Царев кивнул и сказал, что все будет в порядке. Потом он все-таки встал на колени и скрепкой вытащил запавшую кнопку. И сразу стало тихо и хорошо. Они засмеялись.
   – Вывели козу, – сказал Царев.
   Клюева не знала, о какой козе идет речь, но смысл почувствовала.
   – Значит, напишете? – сказала она. И он снова кивнул. Клюева повернулась, чтобы уйти, но решила закрепить так неожиданно легко доставшуюся победу. – Я не побоюсь, – заявила она с вызовом, – и еще раз прийти. Что мне стоит на костылях-то? – Царев сморщился. – Да, да, – повторила Клюева. – Приду. Прямо к вам.
   И она ушла и долго шла по коридору, а у самого лифта ее догнала длинноволосая.
   – Простите, – сказала она. – Я вас задержала?
   – Не переживайте, – важно ответила Клюева. – Уже переговорила.
   – С кем? – удивилась девушка.
   – С главным вашим редактором. Бывайте здоровы.
   И она шагнула в лифт, довольная тем, как все получилось, и смеялась, вспоминая, как главный редактор встал на колени, как он ковырял скрепочкой, по-детски высунув язык. «Попадет кому-то», – подумала Клюева.
   А Вовочка стремительно шел по коридору. Он шел к Крупене. Надо с ним наконец поговорить откровенно и без экивоков. То, что он вопреки своим правилам придет к нему сам, а не вызовет к себе, должно само по себе означать неотлагательность разговора. А по дороге надо отдать в отдел эту бумажку с данными, которые принесла женщина на костылях. Пусть все проверят и выяснят, что это за докторша.
   Царев не предполагал, что несет фамилию Маришиной сестры. Если бы он знал, то он бы совсем иначе отправил Клюеву. И не только потому, что не мог допустить на страницы своей газеты родственников хороших знакомых (это не просто дурной тон – должностное преступление), а потому, что сестра Мариши, которую он видел на новоселье, ему активно не понравилась. Тогда он подумал: у такой мягкой, прелестной матери такая резкая дочь. Этакое злюшее существо могла бы родить Корова, чтоб себя продолжить. Но Корова, оказывается, тоже была оскорблена высказываниями Маришиной сестры. Это она-то оскорблена – сама непримиримо языкатая. Правда, сестра скоро ушла. Он это тоже заметил. Ушла по-английски. А Полина сразу поскучнела. Хорошо, что пришел Цейтлин и стало ей, о ком заботиться и кого опекать.
   Так вот, Царев не подозревал, что героиней для очерка предлагали эту самую диковатую Светлану. Поэтому, идя к Крупене, он по дороге и занес бумажку в отдел. Он раскрыл дверь комнаты и увидел всех сразу – и Корову, и Олега, и Крупеню, и… Асю. Она сидела на кончике стола в расстегнутом пальто, положив локоть н а а эрофлотскую сумку. И тут же из-за его спины возникла Каля. Она по-хозяйски взяла у него из рук листок и положила на стол.
   – Женщину на костылях бросила я, – сказала она. – Заинтересоваться адресом? – Все молчали, будто самое главное на сегодняшний день было в том – писать или не писать очерк о молодом враче, о котором сообщила некая женщина на костылях.
   – Да, узнайте адрес, – ответил Вовочка и вышел.
   – Ни мне здрасьте, ни тебе спасибо, – резюмировала Корова.
   – Спокойно, – сказал Крупеня, – спокойно.
