Мариша смотрела на Асю с ужасом.
   – Но ведь такого, как ты описала, нельзя звать в дом! С таким нельзя здороваться. А он у меня ест и пьет… И я клянусь тебе, я не вижу в нем ничего страшного.
   – Прозрей, – сказала Ася. – Открой сомкнутые негой очи… Постижение правды стоит некоторых неудобств. Будешь пить чай с рядовым составом.
   – Ладно, ладно, – сказала Мариша. – Хватит о нем. Ты скажи, как дома?
   – Нормально. Хотя я всех перепугала своим появлением.
   – Аркадий обрадовался, да?
   – Наоборот. Гнал назад! За долгие годы жизни со мной он, оказывается, все-таки понял главное в нашем деле: надо сначала доказать свою правду, а потом уже хлопать дверью. Меня тогда захлестнули обида и гнев. Я никогда не прощу себе потерянного вида, с которым стояла перед Вовочкой. Ведь ты только пойми!.. Настоящая трагедия – Любава. Все подлинно, все страшно. Понять! Разобраться! Предотвратить повторение! Ломать голову! А он пишет приказ. Нет меня, значит, и нет вопроса, рвутся нити, которыми привязана эта история к редакции. А Олег и Корова санируют поверхность. Блеск!!
   – Олег? – тихо переспросила Мариша. – Олег санирует?
   – Ах, Боже мой! Ну, конечно, они не такие! Они там копались, разбирались, у них интересные мысли, наблюдения. Они меня защищают. Но ведь я говорю о Вовочке. Для него они только – мероприятие, чтобы предотвратить неприятность. У фокусника сломался ящик с двойным дном. Он зовет мастеров. Надо починить, иначе в нужный момент не вылетит птичка.
   – А ты злая, – сказала Мариша. – Вот не знала. Я боюсь быть категоричной. И оставляю Вовочке надежду… Он ведь наш…
   – Знаешь, я ехала в Москву под лозунгом: «Наши – самые лучшие. Со знаком качества». Оказалось – фетиш… Я не злая, нет… Я рассердилась, Мариша… Мне надо в командировку ехать, мне надо статью писать… А я все вроде бы свои дела устраиваю… Отвратительно!..
   – А что там за письмо о Светке?
   – Я им займусь! Мне и Светку твою понять хочется. Парадокс. Я всю жизнь ненавижу проповедь добра с кулаками. Это извращенное оправдание жестокости. И вдруг вижу эту идею, воплощенную в доброй умнице девке. Или я ошибаюсь?
   – Нет. И умница. И добро. И с куласами. Я думаю так: после меня, не получившейся, должно было в нашей семье появиться что-то путное?
   – Мариша! Что за чепуха!
   – Я тебе завидую! – призналась Мариша. – И Светке завидую. Мне, Ася, и жить не для кого, и умирать не за что… И не смотри на меня так… Самый решительный поступок, какой я способна сейчас совершить, это увести чужого мужа. И больше – ничего, хоть шаром покати…
   – Тебе это ничего не стоит.
   – Вот! Вот! – закричала Мариша. – Не стоит! Мне вообще ничего не стоит! Мне все даром! Все на блюдечке! Даже ты так считаешь, даже ты! Вот и пусть так будет – буду брать, раз мне ничего не стоит. И возьму! – Мариша зарыдала и убежала в ванную. Ася подошла к двери, прислонилась лбом, почувствовала, что устала, хочет спать, что выйдет Мариша, и она ей об этом скажет. Но Мариша все всхлипывала, и это было хорошо слышно у двери, несмотря на предусмотрительно пущенную из крана воду.
 
   «Эта командировка – подарок», – думал Олег, выйдя из кабинета Царева, и вдруг понял: врет. Какой он ни бродяга, какой ни путешественник, а вот наступил в его жизни момент, когда самая соблазнительная из соблазнительных командировок не может принести утешения, а заманчивая тема не кажется важней, чем своя, Олегова жизнь. На минуту подумалось: что это? Первые признаки усталости? Или же старость? «Если первостепенным у журналиста становится личное кровяное давление, уходи в клерки». Одна из записок Бори Ищенко. Но при чем тут это? У него не старость, не усталость, не давление. У него сердце пополам. Вот у него что. Не везти же с собой в Антарктиду раздвоенность и ждать, какая из половинок скорей отомрет на холоде? А вдруг не отомрет? Отдать половинку пингвинам? Пусть похлопают и проголосуют, как ему бьть?
