Потом Крупеня вообще этот его заграничный опыт ни в грош не поставит. «Я, – скажет, – отдам двадцать загран-корреспондентов за одного районного газетчика, который торчит в поле как проклятый и наживает гипертонию в изнурительной борьбе за какую-нибудь паршивую силосную яму». Они будут спорить. Царев ему скажет, что заграница тем хороша, что дает необходимый кругозор. И, конечно, силосной ямы не видно, но зато видно что-то другое… «Расстояние, оно и есть расстояние, – бубнил Крупеня. – Это картину «Явление Христа…» хорошо смотреть издали, а у нас работа тонкая, ювелирная… Нам бы еще очки, да посильнее, и – носом, носом…»
   Наверное, тогда и началось их расхождение. Причем Царев тысячу раз объяснял Крупене, что ничего не имеет против того, чтобы «носом, носом», но тот гнул свое: на словах-то ты согласен, но поехал-то за границу, а не в районку…
   Царев вздохнул. Надо будет устроить Крупене проводы по самому высшему классу. Это справедливо. Крепкий он, надежный мужик, а что темноватый, так не вина это, а беда. Время учебы у таких, как он, забрали бои, а потом пришлось догонять на бегу. Рано или поздно это должно было сказаться. Крупеня – умница, он это понимает, хотя лежит сейчас промеж ними что-то… Будь это простая нормальная зависть к тому, что Царев его обогнал, можно было бы понять, но ведь нет же… Крупеня не простой завистник, и мешает он сейчас Цареву своим потаенным, невыраженным протестом в серьезных делах. И это не его, Царева, субъективная оценка, это несоответствие времени, дню, новым веяниям… Вот где тебе, Леша, не хватает кругозорчика…
   Умар громко и гневно сопит. Думает небось, едем на самый край Москвы, а начальник – ни одного слова. Пусть даже не о казанской бабушке, а просто хотя бы: «Как твой, Умар, холецистит?» Нет. Не будет этого вопроса, Умар, не будет. А возить меня будешь именно ты, потому что, несмотря на нрав, ты классный шофер. А с Крупеней придется расстаться, потому что хоть он и хороший мужик, но работник, по сегодняшнему счету, плохой. Мы все проверяемся в деле. Другой лакмусовой бумажки не было, нет и не будет. Если б кто знал, сколько прежних приятелей вламывалось к нему в кабинет с тех пор, как он стал главным. С тем когда-то ел из одного котелка, с тем когда-то пил, у того – ночевал… Ни одного он ни пригрел на этом основании. Входили гоголем, уходили общипанные, и плевать, что потом о нем говорили. Он соберет в своей газете самых исполнительных, самых пробивных ребят, он их научит делать газету так, как он это понимает. Сегодняшнее торжество – это уже другая история. Но ему будет приятно увидеть на нем старых друзей и ту же Асю. Накануне Мариша уговорила его отдать Асю ей: столько лет, столько зим и так далее… Он согласился, хотя ему это было неприятно, он не любил поблажек во имя каких-то личных отношений. Но Ася вышла на работу. Он ее узнал сразу по прямым ниспадающим волосам, на которых по-прежнему не держатся заколки. Он записал ей мысленно плюс в активе не только за приход, но и за то, что не полезла целоваться, а вела себя так, будто встретились в первый раз. Правильно! В нынешнем качестве – в первый. И давайте пение в хоре и кантату со словами на затылке не считать. Ася не считала, и он был ей за это благодарен. Вот сейчас они встретятся у Мариши, и тогда другое дело, тут можно вспомнить все, что было… Кто там еще будет? Ну, Олег. Да, еще Ченчикова. Вот тоже женщина с нравом. Умнющая баба, лет на пять раньше его кончила институт. Цены ей нет как работнику. Вот и приходится терпеть ее фокусы. Да, будет еще Полина, трижды подписавшая Стокгольмское воззвание, будет Маришина сестра, которой он никогда не видел. Да еще старый Цейтлин – через его литературоведческий кружок они прошли все в разное время. Царев уже тогда знал, что ему никогда в жизни не пригодится знание особенностей онегинской строфы, но в кружок ходил. Это было признаком хорошего тона…
   Напрасно только Мариша собирает у себя сегодня разный люд, имевший отношение к ее переезду, прописке. Приехала ведь она в Москву на эдаком фальшивом рыдване – тут и фиктивный брак, и какой-то сложный обмен, и какая-то непонятная работа. Все ненастоящее, кроме нее самой, королевы на этом металлоломе, мягко говоря, разнохарактерных обстоятельств. По-разному складывается у людей жизнь!
