– … А я не знаю, зачем жил, – говорил Василий Акимович. – Думаю, я все в жизни делал не так… Второй попытки не будет, вот какая штука…
– … Ты это брось, – говорил Крупеня, – брось! Я недавно сам было решил: нечего мне на этом свете делать. Зашел к Пашке, а у него книга на этих словах открыта – о смерти. Я, как баба, решил: знамение! Чушь, Вася, чушь! Я пока свою правду не передам достойному – не умру! Меня не добьешь… Вот что я тебе скажу…
– … Была у меня женщина, – тихо продолжал Василий Акимович. – Ушла. А я тебе скажу – все бы отдал, чтоб не ушла. Двадцать лет жизни, тридцать лет – отдал бы. Женьку – нате! Родителей – пожалуйста. Хочешь, скажу? Все бы отдал…
– … Твой Женька говорит: вы – твердолобые. Я ему говорю: «Мальчишка!» Я, может, своим твердым лбом сердце свое сохранил в мягкости, в нежности… У некоторых нынешних лоб тоже твердый, только он такой от пробивания дороги к корыту с харчами. А разве мы когда о сладком для себя думали?
– … Отдал бы, все отдал… Пахнет от нее, знаешь, чем? Теплой чистой избой, где полы помыты и хлеб в печи поспевает… Я простые запахи всю жизнь, Леша, люблю… Простые, деревенские…
И долго они еще говорили, каждый о своем…
Ася засиделась у Клюевой до ночи. А тут пришли соседи. Приглашают «освятить» квартиру и мебель.
– Я люблю, чтоб здоровались друг с другом, чтоб по-людски, по-соседски, – говорил пришедший пожилой полковник при всех регалиях и в мягких клетчатых тапочках. – У нас без дружбы не будет. Мы не заползем в свои норы, как черви… Прошу к столу всю площадку, нас один мусоропровод обслуживать будет. Споем, спляшем!
Ася видела: Клюева польщена, зарделась. Смотрит на полковника по-женски.
– Да я вот нынче не плясунья….
– Не имеет значения, – широко повел руками полковник и повернулся к Асе. – Прошу.
Ася чуть не ляпнула: я от другого мусоропровода, но вовремя спохватилась, а Клюева ей подмигивала вовсю.
Пришлось идти. Сразу обнаружилось: никто никого не знает. Все друг другу улыбались, никто не понимал, где гости, где хозяева, тем более что полковник оказался не хозяином, а тоже гостем и был послан по квартирам как самый представительный мужчина, хоть и в тапочках. Кто-то принял за хозяйку Асю и стал настоятельно советовать переставить дверь в одной из комнат, как это сделали ниже живущие. Этот некто плечом слегка подвинул сервант «для наглядности» – сервант жалобно стеклянно замяукал. Тут же возникла женщина. «Хозяйка, – подумала Ася, – сейчас она ему устроит». Но это оказалась дочь полковника, которая сказала: «Слышу, посуду вроде бьют, решила – папа. Это у него хобби такое – бить посуду на счастье. Ну, дома ладно, а у чужих-то зачем?»
Все совсем перепуталось. Ася согласилась передвинуть дверь, потом по просьбе дочери полковника нашла на кухне алюминиевую кружку. «Я дам ее папе, и он будет помнить, что он не дома… А если даже ее и бросит, не страшно… Только бы не в окно».
Ася сказала тихонько Клюевой, что будет ждать ее дома. Та закивала. Она была очень довольна. Ее из-за ноги усадили на высокий старинный стул, и оттого, что она оказалась выше всех, она ощущала себя торжественно и празднично. Полковник с алюминиевой кружкой сидел рядом.
Ася вернулась в клюевскую комнату. Новоселье было хорошо слышно и здесь, но оно не раздражало. Наоборот, этот живой человеческий шум давал, как ни странно, ощущение покоя и защищенности. Казалось, это почти счастье: сидеть на острове тишины, когда кругом плещется праздник. И стоит сделать всего шаг – ты в него войдешь, как в свой, и будешь переставлять двери, мыть алюминиевые кружки, быть хозяйкой и быть гостьей. Будешь жить среди людей, которые тебе рады, хоть и видят тебя впервые.