   Он позвонил Марише и сказал: «Возникла Антарктида. Может, это провидение? Год разлуки нам всем нужен». – «Мне не нужен, – ответила Мариша. – Я не хочу, чтоб ты уезжал». – «Я приеду быстро, ты даже не заметишь…» – «Этого нельзя не заметить – год». – «Я люблю тебя…» – «А я боюсь слов, Олеша…» – «Мариша, пойми!..» – «Я все поняла: путь ко мне лежит через Антарктиду». – «Ты знаешь другой, короче?» – «Метро…» – «Я сейчас приеду…» – «Сейчас не надо. У меня Ася».
   «А что, собственно, Ася? – думал Олег уже дома. – Она знает больше других. От нее скрывать бесполезно. И вообще я ни от кого ничего скрывать не собираюсь.. Надо честно… Надо сказать Тасе…»
   Тася делала вид, что проверяет тетради. Все последнее время Олег сам не свой. Она не дурочка, она понимает – Мариша! Она о ней давно знает, еще со времен своей первой беременности. Тогда ей доброжелатели донесли. А не донесли бы? Что, у него по глазам нельзя было прочитать все от начала до конца? Она читала, как ему худо и как он страдает. И даже мысль ее тогда посетила, неожиданная, странная для оскорбленной женщины: чем же это Олег не вышел, что ему, умному, красивому, талантливому, от ворот поворот?
   Тогда же ей гадала одна цыганка-сербиянка. Сказала: «Будет двое детей, а мужик твой уйдет к чернявой. Но ты не переживай. Найдется и на тебя хороший человек. Военный. И будешь ты жить в богатстве и ездить на машине». У сербиянки были горячие шершавые руки и колючие насмешливые глаза. Деньги она сунула за пазуху и прибавила: «Жить будешь долго, и дети будут жить долго, и без хлеба никогда сидеть не будешь, и одежа на тебе всегда будет приличная. Умирать будешь с улыбкой».
   После этого гадания Тася долго плакала: значит, у них с Олегом не навсегда?
   – Тю, дура! – сказала ей мать. – Нашла кого слушать! Эта цыганка чертова всем разводы предсказывает, потому что у самой мужика сроду не было. Она по женской части неполноценная.
   А потом все забылось, все прошло. Чем дальше жили, Тем больше она ценила мужа: за то, что не пьет, за то, что детей любит, за то, что не бабник, за то, что себя не жалеет на работе, за то, что у него слово никогда не расходится с делом, что если он сказал, то сказал; за то, что он жалеет ее первоклашек, брошенных отцами, желваки у него ходят, когда она рассказывает истории некоторых своих учеников.
   В последние годы надежность Олега прошла еще одну, ему не известную проверку. Недавно она стала чуть посвободней – подросли дети, вот и появились у нее первые московские подруги. До этого с бюллетенями, с хворобами все было не до того. А тут вроде сутки стали шире – и по телефону поболтать можно, и в магазин просто так зайти, и в гости сбегать.
   И стала Тася попадать впросак, принимая за чистую монету длинные и сладкие телефонные разговоры новых подружек:
   – Ах, так тебя хочется видеть! Ах, собралась бы! Чтоб нос к носу, пошептаться, поплакаться…
   И влезала Тася в сапожки, и ехала через всю Москву, держа за жгутик коробку с тортом, чтобы обрадовать кого-то, чтоб дать возможность – как это? – нос к носу…
   Всегда приезжала не вовремя и некстати. Будто и не звал ее никто. Потом поняла: телефонный стиль отношений не подразумевает большего, чем разговор в трубку. Поговорили, и хватит. Ехать-то зачем? Встречаться? Возвращалась назад потерянная и растерянная, давала себе слово: никогда больше! И снова ехала, потому что опять верила необязательным словам, и опять попадала впросак с этим своим простодушным буквализмом. Ну как же не ценить после этого Олега, который если говорит кому-то по телефону «приезжай», то тут же раздвигает стол, а если занят, если пишет, то так и говорит: «Не могу, работаю, кончу – позвоню… Не сердись…»
   Тася никому не признавалась, но от неумения приспособиться, научиться правилам игры страдала. Получалось так, что все ее воспитание, все ее убеждения, все взгляды, все то, что она считала честным и правильным, – все, как тот мост, что выстроили не поперек реки, а вдоль. Хороший мост, но кому он нужен? Пусть бы поплоше, но чтоб перейти было можно… И в этом своем смятении всегда находила одну опору – Олега.