   Машина остановилась. Умар сидит напыжившись. Окна у Мариши празднично освещены. Ирина сказала, чтобы он сам повесил чеканку, при нынешних стенках это – проблема, женщине не справиться. Даже положила в портфель электрическую дрель. Предстоящее сверление стены почему-то приятно взволновало Царева. И умерило раздражение, какое вызывал в нем колючий, обиженный взгляд Умара.
 
   Когда все ушли из комнаты, в которой Ася провела свой первый московский рабочий день, она подставила маленькое зеркальце к телефонному справочнику и достала из сумочки косметичку. Очень жалко выглядели эти ее причиндалы. Когда уходили отдельские девицы, она обратила внимание на то, чем и как они себя преображали. Надо будет научиться – подумалось ей. Раз, раз – и очи загадочные, губы зовущие, щеки свежие, и волосы струятся душистым холеным потоком. Ася изо всех сил сдавила копеечную металлическую пудреницу, это было необходимо: пудреница раскрывалась только после сильного сжатия, и задумалась. День у нее получился длинный-предлинный. Сейчас бы не в гости, а Димой, принять душ, полежать, а потом посидеть с блокнотом. Но вот-вот зайдет Олег, и они пойдут к Марише есть ту самую картошку, которую она утром начистила. И будут они ее есть вместе с Вовочкой Царевым. В общем, надо признаться, что в этом длинном, перегруженном новыми людьми дне встреча с главным редактором в коридоре была самой потрясающей. Они шли навстречу друг другу, и Ася до сих пор благословляет свою интуицию, которая заставила ее притормозить шаг и не броситься навстречу Вовочке. «Наверное, издали, – подумала Ася, – я была похожа на нетерпеливую лошадь, которая стучит копытами, готовая фыркнуть и припасть к груди…» Образ этой припадающей к груди лошади даже развеселил ее. «Надо будет рассказать Марише». И она продолжала размышлять об этой встрече, о том, как она не побежала, а подошла спокойно и ровненько, как еще раз ее благословенная интуиция сомкнула ей губы, готовые расплыться в улыбке и произнести что-нибудь вроде: «Вовочка, золотце, это я!» Вместо этого улыбка была сформирована вполне светская, и произнесено было вежливое «здравствуйте», в ответ на которое она прочитала в глазах Царева явное одобрение. Она даже видела, как истаяло в нем то напряжение, которое далеко, еще в самом конце коридора, возникло, чтобы противодействовать намерению старой знакомой повиснуть на нем, лепеча нечто из их студенческого давнего прошлого. Поздоровавшись, они прошли каждый в свою сторону, и Ася поставила себе «пять» за поведение. Глупая Мариша, что она понимает? Не желает брать в расчет время, которое лепит людей сообразно с их природой. Сожаления не было. Вовочка не был другом, чтоб глотать слезы по поводу утраты в их отношениях теплоты. Здесь был не тот случай. Царева следовало принимать таким, каким она увидела его сегодня. Несколько удивило Асю другое – не было сказано ни слова по поводу ее будущей работы. Правда, с ней наспех поговорил об этом ответственный секретарь, но приглашал-то ведь ее все-таки Царев! Секретарь же был сух и требователен:
   – В отделе завал писем. Придет ревизия – будет большой шмон. Разгребайте скорее, иначе сгорите синим пламенем. Всем на все наплевать, все теперь умники… Все хочут быть художниками слова, никто не пишет информации в десять строк. Если у вас такие же величественные планы – я вам враг… Меня тошнит от непризнанных дарований… Мне нужны просто газетчики… Ваш материал про бардак в сельских отделах культуры – стоящий… Но мелковат… Хотелось бы отстегать за безобразия кого-нибудь покрупнее. Очень хотелось бы… Накидайте план – покажете. Посоветуйтесь с Меликянцем. Совершеннейший бездельник и плут, но здорово фантазирует по части прожектов… Поговорите с ним раз… Два уже не надо… Заговорит и запутает… А главное – будет потом мешать работать. Да! Старайтесь приходить на работу вовремя. Извините, больше у меня ни минуты… Вживайтесь в образ… Помните Брехта? «Выжили сильные, а слабых кусают собаки». Как вы к нему относитесь? Я его ставлю выше всех на три головы… Недоумение на лице прощаю для первого знакомства… Все!