Люди добры и отзывчивы, – написала Ася в своем блокноте. – Я должна это помнить, когда буду рассказывать о Любаве. Я как Галилей, должна повторять, повторять это, как заклинание: «Земля вертится – а люди добры, люди добры – а земля вертится». Но главное не это. Главное, чтоб из любой самой страшной ситуации виделся выход… Он в человеческих контактах. Надо искать человеческие связи, надо в них верить, все остальное – мура»… И то, что связи иногда рвутся, это горькая и страшная особенность нашего времени… Чем больше телефонов, тем дальше друг от друга… Это из разговора в метро. Может, обнаженное проявление чувств у молодежи в трамваях, на улице, эдакая любовь на виду – это неосознанный вызов телефонизированному общению? Вот вам! Вот вам! У нас иначе… Если так, я на их стороне. Годится любое проявление контактности, заинтересованности, даже если оно, как у Светки, – агрессивное и с кулаками. Стыдный, безнравственный спор: машины или люди? Профессионализм или человечность? А наобочинах дискуссий – Любавы, Зойки… Из горы современных терминов и понятий, из хлама современных терминов и понятий вытащить старый-старый вопрос, который волновал Достоевского: «А можешь ли ты – молодой – пожелать смерти дряхлому мандарину, если от одного только пожелания ты, молодой, станешь богатым и счастливым? Но не проповедь ли это абстрактного гуманизма? Застыдилась доброты самой по себе. Напрасно! Ведь без доброты, заложенной в программу, доброты как необходимого компонента не сработает никакая стоящая идея.
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
Снег ждал, когда город утихомирится. Он низко и серо нависал еще с вечера, роняя нетерпеливые снежинки. И только за полночь, убедившись, что все тихо вокруг, туча раскрыла заслонки. И повалило… Снег делал свое дело методично, не торопясь. И уже через час город был белый и красный, весь в модных нависающих рембрандтовских беретах из нежнейшего снежного пуха.
… Василий Акимович не спал. И, чтоб не беспокоить Надю, ушел посидеть на кухню. Странно это, когда восьмидесятилетние здоровее тех, кому нет еще и шестидесяти. Отец и выпил, и закусил, и мать тоже, а уснули, как младенцы. А он не спит, и так всегда – стоит чуть-чуть пригубить… В кухонном окне он увидел свое отражение. На фоне белого снега в своей пижаме он был похож на тех больных, которые бродили по коридорам в больнице. И ему захотелось плакать, как тогда с Крупеней. «Это все водка, – сказал он себе, накапывая в стакан валерьянку. – Вероятно, с вредными примесями…»
… Крупеня тоже смотрел на снег и думал: надо же, раздумал уходить – и сразу перестала болеть печенка! Вот так пироги! Вспомнил, на одном из консилиумов толстый, одышливый профессор сказал: «Ему надо прежде всего нервы подремонтировать… Он ведь прежде всего неврастеник, а потом уже все остальное…» Крупеня тогда обиделся. Он – неврастеник? А жена сказала: «Леша, а профессор-то прав.
Тебе бы сейчас удачу какую-нибудь, радость…» Он остается в редакции! Большей радости представить себе нельзя. Печенка и та наконец поняла. Надо работать. Просто и ясно. А по выходным в поле, в лес. Дышать, радоваться, жить…
… Вовочка к этому времени только что закончил статью для толстого журнала и тоже любовался снегом. Ему удался последний абзац, в котором мысль была туго завернута спиралью. Он любил этот свой забаррикадированный подтекст и гордился умением писать просто и вместе с тем сложно. В такие минуты профессионального удовлетворения он чувствовал себя неуязвимым и сильным. Полнокровной радости мешал Крупеня, встретившийся давеча в лифте. Ну, ничего! Пусть думает, что победил. Они еще посчитаются!