   А вот последние месяцы – сплошная мука. Даже сербиянку вспомнила: «Уйдет к чернявой». «Не уйдет, – думала Тася. – У него и ноги не пойдут, и голова о таком не подумает». Но видела – думает голова. Становилось страшно не оттого даже, что уйдет, а оттого, что без Олега – вроде бы невесомость. Где верх, где низ, где право, где лево? Она и заработает, и прокормит ребят, и воспитать их сумеет. Здесь ей будет просто страшно. Сколько лет в Москве, а страшно. Она до сих пор с опаской опускает пятак в метро, ждет, что ее ударит. Она стесняется парикмахерских, где ее причесывают как придется, заранее убежденные, что, как бы ни причесали, она скандалить не будет. Как же ей остаться с глазу на глаз с этим враждебным, непонятным городом? Без Олега, одной?
   Тася не видела: Олег давно стоит в дверях, смотрит на нее. Он принес ей в клюве очень красивую фразу: «Я так тебе скажу, Таисия, жить без любви – безнравственно». И, повернись Тася к нему сразу, слова были бы сказаны. Но она его не услышала. Она сидела так неподвижно, так печально окоченев, что Олег испугался: жива ли?
   – Тася! – крикнул он и выронил красивую фразу.
   – А? – ответила Тася и вскочила и уставилась на него с ужасом: вот сейчас… Что же она ему скажет? Наверно, надо так: «Я желаю тебе счастья, Олег. Обо мне не беспокойся».
   – Ты знаешь, – сказал Олег. – Мне предлагают поехать в Антарктиду с экспедицией.
   – Ой! – обрадовалась Тася: «Не то, не то!» – Ой, как интересно. Я так рада, так рада!
   А сердце билось так, что подумалось: «сейчас умру»
   – Это целый год, мать! – сказал Олег.
   – Господи! Ну и что? – запричитала Тася. – Справлюсь! – Что значили теперь год, два, три, если она только что приготовилась жить без него всю жизнь! – Ты о нас не думай! Все будет хорошо. Ты же писать будешь?
   Олег смотрел, как она кружила по комнате, что-то поправляла, трогала, вся помолодевшая, похорошевшая от этих ненужных, нелепых движений, жена, которую полагалось, требовалось сейчас отрезать от себя безжалостно и начисто, потому что так – нравственно?
   – Столько увидишь, столько узнаешь и напишешь книжку, – говорила Тася, и сама удивлялась, как складно говорит. Про книжку даже сообразила… Ведь не о том она сейчас думает. Она думает: Антарктида – это ее счастье, это ее удача. Олег уедет и будет жить воспоминаниями. И какая бы Мариша ни была красивая, чем бы она ни одарила его за это время, о ней и детях он все равно будет вспоминать чаще. Ведь есть же что вспомнить – и хорошего, и веселого. – Книжку напишешь, мальчики радоваться будут, что папка – писатель, – пела отделенная от сердца гортань, принявшая на себя роль собеседника.
   «Болезни ребят вспомнит – забеспокоится. Телеграммы будет слать – ждать ответа…»
   – Ты здорова, мать? – спросил Олег. – Щеки у тебя красные…
   – Когда это я болела? Я просто очень за тебя обрадовалась!
   – Я тоже рад! – сказал Олег и вышел покурить на площадку. Странное у него было ощущение, будто самого главного разговора не было и тем не менее – он был. Путь в будущее все-таки лежал через Антарктиду. Короче пути не было.