   Потом Ася вытирала стол старыми газетами, выбрасывала из ящиков мусор. Полезла в глубину тумбы и нашла вчетверо согнутый конверт. На всякий случай посмотрела, что в нем. Развернула бумажку и прочла: «Ну и чего ты тут ищешь? Истину? Так она тебе не нужна». Какой-то редакционный шутник. Показала своим соседкам по комнате Кале и Оле. Они взяли бумажку и пошли по редакции выяснять, чей это почерк. Принесли информацию. Обретался в газете давным-давно, то ли пять, то ли десять лет назад, некий попивающий журналист. Он же борец за повсеместную справедливость. Это его рука и его стиль. Любил подсовывать людям в столы, в карманы, в машины выраженное в лапидарной письменной форме свое отношение к ним. Его уволили, когда тогдашний редактор обнаружил в пакете с чистым бельем – редактор регулярно посещал Сандуны – бумажку со знакомым почерком: «Считаешь себя отмытым добела? Чушь! Вернись и утопись в бассейне». Горе было в том, что при чтении послания были свидетели…
   Ася подумала: кому предназначалась записка, которую нашла она? Кто был тот некто , которому не нужна истина? И что имел в виду автор записки? Жалел ли своего адресата, клеймил ли, побуждал ли к чему-то? Но уж коли нашла записку она, пусть будет она побуждением. Для хорошей работы, хороших мыслей, побуждением к тому, чтоб истина была всегда с ней…
   Ася вздохнула и закрыла глаза. Длинный, длинный день… Девочка в гостинице в бигудях и та красавица, которая, проплыв мимо, почему-то разозлила Олега… Почти ведро начищенной картошки… Царев, оценивший ее сдержанность… Любите ли вы Брехта? Записка изгнанного алкоголика… Каля и Оля… И запах их нежнейших духов…
   Пудреница наконец раскрылась. Она всегда раскрывается после добросовестного усилия. Надо напудриться. И хорошо бы что-то сделать с глазами. У нее ведь есть синий карандаш для век.
   – Мать! Сохраняй индивидуальность. На черта тебе синие веки? – Это было первое, что сказал Олег.
   – Плохо? – Ася смущенно принялась вытирать глаза. – Я просто почувствовала себя деревенщиной рядом с девицами, которые сидят со мной.
   – А ты не гонись за ними. Я Таське категорически запретил издеваться над физиономией.
   – Она послушалась?
   – Ей некуда деваться. У нее же в школе первоклашки. Их пугать не гуманно.
   – Будто они своих матерей не видят.
   – Не видят. У нее дети с Трехгорки. Почти все в продленке, пока мамы ткут полотнишко… Ну, как у тебя первый день прошел?