 
   Ужинать Олег пошел в шашлычную. Знакомая буфетчица дала ему бутылку «Цинандали», отодрав предварительно этикетку. «Цинандали» у нас нет», – сказала она. «Понятно», – ответил Олег. Пить ему не хотелось, но разве откажешься от товара из-под полы? Срабатывает инстинкт, и ты хватаешь, даже если тебе не очень и нужно. Теперь придется пить; хорошо, что в кармане таблетки от головной боли – чем не закуска для умеренно пьющего газетчика? Он сел в угол, спиной к залу. Еще не налив себе вина, Олег почувствовал едучую многоликую тоску. Одна поднималась в нем изнутри, из печенки, другая давила в спину тяжелым мужичьим дыханием, а в уши змеей вползали бессмысленные, не перекрываемые никаким шумом слова магнитофонной песни. «Не думай о секундах свысока», – гнусил чей-то заунывный голос. Что сие значит, с тоской думал Олег. Объяснил бы кто-нибудь, что ли? Он налил в бокал холодное вино и выпил. Приятно, ничего не скажешь, но, увы, ни от чего не спасает. И не будет у него легкой радости от кавказского вина, под стать которому мягкие кавказские сапоги, чтоб ходить в них на цыпочках вокруг обряженных в белое, чутьем угадываемых красавиц. А может, совсем не то сделала буфетчица, пытаясь подольститься к корреспонденту? Может, правильней было бы налить ему в стакан «матушку» за три шестьдесят две, хлобыснуть ее с ходу, и никаких тебе мягких сапог, никаких белых красавиц.
   Олег что-то ел, пил, а мысль, от чего бы ни отталкивалась, вела к одному – хорошо бы уехать. Все равно куда, даже чем дальше, тем лучше, но уехать. Потому что выхода из ситуации, в которую он попал, он не видел. Ведь для него было ясно: он, такой-разэтакий, готов оставить Тасю, детей, черта, дьявола ради Мариши. Скажи она ему завтра: приходи насовсем – и он придет. И не будет у него никаких угрызений, потому что угрызения у него дома, когда он с семьей. Он тогда – и с ними и без них. Он их даже не любит в эти минуты. И все лезет в глаза: Тасин насморк, хронический – завозится она по дому и все шмыгает носом. У старшего – тоже. А младший – рева. День начинает с плача и кончает им. Раньше было просто. Где шуткой, а где строго – и все шло нормально. Хорошая семья, хорошие дети, жена – клад. А сейчас, как в кривом зеркале, вроде все не свое, чужое, несимпатичное.
   Мариша купила себе платиновый парик. «Посмотри». Затолкала под него свои шоколадные волосы, щеткой туда-сюда – и нет ее лучше. А Тасе в свое время он сказал: «Чтоб я этих шиньонов-миньонов не видел. Если у меня в руках что-нибудь от тебя отвалится, я за себя не ручаюсь». Тася посмеялась и отдала пучок чьих-то легких, детских волос соседке. А тут летели к черту его казавшиеся непоколебимыми мужские убеждения, стоило на них посмотреть Марише. И должно это было – теоретически – приносить смятение, а приносило радость. И в этой радости он был растворен весь. Без осадка. «Как пули у виска, мгновения, мгновения, мгновения…» Конца нет этой песне, и шашлычная внимает ей торжественно, хмельные головы покачиваются в такт, приобщаясь… К чему?