 
   «Это мое счастье такое, – злилась Корова, – как я дежурю, так в газете одн а а хинея. Кто здесь работает? Кого набрали? Не умеют согласовывать подлежащее со сказуемым! Не статьи, а огнетушители – шум и пена». Она черкала и черкала полосы красным карандашом. Это тоже была ее манера. Вопреки указаниям, просьбам, распоряжениям она одна продолжала расправляться с газетой при помощи толстого красного карандаша, отчего газетные полосы, прочитанные ею, казались прошедшими через перестрелку и мелкие уличные бои. Статья на второй полосе была написана писателем, которого Корова уважала. Она оставила ее напоследок и даже карандаш отложила, приготовившись читать. Мягкий, интеллигентный язык успокоил ее. Наконец-то по-русски! Но уже на второй колонке она, как партизан, нарвавшийся на засаду, схватилась за оружие.
   – Вот черт! – ругнулась Корова. – Что же это такое? «Есть вещи, за которые не жалко отдать жизнь, а душу-жалко». Корова поставила на полях жирный красный вопрос, «Они что, все с ума посходили? Ничего не вычитывают толком? Что это имеет в виду мой дорогой Николай Сергеевич? Что это за дело, за которое можно отдать жизнь без души? Я дура, я не знаю. Пойду спрошу…»
   Тяжело дыша, как всегда после долгого сидения, она пошла к Вовочке.
   Главный тоже читал в это время писательскую статью.
   – Что тебе? – спросил он.
   – У тебя в каком месте душа? – осведомилась Корова.
   – В пятках, – засмеялся Вовочка. – Когда ты приходишь – в пятках. Я чувствую, что все надо с полосы снимать, что подлежащие и сказуемые…
   – … не согласуются, – перебила Корова. – Ну и черт с ними. Теперь модно не согласовываться. Ты мне скажи лучше, за что жизнь отдать не жалко, а душу жалко?
   Вовочка смотрел на нее непонимающе.
   – Никому не нужна жизнь, если отдают ее без души. И не дай Бог, ежели кто-то так сделает… Равно как и душа, вылетевшая из только что освежеванного тела, тоже практической ценности не имеет… Николай Сергеевич, видимо, накануне ухода в лучший мир оставляет нам не те заповеди, старик… Тебе что, глаза застило?
   – Подожди, – сказал Вовочка. – В контексте все как-то не так. Ты выдергиваешь…
   – Ты меня не путай! – возмутилась Корова. – В контексте все шито-крыто. И это ужасно. Вершина лицемерия, лицедейства или как хочешь это назови. Жизнь к ногам брошу, но душу… Чувствуешь… Жизнь на продажу, а душа во спасение?.. Так вот, не знаю, как тебе, а мне это глубоко противно. Предпочитаю жизнь, и чтоб ею не разбрасывались, и чтоб душа в здоровом теле, а не на божничке, под лампадкой…
   – Это что, можно понять и так? – поморщился Вовочка.
   – Я все сказала. Вот полосы. Смотри. А Николаю Сергеевичу я сама позвоню.
   – Да, позвони, – обрадовался Вовочка, – и пусть он сообразит, как это подправить.
   Корова дозвонилась и, оборвав положенный обмен взаимными комплиметами, сказала писателю, что думала. И о лицемерии тоже. Тот вдруг почему-то испугался и тут же стал предлагать фразы взамен. В общем, через десять минут все было исправлено, и Корова почувствовала опустошение. Она пошла гулять по ночной редакции, тыркаться в закрытые двери, зашла к Крупене. Тот сидел за новым блестящим столом, и вид у него был несчастный.
   – Он тебе не идет, – сказала Корова, постучав по тумбе ногой.
   – Вижу, – смутился Крупеня. – А главное, ничего в него не влезает.
   – Выбрось все лишнее, к чертовой матери, – посоветовала Корова.
   – Тоже верно, – согласился Крупеня. – А начнешь перебирать – вроде жалко.
   – Ты лучше себя пожалей. Желтый весь… Такой стол требует хорошо откормленного, здорового мужика…
   – Ты меня не выживай, – грустно сказал Крупеня, – Без тебя знаю.