«… Снег только сейчас пошел, – думала Полина, – а Мариша сегодня весь день в темных очках – говорит, глаза болят от белого… Затемнение устраивает. Знает, что глазами все скажет. А рвалась в Москву. Ну, приехала… Не было счастья и нету… И Светка вся, как струна натянутая. Что с вами, девочки?»
… Тася старательно делала вид, что спит. И в этой старательности было столько детского и беззащитного, что Олег не выдержал: обнял и прижал ее к себе. И Тася облегченно захлебнулась слезами.
… Мариша в эту минуту тоже плакала, зарывшись в подушку.
– … Ты покажи отцу все, поведи его по городу, – говорила Светка, обнимая Игоря за худые плечи. – Он Москвы не видел с довойны. Пусть порадуется.
… Каля танцевала при свечах. «Смотрите, какой неестественный, театральный снег!» – сказал кто-то рядом.
… Корова залезла на подоконник, просунула в форточку руку и принялась ловить снежинки и слизывать их с ладони… Она только что отстучала конспект для очередной статьи и чувствовала себя опустошенной. «А снег – сладкий, – подумалось ей. – И не холодный. Сладкий, не холодный снег. Если бы такое вставить туда, Вовочка вычеркнул бы. «Ну, Анна, – сказал бы он, – это не из тебя. А между прочим, почему ты не попробовала себя в литературе?» Много он знает, чего она пробовала, а чего нет… При чем тут литература, когда это самая что ни на есть действительность – снег сладкий и не холодный.
… И Ася смотрела, как падает снег. Город за снежной пеленой казался далеким и проплывающим, как из окна поезда. Она осталась ночевать у Клюевой, среди ночи вскочила с раскладушки, ушла на кухню и, пристроившись здесь же, на подоконнике, стала записывать все, о чем думала и что повидала за сегодняшний день. И только когда Клюева вошла в кухню, неожиданно помолодевшая со сна, в длинной ситцевой рубашке, Ася отвлеклась от своих мыслей и вернулась на землю. Но и земля теперь, как она наконец поняла, стояла спокойно и прочно.
«Это снег, – подумала Ася. – Всего-навсего снег…»
– … Ты это брось, – говорил Крупеня, – брось! Я недавно сам было решил: нечего мне на этом свете делать. Зашел к Пашке, а у него книга на этих словах открыта – о смерти. Я, как баба, решил: знамение! Чушь, Вася, чушь! Я пока свою правду не передам достойному – не умру! Меня не добьешь… Вот что я тебе скажу…
– … Была у меня женщина, – тихо продолжал Василий Акимович. – Ушла. А я тебе скажу – все бы отдал, чтоб не ушла. Двадцать лет жизни, тридцать лет – отдал бы. Женьку – нате! Родителей – пожалуйста. Хочешь, скажу? Все бы отдал…
– … Твой Женька говорит: вы – твердолобые. Я ему говорю: «Мальчишка!» Я, может, своим твердым лбом сердце свое сохранил в мягкости, в нежности… У некоторых нынешних лоб тоже твердый, только он такой от пробивания дороги к корыту с харчами. А разве мы когда о сладком для себя думали?
– … Отдал бы, все отдал… Пахнет от нее, знаешь, чем? Теплой чистой избой, где полы помыты и хлеб в печи поспевает… Я простые запахи всю жизнь, Леша, люблю… Простые, деревенские…
И долго они еще говорили, каждый о своем…
Ася засиделась у Клюевой до ночи. А тут пришли соседи. Приглашают «освятить» квартиру и мебель.
– Я люблю, чтоб здоровались друг с другом, чтоб по-людски, по-соседски, – говорил пришедший пожилой полковник при всех регалиях и в мягких клетчатых тапочках. – У нас без дружбы не будет. Мы не заползем в свои норы, как черви… Прошу к столу всю площадку, нас один мусоропровод обслуживать будет. Споем, спляшем!
Ася видела: Клюева польщена, зарделась. Смотрит на полковника по-женски.
– Да я вот нынче не плясунья….
– Не имеет значения, – широко повел руками полковник и повернулся к Асе. – Прошу.