   Так вот. Он хоть завтра уйдет к Марише. И только тогда он способен полюбить своих детей снова. И может, даже крепче, чем прежде. Но вся штука в том, что она никогда не скажет ему – приходи! Она говорит: «Тасе я не могу сделать плохо». Чепуха! Что он, хуже относится к Тасе? Он ее уважает, ценит, он любит ее, как мать своих детей. Но это все из другой книжки. Просто, когда выдвигают такие причины, значит, нет любви, для которой все эти причины – пустяки. Нет любви! Она прибилась к нему, как лодка к берегу, как кошка к теплу. И все. Ничего здесь нет большего. Поэтому и надо уезжать. На год ли, два, три… Время – целитель. Но ведь Тася скажет: «Мы поедем с тобой, мы без тебя не можем». Значит, надо попроситься туда, где очень холодно или очень жарко. Ну, куда, мол, с ребятами в такой климат? И вдруг сладко заныло сердце: а вдруг за ним поедет Мариша?.. Вдруг скажет: «Я без тебя не могу». Но это из области ненаучной фантастики…
   Олег не выпил и половины бутылки. Встал и пошел. Буфетчица заговорщицки подмигнула ему, он ей сделал ручкой, твой, мол, навеки. Он шел в редакцию-Олег любил ее ночью. Она воплощала собой Дело. Нет лишней болтовни, нет лишних людей, есть мобилизованные и призванные. Готовые к тому, что вылетает основной материал со второй полосы, потому что герой очерка от радости, что он попал в герои, запил. Известно это стало уже вечером, и бедный автор дошел до того, что впору вызывать неотложку, а он всем тычет блокноты, вырезки. «Посмотрите – золотой же парень!» А его гонят: иди ты, мол, на фиг со своим золотым, дай сейчас хоть деревянного, но чтоб непьющий. Четыреста строк – как голодная волчья пасть, как провал в стене, как лопнувшие на видном месте штаны. Заткнуть пасть, заделать дыру, зашить зад хоть белыми нитками… А когда все наконец стало на место и уже наступило блаженное расслабление, выясняется, что на готовой полосе, о которой и думать забыли, ошибка в подписи под клише… И снова суета. И вся она по делу, вся она целенаправленна к тому моменту, как машина изрыгнет первые оттиски газет, и тут уж не убавить, не прибавить. Она, эта пахнущая краской твоя газета, уже живет сама по себе, и ты ей не нужен. Совсем. Олег знал эти минуты отчуждения твоей работы от тебя самого.
   Свою первую газету он таскал в кармане месяц, пока она не истерлась. Смешной он тогда был. От той поры осталось, и теперь уже навсегда, волнение, когда в последнюю секунду хочется остановить тяжелые машины, удержать матрицу, рассыпать набор и все сделать иначе. Лучше! Добротней! Убедительней! Но уплывает бесконечным потоком твой уже навсегда отчужденный от тебя труд. Он вернется к тебе завтра. Чем? Надо ждать. Может, благодарностью, может, обидой, а может, повезет – добрыми переменами. Ведь для того кропаем.
 
   Вовочка и Крупеня пили чай. Между этим чаем и тем утренним визитом, который Корова определила как «ни мне здрасьте, ни тебе спасибо», пролег день, а это совсем не так мало, как кажется. День есть день. Достаточно много, чтобы наделать глупостей или совершить подвиг. Поэтому, не удивившись чайной церемонии, Олег решил – что-то случилось. И это «что-то» усадило их рядом и навело на их лица размягченное добродушие. Ни дать ни взять, двое старых знакомых вкушают чай после банной парилки, испытывая расслабленную нежность друг к другу, а заодно и ко всему человечеству.
   А было вот что…
   Когда Вовочка утром остался один, без секретарши из-за клюквы в сахаре, а потом шел к Крупене для откровенного разговора и по дороге решил отдать листок с данными о молодом докторе и неожиданно наткнулся на теплую компанию и услышал в спину ироническое замечание Коровы, он понял, что по-мальчишески проигрывает партию. Причем проигрывает слабостью королевской позиции. Он, голый король, стоит на своем маленьком квадратике уже как король для битья. Царев знал: в тонком и изящном механизме руководства может подвести самая пустячная деталька. Даже провалившаяся пуговица звонка. И если механизм забарахлил по мелочам, надо быть идиотом, чтоб вооружаться крупным инструментом. Простейший топорный прием – разогнать эту компанию, отправить Асю подобру-поздорову и строго спросить: граждане, а что, собственно, случилось? – тут явно не годился. Уж если идти на конфликт с такими сотрудниками, как Олег и Корова, то надо знать, во имя чего.
   Итог, который он имел на сегодняшний час, накладных расходов не окупал. Ася такой цены, на его взгляд, не стоила. А вот уязвление в позиции «Он и Крупеня» – это уже потери. Явные. Оставаться в одной упряжке с человеком, с которым смотришь на мир не в два глаза, а все-таки в четыре, – плохо. А две головы в руководстве – это хуже, чем одна. Это стадо с двумя быками, это два петуха в птичнике. Эмоций больше – толку меньше.