   – Ничего ты не знаешь, – вздохнула Корова. – Тебе бы плюнуть на всех и думать о себе. И о здоровье, и о своих писаниях. А ты добрый… На таких хорошо воду возить. Но я тебе так скажу: если ты уйдешь – я тоже уйду.
   – Вот еще новости! – Крупеня даже рассердился.
   – Слушай, Лексей, Божий человек, – тихо сказала Корова, – я устала…
   – Брось, – махнул Крупеня, – да ты еще…
   – Как загнанная лошадь, – продолжала Корова. – Ну, ты сам сообрази… Больше двадцати лет я все время в состоянии полной боевой… А я, между прочим, женщина…
   – Кто ж спорит… – Крупеня растерялся. Все что угодно, но вести разговор на тему: женщина ли Корова, этого не мог, это ему никогда не приходило в голову. Конечно, женщина, но все-таки…
   – Знаешь, как у меня иногда болят потроха?.. Жить не хочется… А разве вам это можно сказать? Что вы, мужики, поймете? Какая-нибудь мужская стервь заорет: «А у нее уже климакс!» Хоть у него у самого климакс всю жизнь…
   – Выдумываешь, кто бы это на тебя заорал?
   – Пусть попробует! – сказала Корова. – Пусть попробует! Я – Священная Корова, меня нельзя трогать…
   – Точно! – Крупеня обрадовался, что разговор из трудного переходит в элементарный «коровий».
   – Полегчало? – с иронией спросила Корова. – Лягаюсь, кусаюсь, и жалеть меня не надо… Так?
   – Ты ведьма, – сказал Крупеня. – Я тебя боюсь. Может, возьмешь отпуск?
   – Пошли меня лучше в командировку по безнадежному письму, чтоб мне пришлось землю есть, докапываясь до истины. Я и очухаюсь…
   – Бросаете меня, черти, – грустно сказал Крупеня. – Олега потянуло на льдину, тебя – землю есть… Кто ж работать будет? Строчки гнать?
   – Найдутся, – вздохнула Корова. – Значит, бежит Олег?.. А я все думала, как он выкрутится?
   – Ты о чем? – не понял Крупеня.
   – Так… Я пошла, старик. – Корова встала, подвигала затекшими ногами: «Вот черт, всегда к ночи», и, махнув Крупене рукой, вышла.
   «Что я могу для нее сделать? Что? – думал Крупеня. – Ведь действительно устала женщина. Десятерых стоит…» И он стал у себя в столе искать «безнадежное» письмо.
 
   За полночь Корова спускалась вниз, чтобы найти редакционную машину, которая отвезет ее домой. Вместе с ней уходил из редакции молодой сотрудник из спортивного отдела. Уже в лифте он сказал, что на машину не претендует, что за ним приедут, и всякое такое… Корова рассматривала его тонкую, какую-то ломкую фигуру, стараясь сообразить, сколько ему лет. Двадцать или тридцать? Вышли вместе. Возле новеньких «жигулей» в снежки играла молодежь. В девице в распахнутой дубленке Корова узнала Калю.
   – Ченчикова! Поедемте с нами! – закричала Каля. «Поеду! – подумала вдруг Корова. – А чего, собственно, не поехать?»
   И она втиснулась в машину.
   – А Кузю на колени, а Кузю на колени! – закричал кто-то.
   И только когда машина тронулась, Корова сообразила: гонкий и ломкий Кузя – от двадцати до тридцати – сидит у нее на коленях. Для удобства он обнял ее за голову и прижал ее нос к своему пиджаку, от которого пахнуло каким-то неизвестным Корове одеколоном, хорошими сигаретами и типографской краской. «Мост между поколениями проложен», – мрачно подумала она.
   Потом они подымались в тесном лифте, Каля задрала дубленку и платье и стала подтягивать колготки. Парень, что вел машину, двумя пальцами оттянул нейлон и понимающе пощупал.
   – Франция! – сказал он убежденно. – Скажи, какой я умный.
   Корова шлепнула Калю.
   – Не стыдно?
   Каля отряхнулась, посмотрела на нее с иронией. – А-неч-ка! Не морализируй. Тут этого не поймут. Потом вошли в большую комнату. – Я тут уже была, – громко сказала Корова. – Сто раз.