   Олег сел напротив, за Олин стол, и приготовился слушать. Мелькнула нехорошая мысль: от души это вопрос или чисто формально? Ася посмотрела прямо в глаза Олегу – в его добрые, сочувствующие и рассеянные глаза. Вопрос был искренним, но, если она не все скажет, все-таки будет правильно: Олегу не до нее. Достала записку правдоискателя.
   – Боря Ищенко – человек мелкой правды, – сказал Олег. – Сто лет пройдет, а потомки будут находить его следы.
   – Поясни, – попросила Ася, – чтоб мне знать, как относиться к этому предзнаменованию. Историю с редактором уже знаю.
   – Был талантливый парень из военных газетчиков. Пришел в мирскую печать и ничего не понял. Пишет, пишет, громит, кромсает всех и вся, а жизнь идет своим путем… Ну кого-то там сняли, кому-то дали выговор, но в целом мир не пошевелился из-за Бориных опусов. Что и естественно, и нормально. А Боря затосковал, запил, пока не решил, что надо начинать с малого, с частного. И тогда стал мелочиться, стал занудой. Там ворота скрипят, здесь гвоздь торчит. Тот не с той женщиной спит, а эта слишком откровенно бюст показывает. И все верно. Он хорошо все подмечал, все видел будто и правильно. Но надоел… А потом эта вздорная идея – морально очистить собственный коллектив. Вот и пошли записки – каждому личное разоблачение. Эта твоя, видимо, предназначалась Меликянцу…
   – Вот как! – воскликнула Ася. – Мне с ним рекомендовано поговорить.
   – Не моги! – закричал Олег. – Ни в коем разе. Боря и он ненавидели друг друга, считали себя противоположностями, а в сущности, оба выродились в бездельников. Только Меликянц хамства по отношению к начальству никогда не допускал и не допустит потому, что весьма дорожит своим благополучием. Отчего и здравствует. Но тебе он не нужен. Начнет с того, что расскажет о своем прадеде, который один на всем Кавказе правильно варит мамалыгу. Спросит, знаешь ли ты своих предков. Если не знаешь, он оскорбится. Услышишь монолог об утрате корней и стыдливое признание, что он пишет на эту тему статью. Не пишет, говорю сразу. Он давно разучился писать. Потом будут восточные тосты, здравицы, Монтень. Он спросит твое отношение к «Опытам», а у тебя отношения нет, и тебе станет стыдно. Григол покачает головой и начнет врать, что читает Монтеня в подлиннике и с карандашом. Потом покажет тебе притчу, написанную будто бы только что, после последней планерки. Притче десять лет, и он ее время от времени освежает – перепечатывает. В ней столько же мудрости, сколько в твоей пудренице, поэтому закрой ее и пошли. Не хочу больше ни слова про Григола Меликянца. Он долгожитель, а у нас с тобой времени мало.
   – Что купим? Водку или шампанское? – спросила Ася, когда они вошли в магазин.
   – Ты второе, я первое, а Таська принесет соленых грибов и рыбы…
   – Прелесть! Ты знаешь, Мариша первую часть делает а-ля трудные времена – винегрет, черный хлеб, брынза. А чай у нее будет с «Наполеоном».
   – «Наполеон» я люблю. Единственные пирожные, которые…
   – Балда! «Наполеон» – это французский коньяк. – Она что, сдурела? Такие деньги… – Ничего подобного! Это подарок от маклера, который был счастлив устроить ей квартирный обмен.
   – Слушай, а может, и мы купим коньяк? А то будем выглядеть бедными родственниками.
   – Нет! Мы купим водку и не будем так выглядеть, потому что мы с тобой не маклеры и не гордимся, что нас пригласили. Мы просто идем к старому другу Марише с чем Бог послал…
   – Остановись, мать! И слушай… Я счастлив совершенно так же, как тот маклер. Я счастлив, Ася, и не знаю, чем это кончится. Но с тех пор, как она здесь, у меня все валится из рук. Я так и не написал сегодня ни строчки.