   Выход из ситуации был простой: надо было согласиться с возвращением Аси, дать ей еще одну попытку. И пусть Крупеня думает, что он, Царев, поступил так если не под его давлением, то уж по просьбе – точно. Неразумно обострять отношения перед тем ответственным, главным и прощальным разговором, который им предстоял.
   В своем предбанничке разрумянившаяся секретарша складывала в сумку коробки с клюквой. Вид у нее был все еще счастливо отрешенный.
   – Вот черт, вот черт, – добродушно бормотала она. – Что за сумки делают? Хозяйственная ведь, не для театра. А что в нее положишь?..
   – Пригласите Крупеню, – сказал ей Вовочка. Она кивнула и ушла, не подозревая ни о провалившейся пуговичке звонка, ни о визите Клюевой, ни о том, какие сложные обстоятельства спасли ее от неприятностей.
   Когда Крупеня вошел, Вовочка уже написал приказ во изменение. Он протянул его Алексею Андреевичу и сказал:
   – Ты позвони в бухгалтерию. Может, они еще тот приказ не запустили, тогда пусть не торопятся. И с Михайловой ты поговори сам. Пусть они все вместе помозгуют, что из этой истории может быть полезно для газеты. Говорю сразу – Михайловой теперь будет труднее. Я в ней не уверен. Но цопытку даю. Хоть и под твоим нажимом, но даю. – Вовочка засмеялся. – Боюсь, Леша, что, уступая тебе, я в этой истории не много для газеты выигрываю… Мне ведь оттуда прокурор звонил. Дотошный мужик, он ведь теперь на нашу редакцию заведет досье.
   – Ну и что? – спросил Крупеня. – А ты испугался? Царев побледнел. Зря он про звонок. Не мешало еще, чтоб его обвинили в трусости. Он придумывал фразу, которая должна была объяснить этому недоумку, что почем, раз он элементарных вещей не понимает, но фразы не было. А Крупеня, как назло, цепко держал его глазами и все видел и даже, наоборот, зарозовел, убеждаясь в этой неправильной, обидной идее, что он, Царев, просто трус. Откуда было Вовочке знать, что Крупеня думал сейчас о другом. О том, что Вовочка, конечно, сейчас вывернется, найдет слова и поставит нужные знаки препинания. Но какая же это премерзкая жизнь – все время выкручиваться, а ведь вся его главная сила в этом умении. Нет другой. И ведь когда-нибудь он не найдет нужного слова и нужного хода… Ну, заболит у него что-то, и тогда… Эх, Вовочка! Вовочка! Ужа-чишко ты на сковородке! Вот ты кто…
   – Чем же ты все-таки руководствуешься, возвращая Михайлову? – спросил Крупеня.
   – Твоей убежденностью… Я в Михайлову не верю, но допускаю, что прав ты… – Вовочка не допускал этого – он делал Крупеню должником, и тот это понял. Понял он и другое. Задний ход не случаен, и, уступая ему на позиции «Ася», Царев будет наступать в другом месте. И где это место, Крупеня знал тоже. Но и Вовочка не маленький интриган из провинциальной парикмахерской, и поэтому, распорядившись относительно Аси, он сказал с металлической заботливостью:
   – Теперь можешь спокойно возвращаться в больницу. Несмотря на твое неделикатное отношение к тамошней профессуре, тебя готовы простить и принять.
   – Что-то не хочется, – сказал Крупеня. – Погожу…
   – Ну, как знаешь, – согласился Вовочка. – Как знаешь… – И он стал звонить, считая разговор оконченным, и Крупеня ушел, испытывая странное ощущение удовлетворенности и стыдную горечь. Он был рад, что все хорошо кончилось с Асей. Но неужели жизнь его будет теперь состоять из таких вот побед? Сторож при бюрократической мясорубке. Этого – казнить, этого – помиловать, этого – казнить, этого – помиловать… Пардон, пардон, а вот этот ведь совсем из другого списка, он ведь во изменение приказа… Все, конечно, не так… Все, конечно, не так… Но почему же тогда ощущение стыда и неловкости? Ах, вот… Вся кутерьма привела к двум строчкам в приказе. А ты, дурак, писал в расписке: «В случае смертельного исхода…» И состарившаяся на десять лет женщина самолетом туда, самолетом обратно… Странная, несоразмерная в пропорциях жизнь… И все-таки он понял сейчас Царева: он – уж.