   Хозяин, полнеющий мужчина с добрыми безвольными глазами, удивленно посмотрел на нее.
   – Вы меня с кем-то спутали, – сказал он ласково, усаживая Корову в широкое кресло и подвигая к ней столик, на котором стояли вино и яблоки.
   – Была, – упорствовала Корова.
   – Ну и пусть, – согласился хозяин. – В конце концов, это даже лестно, вы приходите ко мне в дом, и вам кажется, что вы здесь уже были много раз.
   – Ничего не лестно, – сказала Корова. – Наоборот. У всех до тошноты одинаково. Будете при свечах танцевать?
   – Будем! – закричала Каля. – Но когда вам, Анечка, успело это надоесть? Вы часто танцуете при свечах?
   – Когда я танцую – свечи гаснут, поэтому прошу молодых людей меня не приглашать, – мрачно сказала Корова.
   – Мы можем оставить свет, – предложил хозяин.
   – Зачем же так оригинальничать? – снисходительно пробормотала Корова. – Скажут же такое – свет оставлять!
   На душе у нее было противно. Зря она сюда пришла. В конце концов, сама же говорит: другое время – другие песни. Ничего она не имеет против свечей или коллекции лис, что стоит на полках, и Христос на стене ей нравится, умный и интеллигентный мужчина, и вино хорошее, не крашеная отрава по минимальной цене, и хозяин вполне ничего, спокойный, вежливый, очистил ей яблоко, вынул серединку, все чудно, если не считать, что яблоко она любит с кожурой и предпочитает выгрызать серединку, раскусывая тугие коричневые зерна. Христос ей знаком еще с детства, возле него чадила лампадка, и бабушка мелко на него крестилась тыщу раз в день… А сейчас возле Христа стоят по росту маленькие бутылочки из-под изысканных вин. Ближе к нему – коньяки, подальше – разные там мадеры… А свечки, на ее взгляд, очень жирные, и те, что уже побывали в употреблении, растеклись и потеряли форму, эдакая расплывчатая коптящая масса.
   – Они все очень славные ребята, – сказал хозяин. – Я их люблю.
   – Я тоже, – сказала Корова.
   – Что же вам так у меня не нравится? – грустно спросил он.
   – Все мне нравится. Чего вы ко мне пристали? Налейте лучше…
   И она пила и смотрела, как плавают по стенам уродливые тени, как коптят свечи, как некто, видимо, очень знаменитый и очень веселый человек, соблазняет ее с магнитофонной ленты…
   Потом Каля села к ней на подлокотник.
   – Не брюзжите, Аня, – сказала она. – Вы расстраиваете милейшего хозяина своим видом.
   – Я никогда не умела вести себя в обществе, – ответила Корова. – Пусть он меня простит.
   – Он простит, он добрый, – сказала Каля.
   – Да, да. – Хозяин присел перед Коровой на корточки, держа бокал за длинную сиреневую ножку. – И я хочу с вами выпить за то, чтоб вы на самом деле пришли еще и еще в эту халупу, которая вам показалась знакомой…
   – Зачем? – спросила его Корова. ,: – Господи! Да просто так… Посидеть в этом кресле…
   Корова зажмурилась, пытаясь вспомнить, ходила ли она куда-нибудь, кроме Мариши, в гости просто так, посидеть, но не могла вспомнить.
   – Просто так? – прошептала она. – В этом есть смысл?
   – А в чем он есть? – резко спросила Каля.
   – Вы такие обе прелестные, – сказал хозяин. – Одна ни в чем не видит смысла, другая ищет его во всем. Это очаровательно. А я – посередине.
   Сдвинутые бокалы нежно зазвенели. «Я ищу смысл во всем? Я ищу смысл во всем… Я ищу смысл во всем? Я ищу смысл во всем… – спрашивала и отвечала Корова. – Может, это не достоинство, а слабость? Ну и черт с вами. Пусть слабость. Но просто так я не могу и не буду…»
   Во всем мне хочется дойти
   До самой сути.
   В работе, в поисках пути,
   В сердечной смуте.