   – Я думала, это давно кончилось, еще тогда…
   – Ничего не кончилось, ничего…
   – Плохо, Олег. Сейчас это еще хуже, чем прежде.
   – Еще хуже… Но, черт возьми, что я могу с собой поделать, если я счастлив от одного сознания, что могу ее встретить на улице, в метро, что стоит мне взять трубку, и я ее услышу…
   – Что же будет? – тихо спросила Ася.
   – Жить будем, жить! И радоваться, что жизнь еще способна преподносить нам подарки…
   – Ничего себе подарочек…
   – А ты думала? Это такой подарок, такой… Я ведь даже не подозревал, серый я лапоть, что у меня еще что-то может быть. Мне кричать иногда хочется! Эге-гей!
   Какая-то тетка на них покосилась.
   – Ты потише! Все смотрят на меня и удивляются твоему выбору.
   – Я тебя тоже люблю, – сказал Олег. – Ты, Ася, хороший парень…
   – Негодяй! Я тоже ничего себе дамочка, меня в поезде, знаешь, как один кадрил…
   – А ты ему дала по морде…
   – Ты считаешь, что не следовало?
   – Сам не знаю… Хотя ты ведь не могла поступить иначе… Ты у нас правильная девочка!
   – Правильная в смысле – мировая, это комплимент, в смысле – порядочная, жуткое оскорбление.
   – Слушай, как здорово, что ты приехала!
   – Ты уже говорил. – Хочешь сказать, что я тебе много сказал?
   – Сам ведь все знаешь, чего спрашиваешь?
   – Таське не проговорись…
   – Я для этого приехала. Раскрыть ей на тебя глаза.
   – Извини, мать.
   – Бог тебя простит, Бог… Слушай, Олег, а может, тебе не надо ходить к Марише?
   – Если ты приехала меня учить, возвращайся за хребет. Уезжай!
   – А если все-таки не ходить?
   – Пустой разговор. Я уже иду.
 
   Полинины котлеты прошли на «ура». Правда, «трудные времена» из-за них не получились, но после мяса и первых рюмок все стали добрее, шумнее – ну, совсем студенческая компания. Ася вначале волновалась из-за Олега, а тут успокоилась. Олегова Тася влюбленно смотрела на Маришу, сам Олег сцепился с Вовочкой по поводу каких-то редакционных дел, а в общем, не стоило обращать внимания на его бред. Это был всего лишь рецидив молодости, и ничего страшного произойти не может. Мариша этого не позволит. Вот сестра ее Светлана – форменный бес. Как это она учудила? Пили за дружбу. Полезли друг к другу целоваться. Кто-то потянулся к ней.
   – Ради Бога, – сказала Светка. – Ради Бога. Я не с вами, я против вас.
   – За что? – завопили. – За что нас не любит молодежь?
   – А за что вас любить? Вас никто не любит, вы самоудовлетворяющиеся. Те, кому шестьдесят, считают, что вы им чужие. А я считаю, что вы и с нами не родственники.
   – Почему?! – возмутился Олег. – Потому что ради вас разгребаем дерьмо?
   – Дерьмо-то ваше, – спокойно сказала Светка. – Так что нечего… И вообще пейте и целуйтесь. Хорошее занятие после санчистки. – И она ушла, неся на вытянутой руке грязные тарелки, и мазанула по лицу Священной Коровы длинными волосами. Священной Коровой называли Анжелику Ченчикову, ветерана редакции, которую, как священных коров в Индии, никто давно не смел трогать. Она пересидела стольких редакторов, она налетала и наездила миллионы километров, так что если взять все, написанное ею за двадцать пять лет работы, то, может, и правда, можно было перекрыть расстояние до Луны, как шутили (или язвили?) на редакционном капустнике. Нет, все-таки шутили. Язвить было опасно – Корова лягалась. Но тут, когда Светка произнесла свой монолог, она промолчала. Плеснула в рюмку водочки и выпила сама с собой. Увидела, что Ася смотрит на нее, и сказала:
   – Девица с жалом. Если Мариша – по идее, пчелиная матка, то это пчела-воин, запрограммированная убивать.