   … Всего этого Олег не знал, потому что просидел много часов на совещании комбайнеров, выпытывая у них в перерыве всю не сказанную с трибуны правду, а потом пил «Цинандали», думал о Марише и о том, что надо уехать.
   – Заходи, – сказал Крупеня. – Дать стакан?
   – Разве это чай? – махнул рукой Олег. – Так, крашеная кипяченая вода.
   – Ну да! – возмутился Вовочка. – Я сам заваривал. Из расчета пол чайной ложки на стакан.
   – Предпочитаю две, – ответил Олег.
   – Так ты, братец, оказывается, наркоман, – засмеялся Крупеня. – Забвение тебе требуется?..
   – Точно! – ответил Олег. – Что бы вам меня действительно куда-нибудь послать годика на два? В какой-нибудь дрейф… На льдину… Или на подлодку…
   – А ты не только наркоман, – продолжал веселиться Крупеня, – ты еще и романтик…
   – А в Антарктиду с очередной экспедицией поедешь? – спросил Вовочка. – На полтора года…
   – Хоть завтра.
   Олег еще не знал, что этот ничего не значащий с виду разговор мог определить его судьбу. Экспедиция в Антарктиду – давняя мечта редакции. Но пока ничего не получалось. На все слезные просительные бумаги было несколько интеллигентных вариантов ответа: число людей ограничено, нужны только специалисты… Рейс связан с определенными специфическими трудностями… И самый оптимистичный – вот будут следующие экспедиции, тогда посмотрим. Олег слышал об этом, поэтому предложение Вовочки воспринял как предложение игры: а в Антарктиду хочешь? А на дно океана? А в космос? Так этот разговор воспринимал и Крупеня. Оба не знали, что вопрос о корреспонденте в антарктическую экспедицию сегодня был решен. Элементарно, одним дружеским звонком. И сделал это облюбованный Вовочкой перспективный зам. Воистину цены этому человеку не было. Он был вездесущ. Он знал всех и вся. И всюду имел ходы. Он смеялся, как младенец, читая переписку редакции с разными учеными дядями. А потом сказал: «Подвинь мне телефон». И в минуту все устроил. Вовочка рассказал это Крупене и Олегу, почему-то нахмурив брови.
   – Это феноменально, – говорил он. – Феноменально! – Нахмуренные брови противоречили и восторгу, звучавшему в голосе, и высокой оценке деяния, но… Но что ни говори, а это и ему, Владимиру Цареву, нокаут, значит, его положение и его связи, извините, ничто? Будь Вовочка только себялюбец, он бы задумался, брать или не брать такого ловкача в одну упряжку. Но он был человек мудрый и понимал – такого именно и надо. Этот не будет мешать ему там, где мешает Крупеня. Ему это просто неинтересно, но он даст газете то, чего Крупеня, даже родившись заново, дать не сумеет. – Такой человек в наше время – клад, – подвел итог Вовочка.
   Олег и Крупеня молчали. Олег потому, что реальная возможность уехать потрясла его, и сейчас он думал, как это все будет, и правильно ли это, и не трус ли он просто-напросто, если отбросить всю соблазнительность командировки… Крупеня же думал, что почти все бумаги, которые до сих пор отсылались по инстанциям, писал он. И звонил он туда несчитанное количество раз. И подружился на этом деле с милейшим Антоном Павловичем, потому что как будешь другим, если у тебя такое имя и отчество? И милейший Антон Павлович показал ему бесполезность новых попыток в этом деле. «Не время, не время, не время», – мурлыкал он в трубку. Когда это было? Всего месяц назад…
   Крупеня почувствовал себя старым и больным. И тогда Вовочка посчитал возможным снять напряжение… Разулы-бался и подарил анекдот:
   – Мальчик спрашивает у отца в зоопарке: «Папа, почему у жирафа такая длинная шея?» – «Видишь ли, сынок, – отвечает отец, – у него голова так далеко отстоит от туловища, что без длинной шеи ему просто не обойтись…»
   Принесли на подпись готовые полосы.