   До сущности протекших дней,
   До их причины,
   До оснований, до корней,
   До сердцевины.
   Это уже сказано. И многие до нее проделали такой же путь сомнений и поисков. Нечего воображать, что это тебе одной досталось. Но, в общем, хорошо что досталось. Упорное желание «дойти до сути» – товар дефицитный. И дорогой. Не всем достается. Так-то, граждане, танцующие при свечах!
   Хозяин протягивал ей еще одно очищенное яблоко.
   – Съешьте сами. Я предпочитаю вот так. – И она вкусно впилась в твердый яблочный бок.
   – Ради Бога, – сказал хозяин, – ради Бога! Ешьте, как хотите. – И он отошел.
   «Ну что я из себя строю?» – подумала Корова. И снова запел некто бархатный и знаменитый, и тени плясали по интеллигентному лицу Христа, который давно постиг смысл всего и поэтому вполне спокойно, по-философски относился к коньячному соседству.
   «Мне бы твое спокойствие, – подумала Корова. – Я вот так не умею…»
   Ася отправилась к Клюевой в воскресенье утром. Командировка в Сальск была у нее со вторника, день до отъезда хотелось набить до отказа. Но пока она добралась, пока кружила в хороводе белых одинаковых домов, часы подошли к двенадцати. Стало тревожно: воскресенье – Клюева могла и уйти из дому, и тогда придется возвращаться ни с чем. А тут еще новоселы захватили лифт. Было совершенно очевидно, что в первую очередь будут подыматься вещи: коробка с посудой, ящики из-под пива с обувью, корыто с книгами. И Ася пошла пешком по бесконечной, еще пахнущей стройкой лестнице.
   Дом жил новосельем, но не тем, которое хмельное и застольное, а тем – самым ранним и хозяйственно трезвым, у которого свои особые признаки и радости. Обивались двери коричневым дерматином, вставлялись глазки, выводились к дверям кнопки звонков, привинчивались таблички с фамилиями. Шло обживание на первом круге. У многих дверей лежали чистые мокрые тряпки – значит, здесь уже все в порядке: и звонок, и глазок, и дерматин. Ася дважды передыхала, пока не добралась до нужной квартиры. На дверной ручке висел вырванный из середины тетради двойной листок. «Ничего не надо», – было на нем написано. Если учесть, что ни звонка, ни глазка не было и чистая мокрая тряпка у двери не лежала, записка на дверной ручке звучала вызовом всему этому сверлящему, стучащему, двигающему дому. Ася постучала. «Написано же», – крикнули за дверью, а потом ее открыли, и перед Асей, повиснув на костылях, предстала Клюева с лицом, не выражающим никакого гостеприимства.
   – Цельный день сегодня, с шести утра, – сказала Клюева. – Цельный день – шабашник за шабашником!
   – Я из газеты, – быстро ответила Ася. – Хочу поговорить с вами о Светлане Петровне.
   Брови Клюевой поползли вверх, а потом сурово сомкнулись.
   – Черт знает что, – удивилась она. – Я вчера сама приезжала. Поговорить хотела. Так ни у кого времени не нашлось! А в воскресенье ног не жалко в такой конец… – И она махнула рукой. – Входите.
   Пока Ася проходила мимо, пока снимала коротенькие сапожки, пока вешала на вешалку пальтишко на «рыбьем меху» и ставила у порога сумку с надписью «Аэрофлот», Клюева вспомнила: именно эта женщина шла вчера по коридору и к ней взметнулась из кресла длинноволосая, взметнулась так, что кожаная юбка скрипнула, как машина при резком тормозе. А Ася рассматривала квартиру, в которой все было сложено в угол и только кровать стояла правильно, была покрыта белым пикейным одеялом, и на подушках лежала кружевная накидка. И пикейное одеяло, и накидка – все это было из Асиного детства и поэтому умилило ее и насторожило. Умилило потому, что детство же! Это когда было-то? Еще при тех больших, как простыни, сотнях, на которые можно было купить два подержанных учебника для третьего класса. А насторожило, потому что Ася вспомнила мать, ее страсть к пикейным одеялам и кружевным накидкам. И если Клюева такая, то получится ли с ней разговор о Светке?