Ася чуть не ляпнула: я от другого мусоропровода, но вовремя спохватилась, а Клюева ей подмигивала вовсю.
Пришлось идти. Сразу обнаружилось: никто никого не знает. Все друг другу улыбались, никто не понимал, где гости, где хозяева, тем более что полковник оказался не хозяином, а тоже гостем и был послан по квартирам как самый представительный мужчина, хоть и в тапочках. Кто-то принял за хозяйку Асю и стал настоятельно советовать переставить дверь в одной из комнат, как это сделали ниже живущие. Этот некто плечом слегка подвинул сервант «для наглядности» – сервант жалобно стеклянно замяукал. Тут же возникла женщина. «Хозяйка, – подумала Ася, – сейчас она ему устроит». Но это оказалась дочь полковника, которая сказала: «Слышу, посуду вроде бьют, решила – папа. Это у него хобби такое – бить посуду на счастье. Ну, дома ладно, а у чужих-то зачем?»
Все совсем перепуталось. Ася согласилась передвинуть дверь, потом по просьбе дочери полковника нашла на кухне алюминиевую кружку. «Я дам ее папе, и он будет помнить, что он не дома… А если даже ее и бросит, не страшно… Только бы не в окно».
Ася сказала тихонько Клюевой, что будет ждать ее дома. Та закивала. Она была очень довольна. Ее из-за ноги усадили на высокий старинный стул, и оттого, что она оказалась выше всех, она ощущала себя торжественно и празднично. Полковник с алюминиевой кружкой сидел рядом.
Ася вернулась в клюевскую комнату. Новоселье было хорошо слышно и здесь, но оно не раздражало. Наоборот, этот живой человеческий шум давал, как ни странно, ощущение покоя и защищенности. Казалось, это почти счастье: сидеть на острове тишины, когда кругом плещется праздник. И стоит сделать всего шаг – ты в него войдешь, как в свой, и будешь переставлять двери, мыть алюминиевые кружки, быть хозяйкой и быть гостьей. Будешь жить среди людей, которые тебе рады, хоть и видят тебя впервые.
Люди добры и отзывчивы, – написала Ася в своем блокноте. – Я должна это помнить, когда буду рассказывать о Любаве. Я как Галилей, должна повторять, повторять это, как заклинание: «Земля вертится – а люди добры, люди добры – а земля вертится». Но главное не это. Главное, чтоб из любой самой страшной ситуации виделся выход… Он в человеческих контактах. Надо искать человеческие связи, надо в них верить, все остальное – мура»… И то, что связи иногда рвутся, это горькая и страшная особенность нашего времени… Чем больше телефонов, тем дальше друг от друга… Это из разговора в метро. Может, обнаженное проявление чувств у молодежи в трамваях, на улице, эдакая любовь на виду – это неосознанный вызов телефонизированному общению? Вот вам! Вот вам! У нас иначе… Если так, я на их стороне. Годится любое проявление контактности, заинтересованности, даже если оно, как у Светки, – агрессивное и с кулаками. Стыдный, безнравственный спор: машины или люди? Профессионализм или человечность? А наобочинах дискуссий – Любавы, Зойки… Из горы современных терминов и понятий, из хлама современных терминов и понятий вытащить старый-старый вопрос, который волновал Достоевского: «А можешь ли ты – молодой – пожелать смерти дряхлому мандарину, если от одного только пожелания ты, молодой, станешь богатым и счастливым? Но не проповедь ли это абстрактного гуманизма? Застыдилась доброты самой по себе. Напрасно! Ведь без доброты, заложенной в программу, доброты как необходимого компонента не сработает никакая стоящая идея.
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
Снег ждал, когда город утихомирится. Он низко и серо нависал еще с вечера, роняя нетерпеливые снежинки. И только за полночь, убедившись, что все тихо вокруг, туча раскрыла заслонки. И повалило… Снег делал свое дело методично, не торопясь. И уже через час город был белый и красный, весь в модных нависающих рембрандтовских беретах из нежнейшего снежного пуха.
