этот циркач, это ничтожество… Он ждет, чтоб она стучала в окно, выламывала раму на глазах у всего цирка. Не выйдет, дорогие циркачи!
   Но как она была проницательна, как изначально, интуитивно она их не любила! Как ждала от них чего угодно, потому что бродячие. Потому что без дома. Потому что с детства на голове. Как ей отвратительны их медведи в бантиках, собаки в юбочках, это какое-то истерическое приглашение к смеху и радости, будто в них смысл. Эти Рыжие, эти загнутые носы у туфель, эти женщины, переодетые в мужчин. Эти фамилии на чужой манер…
   А люди ходят, смотрят. В цирке всегда аншлаги. Глотают дешевые трюки, дешевый юмор, а надо бы закрыть цирки совсем. Все и навсегда. Есть театры, музыка. Есть, наконец, кино… Так зачем нам оболванивающие нас балаганы? Что мы, дикари?
   Оксана Михайловна распалилась. У нее закололо в левом боку. Застучало в виске. Ах ты, черт! Таблеток здесь у нее не было никаких. Она их в рабочем столе не держала. В сумочке же нашла таблетку аэрона и высохший карандаш от мигрени.
   Никто из конюшен не смотрел на ее окно, но она не сомневалась: он смотрит.
   Мишка шел куда глаза глядят.
   Он не думал, не чувствовал, потому что забыл, что это такое.
   Просто шел, и все.
   Его толкнули в бок. Это был бывший одноклассник, которому пришлось уйти из школы после шестого класса, потому что совершенно был лишен способностей к обучению. Он был добродушный и наивный и верил в обратную зависимость явлений. Он раньше всех приходил в школу раздетый – таким образом призывал лето. Он пил много воды впрок, чтобы больше не захотеть. Впрок ел. Так он жил и учился со всеми – Коля-дурачок. Сейчас он радостно улыбался Мишке и громко спрашивал:
   – Ты куда идешь, а? Гуляешь, а? Ты вырос, а? Он топтался рядом, и лицо у него было спокойным и радостным.
   – Это ты! – сказал Мишка.
   – Ага! – обрадовался Коля. – Я. Я с работы иду. Шнурки делаю. Хорошие шнурки. Тебе не надо, а?
   И он достал из кармана шнурки всех цветов и засмеялся им, как родным.
   – Смотри, сколько у меня денег… – вдруг заговорщицки прошептал он, вынимая из кармана женский бисерный кошелек, и открыл его. Там аккуратненько лежали красненькие десятки.
   – На черный день, – сказал он.
   Мишка мрачно засмеялся. Что может знать этот дурачок о черных днях? Вот у него сегодня черный день и завтра будет черный, у него просто не будет светлых. И разве помогут здесь деньги?
   – Я могу пойти и выпить, – продолжал Коля. – Могу тебя угостить, а?
   – Угости! – сказал Мишка.
   Они зашли в какую-то забегаловку, и Коля купил дешевого портвейна, и принес два тусклых стакана, и был так счастлив возможности угостить, что в Мишке возникло на секунду какое-то ответное доброе чувство, но он не только ему не обрадовался, а придушил его. Ничего доброго в мире существовать не могло.
   Существовала ненависть в глазах Иры.
   Существовал слабомыслящий Коля.
   Существовали пустота и окаменелость.
   Он выпил портвейн залпом.
   Коля смеялся рядом счастливым смехом, и от его нелепой фигуры и плоского лица веяло на Мишку каким-то жаром.
   – Эх ты! – сказал Мишка. – Дурачок!
   Лицо у Коли стало обиженным.
   – Я тебя угощаю, – сказал Коля обиженно, – а ты обзываешься!
   Но Мишка его не слышал.
   Он вдруг вновь почувствовал тот восторг и ужас, когда нес Иру в комнату. У него закружилась голова. Ничего не имело значения, кроме этого! Пусть не любит, пусть ненавидит, это неважно. Он пойдет к ней сейчас…
   И он пошел. Что-то кричал вдогонку Коля. Про шнурки, которые непременно у него надо взять.
   Мишка позвонил в дверь, и ему открыла Ирина мама и посмотрела на него сначала удивленно, а потом испуганно.
   – Ирочка! – закричала она.
   И появилась Ира, закутанная в платок, с той же складкой на лбу и теми же замученными губами.
   – По-моему, – прошептала мама, – он пьяный.
   – Я не пьяный, – пробормотал Мишка, заикаясь, – я пришел по делу.
   – Иди домой, – ласково сказала Ирина мама.
   – Не-е-ет! – упорствовал Мишка.
   Ира подошла близко и уперлась ему рукой в грудь. Он замер от этого прикосновения, не отдавая себе отчета в том, что его выталкивают из квартиры. Он отшатнулся назад и чуть не упал, столько силы было в этой отвергающей его руке.
   – Никогда больше не приходи сюда! Я же сказала тебе все!
   – Но ты…
   – Что я? – закричала она. – Что тебе приснилось, алкашу несчастному?
   – Я позвоню его родным, – сказала мама.
   Они закрыли дверь.
   Дверной глазок как-то нагло отсвечивал. И Мишка ударил по нему кулаком, ударил изо всей силы, так, что задрожала дверь и что-то упало.
   Это под ноги Ире упала висевшая на счастье подкова. Она больно ударила Иру по ноге, и Ира наступила на нее со злостью, с остервенением.
   – Никогда бы не подумала!– сказала ей мама. – Такой с виду порядочный мальчик.
   – А я порядочная? – спросила Ира. – Я порядочная? Что ты вообще в этом понимаешь?
   – Ну, кое-что, – миролюбиво сказала мама.
   – Да? Да? Вся ваша порядочность – бред собачий!