 
   – Тебе никто этого не скажет. Никто, – резко сказала Светка. – Ты из тех, кому говорят только комплименты. А в этой ситуации все будут сравнивать тебя и Тасю и понимающе разводить руками.
   – Светуля! Ради Бога! Я не меньше тебя…
   – Да, знаю. Мучаешься, терзаешься… Ты же порядочная. Ты хорошая.
   – Сколько иронии!
   – Не нужен он тебе. Вот о чем ты не подумала. Отогреешься, отдохнешь и увидишь, что он – человек, с которым тебе не интересно.
   – С ним интересно, Светка…
   – Да перестань ты цепляться к последнему слову и на него отвечать. Ты пойми главное, что я хочу тебе сказать.
   – Я не знала, что ты ханжа.
   – Совсем я не ханжа! – закричала Светка. – Если б ты знала, как часто мне хочется прописать людям любовное приключение как лекарство. Сколько дистоников, неврастеников это спасло бы. Как надо сорокалетней женщине плюнуть на немытые тарелки, на неглаженое белье, на неприятности по работе и сбегать на свидание к чужому мужу. Сразу два исцеления. Спасение от двух бессонниц…
   – Ну вот и прописывай…
   – И буду… Все прекрасно, Мариша, что делает личность здоровой, смелой, уверенной в себе. Что толку от верности, если никому от нее нет радости? Но ведь у тебя другой, противоположный случай. Тебе на минуту стало хорошо, а потом вам всем будет плохо… Очень плохо. Ну как ты этого не понимаешь?
   – Будет хоть что вспомнить… И мне, и ему…
   – Не паясничай! Ты так не думаешь. Мариша, прости меня! Но если я тебе не скажу, тебе никто не скажет правды.
   – Кроме меня самой, Светка. А я себе еще и не то говорю…
   – Ну слава Богу. Должна же ты носить в себе противоядие от всеобщего обожания.
   И они замолчали. Мариша закрыла глаза. Пусть Светка считает, что только она все понимает. В двадцать пять лет это нормально. Вот даже любовь хочет ввести в арсенал медикаментов. Откуда ей знать, дурочке, что любовь для израненной души в такой же степени бальзам, как и яд. Все сожжено, и уже нет вчерашних, позавчерашних вкусов и представлений, и самым главным, самым важным становится человек, который сумел пробиться к тебе сквозь твою собственную немоту, глухоту, неподвижность. Ах, он не комильфо? И слава Богу! Не так воспитан? Еще лучше! Он и не физик, и не лирик? Да как вы не понимаете, люди, что это-то в нем самое интересное!
   Светка смотрела на сестру. Та закрыла глаза, сжала губы и стала похожа на отца. У него во сне всегда такое сосредоточенно серьезное лицо. И у Сени тоже. А когда они с открытыми глазами – все разные. У папы глаза добрые и виноватые. У Мариши – как праздник. Она помнит: умерла бабушка, Мариша стояла у фоба, и из ее неприлично сверкающих глаз падали громадные сверкающие слезы. И все на нее смотрели и говорили: «Ах, какая красавица!» А у Сени глаза колючие. Возможно, это из-за очков, но, скорей всего, так оно и есть. Сеня действительно колется. Они с отцом антиподы. «Человеку не хватает доброты и великодушия» – это отец. «Человеку не хватает злости и убежденности» – это Сеня. Мариша вся из папиной доброты и виноватости. А что же у них от мамы, от Полины? Вот этого и не скажешь сразу.
   – А Полина бы на меня не стала топать ногами, – тихо сказала Мариша.