… Василий Акимович не спал. И, чтоб не беспокоить Надю, ушел посидеть на кухню. Странно это, когда восьмидесятилетние здоровее тех, кому нет еще и шестидесяти. Отец и выпил, и закусил, и мать тоже, а уснули, как младенцы. А он не спит, и так всегда – стоит чуть-чуть пригубить… В кухонном окне он увидел свое отражение. На фоне белого снега в своей пижаме он был похож на тех больных, которые бродили по коридорам в больнице. И ему захотелось плакать, как тогда с Крупеней. «Это все водка, – сказал он себе, накапывая в стакан валерьянку. – Вероятно, с вредными примесями…»
… Крупеня тоже смотрел на снег и думал: надо же, раздумал уходить – и сразу перестала болеть печенка! Вот так пироги! Вспомнил, на одном из консилиумов толстый, одышливый профессор сказал: «Ему надо прежде всего нервы подремонтировать… Он ведь прежде всего неврастеник, а потом уже все остальное…» Крупеня тогда обиделся. Он – неврастеник? А жена сказала: «Леша, а профессор-то прав.
Тебе бы сейчас удачу какую-нибудь, радость…» Он остается в редакции! Большей радости представить себе нельзя. Печенка и та наконец поняла. Надо работать. Просто и ясно. А по выходным в поле, в лес. Дышать, радоваться, жить…
… Вовочка к этому времени только что закончил статью для толстого журнала и тоже любовался снегом. Ему удался последний абзац, в котором мысль была туго завернута спиралью. Он любил этот свой забаррикадированный подтекст и гордился умением писать просто и вместе с тем сложно. В такие минуты профессионального удовлетворения он чувствовал себя неуязвимым и сильным. Полнокровной радости мешал Крупеня, встретившийся давеча в лифте. Ну, ничего! Пусть думает, что победил. Они еще посчитаются!
«… Снег только сейчас пошел, – думала Полина, – а Мариша сегодня весь день в темных очках – говорит, глаза болят от белого… Затемнение устраивает. Знает, что глазами все скажет. А рвалась в Москву. Ну, приехала… Не было счастья и нету… И Светка вся, как струна натянутая. Что с вами, девочки?»
… Тася старательно делала вид, что спит. И в этой старательности было столько детского и беззащитного, что Олег не выдержал: обнял и прижал ее к себе. И Тася облегченно захлебнулась слезами.
… Мариша в эту минуту тоже плакала, зарывшись в подушку.
– … Ты покажи отцу все, поведи его по городу, – говорила Светка, обнимая Игоря за худые плечи. – Он Москвы не видел с довойны. Пусть порадуется.
… Каля танцевала при свечах. «Смотрите, какой неестественный, театральный снег!» – сказал кто-то рядом.
… Корова залезла на подоконник, просунула в форточку руку и принялась ловить снежинки и слизывать их с ладони… Она только что отстучала конспект для очередной статьи и чувствовала себя опустошенной. «А снег – сладкий, – подумалось ей. – И не холодный. Сладкий, не холодный снег. Если бы такое вставить туда, Вовочка вычеркнул бы. «Ну, Анна, – сказал бы он, – это не из тебя. А между прочим, почему ты не попробовала себя в литературе?» Много он знает, чего она пробовала, а чего нет… При чем тут литература, когда это самая что ни на есть действительность – снег сладкий и не холодный.
… И Ася смотрела, как падает снег. Город за снежной пеленой казался далеким и проплывающим, как из окна поезда. Она осталась ночевать у Клюевой, среди ночи вскочила с раскладушки, ушла на кухню и, пристроившись здесь же, на подоконнике, стала записывать все, о чем думала и что повидала за сегодняшний день. И только когда Клюева вошла в кухню, неожиданно помолодевшая со сна, в длинной ситцевой рубашке, Ася отвлеклась от своих мыслей и вернулась на землю. Но и земля теперь, как она наконец поняла, стояла спокойно и прочно.
«Это снег, – подумала Ася. – Всего-навсего снег…»