   – Мы тоже кусались в свое время.
   – Мы и сейчас кусаемся. Жала нет. Вот в чем горе. Кусаемся вставными челюстями.
   – Это ты не про себя, конечно? – засмеялась Ася.
   – Что я, идиотка – говорить про себя? О себе я мнения высокого, ты это заруби на носу, поскольку мы теперь в одном стаде. А я, как ты знаешь, в нем Корова Священная. Да, да, да… Я знаю. Меня так зовут уж десять лет. И я горжусь этим. Ты еще попотеешь, пока заработаешь такое название… А может, и не заработаешь. Кто тебя знает? Вас, уральцев, тут много. А Священная только я.
   – Ты от скромности не умрешь…
   – Я знаю, как я умру. После какой-нибудь дружеской попойки у меня лопнет, к чертовой матери, какой-нибудь сосуд. Похриплю дня три и в дым…
   – А ты не пей.
   – Разве я пью? Наливаю по капле, да и то редко. Меня разволновала эта змея. Что она понимает в дерьме? Вся беда в том, что по нему не видно, кто его оставил. «Дерьмо-то ваше». А сама после себя тарелки не вымоет…
   Между тем Светка мыла на кухне тарелки. И радовалась горячей воде. Они с мужем жили у его родителей в старом московском доме, который стоял в глубине двора, окруженный новостройками, и сносить его пока не собирались. В общем, место лучше не придумаешь, но горячей воды там не было. И сейчас она с удовольствием мыла посуду, думая о своем. Свое – это был ее Игорь . Он не смог сегодня прийти, потому что у него уроки в вечерней школе. Надо уехать от Мариши так, чтобы к его приезду с работы она была уже дома. Иначе он разволнуется и помчится сюда. Во-первых, это поздно, во-вторых, приезжать в компанию, которая уже подвыпила, противно. Он будет вести себя интеллигентно, и это будет глупо выглядеть. Надо уезжать. А мать пусть остается. Ей интересно, она уши развесила, слушает все эти идиотские разговоры. В общем, может, они и не идиотские, просто у этих газетчиков две мании – величия и преследования. С одной стороны, мы – чернорабочие чернорабочих, а с другой – короли в изгнании. Это интересная тема, если взять биопсихологический аспект. Они умирают раньше, чем представители других профессий. Это от раздвоенности, в которой они не признаются. Чернорабочие – короли. Надо это запомнить. Не удивительно, если кто-то из них там сейчас заплачет из-за ее отповеди, оскорбившись за весь свой клан. Они ведь и плачущие. Нервные, переполненные скорбью люди. Но это определение хуже… Чернорабочие – короли… Это точнее… Отец бы сказал: «Как ты можешь? Препарировать там, где нужно проявить участие?» Ему не докажешь, что препарирование – это тоже участие. Только более эффективное, более нужное человеку, чем разные там «сю-сю», «тили-тили». Потому что препарирование дает знание. А знание – это благо, в отличие от незнания, которое всегда «жалкая вина». И это не противоречит, папочка, доброте, знание – это оружие доброты. Не пугайся, не пугайся слова «оружие». Вот добро с кулаками – это действительно страшно, потому что примитивно. Примитивность – бич нашего сознания. Все-таки надо пойти и посмотреть, кто там сейчас плачет. Плакать ведь должен кто-то обязательно.
   Плакала Олегова Тася. Она сидела, поджав ноги, на софе, и слезы падали на голубую, съежившуюся от сырости кофточку. Полина, сидя рядом, гладила ее широкую, в желтых мозольных пятнах от стирки ладонь.