   – Я сейчас как раз думала: что у нас от нее? Я вот ее родная дочь, а не знаю…
   – Какая там ты родная дочь! – вздохнула Мариша. —
   Это я ее родная дочь. А ты подкидыш… Ты на улице росла, тебя курица снесла…
   – Болтай, болтай… А я знаю, что у меня от нее – решительность… А ты размазня. В папу.
   Позвонили в дверь. И обе они подумали об одном – пришел Олег. Светка смотрела строго и понуждающе. Мариша прижала руки к груди и со счастливо-отчаянной улыбкой пошла открывать. За дверью стояла Ася. Они втащили ее в комнату, обрушив на нее искреннюю радость, смешанную с облегчением, что пришла именно она. Ася подняла на Светку смеющиеся глаза, от которых мелко разбегались морщины.
   – Между прочим, душенька моя, приходила в редакцию некая Клюева, велела рассказать о тебе миру.
   – Только посмейте! – закричала Светка.
   – Ладно, – махнула рукой Ася. – Это я так…
   – Почему же так? – сказала Мариша. – Светка стоит того…
   Ася покачала головой – не надо, мол, при ней. Она уже жалела, что так неожиданно брякнула, не ожидала так поздно встретить здесь Светку, а эту бумажку с данными увидела перед самым уходом. Она была небрежно засунута под стекло на Калином столе, и изящной каллиграфией Кали на ней было начертано: выяснить, что за особа…
   Особа хлопала глазищами. Неужели правда, что Клюева ездила в редакцию? Как она сумела? Она представила себе перекопанный двор нового дома, шатающиеся, проваливающиеся дощечки железнодорожной платформы. Сумасшедшая баба! Хочешь – не хочешь, а надо к ней ехать. Тьфу ты, будь она неладна, эта Клюева.
   И Светлана убежала, а Мариша стала кормить Настю, вернувшуюся из Дома пионеров. Девочка поставила перед тарелкой книгу – вот так всегда, – но сегодня Мариша не сердилась, села поближе к Асе.
   – Ты только не волнуйся. Все у тебя будет хорошо. Вовочка с какого-то перепугу наломал дров, но, в сущности, он свой парень. Он понял и поправился.
   Ася поморщилась.
   – Знаешь, он кто? – спросила она. – Фокусник, Мною он сработал, как шариком. Хоп – и в шляпе.
   – Брось! – искренне возмутилась Мариша. – Он не такой. Он на самом деле вырабатывает линию поведения, в чем-то ошибается, но я не сомневаюсь, что, в принципе, он порядочен и ему уже неловко из-за всей этой истории.
   – Ах, перестань! – сморщилась Ася. – Как мы его хорошо понимаем! Ведь он у меня даже не спросил, что произошло. Ему не важна суть дела, истина, его волнует одно – как он с этой истиной в паре выглядит. Разве во мне дело? Ведь у него все второстепенно! Газета, люди, драмы – все на втором плане. Подходит или не подходит к носимому им костюму? Вряд ли я сработаюсь с ним… У нас разные точки отсчета.
   – Недоразумение, – горячо повторила Мариша. – Недоразумение. Просто тебе не повезло, а ему не хватило сообразительности. Так, Асенька, бывает… Человек – существо слабое, ошибающееся…
   – Он не слабый, Мариша. Он способный. Он неглупый. У него бездна достоинств. Только ему на всех наплевать. Он утешается только самим собой. Помнишь, Светка на твоем новоселье говорила: вы самоудовлетворяющиеся. Я тогда даже возмутилась! О чем это она? Мы не такие! А мы такие… Такие в глазах окружающих, потому что впереди пишущей братии – вовочки. И пишем мы – для себя. Читателю со стороны давно это видно. Видно, как наплевать вовочкам на всех и вся – на меня, на тебя, на родителей, на землю, на родину. Извини, это не пафос – это формулировка. Эти блестящие, якобы современные мальчики сами себя вычислили, на весах себя взвесили, они не ходят, как люди, они себя двигают, как в шахматах. Их порядочность – тире подлость, их талант – тире проституция, их работоспособность – не что иное, как жадность. И Вовочка кликал себя шестидесятником, а обернулся дерьмом.