   – Я не могу, тетя Поля, не могу. Такие они бледные, такие они по утрам невыспавшиеся, что нету сил… Ну, была б моя воля, я б сказала: спите! Я и говорю иногда: «И сейчас все головки на парту, глазки закрыли». А сама, поверите, тихонько пою: «Придет серенький волчок…» Мне уже был за это выговор. А мне их жалко. И то ведь. После школы они домой не идут, а в продленку. Целый день во всей этой амуниции. А им же всего по семь… Ну, что делать? Я Олегу говорю – напиши про это. Отмените продленку. Сама говорю, а сама знаю: куда им деваться, если мать на работе?.. У них сейчас уже нервов никаких… Это я про детей… Матерей мне уже и не жалко. Честное слово, тетя Поля. Они привыкли – садик, школа… Я Олегу говорю – напиши про это. Он на меня сердится. У меня, говорит, начальников – во! – но они все вместе столько мне заданий не придумывают, как ты… Я говорю: дети у них есть? Если наши дети вырастут нервными, больными, есть нам оправдание? Ну скажите мне, тетя Поля, есть?
   – Никогда не думала, Тася, что плакать будете вы. – Светка подошла и села рядом.
   – Жалеет она своих учеников, – сказала Полина. – Мне сдается, что на периферии дети крепче. Тут же шум. Ведь посмотреть – все есть. Одетые, как куколки. Никто на дитя денег не жалеет. И питание. А все-таки не сравнить…
   – С чем ты хочешь сравнить, мама? – спросила Светка.
   – С довойной и послевойной, – тихо почему-то и виновато ответила Полина. – Разве я не то говорю, Светочка?
   – Я знаю только одно. Когда рожают, не думая, – плохо. Безнравственно. Когда начинают думать – не рожают. Я думаю и не рожаю. И, наверное, не рожу.
   – Ну как можно! – забеспокоилась Полина. – Какая ж это семья без детей?
   Тася согласно закивала головой.
   – Ладно, ладно, – сказала Светка. – У меня есть еще время и передумать.
   – Конечно, передумаешь. – Это Полина. Светка не может вынести этот ее умоляющий материнский взгляд.
   – Не смотри, не смотри, муся! Мне уже стыдно. Давай лучше потихоньку попрощаемся, и я исчезну. Хочу приехать раньше Игоря. Я уйду по-английски…
   – Это без досвиданья? Ну хоть Марише скажи.
   – Конечно! Всего доброго, Тася. И не ревите. Жалко кофточку. Так выглядит, будто вы шли навстречу дождю…
   – Вот уж чего мне никогда не жалко, – сказала Тася.
   – Вы милая, но несовременная женщина.
   – Да что ты, Света! Представляю, на кого я сейчас похожа.
 
   Но уйти по-английски не удалось. Светлана натягивала в передней свои блестящие сапоги-чулки, когда в дверь позвонили. Мариша сделала круглые удивленные глаза и пошла открывать. Светка прижалась к вешалке: неловко как-то уходить, когда люди только приходит. В прихожую вошел старенький поникший человек с громадным, завернутым в бумагу пакетом. Букет угадывался, потому что с виду сверток напоминал завернутый веник. Или балалайку, занесенную для удара.
   – Учитель! – радостно закричала Мариша.
   – Пред именем твоим, – прошелестела из-под вешалки Светка. И он услышал. Этого никак нельзя было от него ожидать. В его возрасте уже полагалось не видеть, не слышать, а он даже приносил букеты в форме сражающейся балалайки.
   – Это моя сестра, – сказала Мариша. – Выйди и поклонись профессору Цейтлину, мартышка.
   Цейтлин раздвинул сухие губы и улыбнулся доброй улыбкой. А в прихожую уже набивался народ.
   – Арон Моисеевич! – Вовочка вытянул руки, будто хотел пересадить профессора вместе с куском паркета в новые условия.