— Рильке я оставила, — говорит Катя.
   — И что я буду с ним делать? На хер он мне!
   — Мама! Не изображай из себя чмо. Ты мне его покупала. Ты!
   — Я много в жизни совершила глупостей, — отвечает Ольга. — Ладно, едем. — Она поворачивается ко мне: — Недобитая уже написала в милицию. Вот я ехала и думала: «Какое место лучше — сумасшедший дом или тюрьма?»

Я — Ольга

   Газеты уже булькнули об избиении в собственном подъезде уходящей надежды нашей новой литературы Полины Нащокиной. Крест, святая икона! — именно так было написано. Я знаю, как это могло получиться. Кто-то первый из молодых написал просто: старую писательницу стукнули по голове. Тот, что постарше, велел сделать текст жалобнее, хотя старыми писателями дороги мостить уже давно начали. Этот другой был, видимо, дурак с претензиями. Он сочинил «уходящую надежду», хотя хотел сказать, видимо, «натуру». Был там и третий. Любитель перформансов, Пелевина и Сорокина. Всех других он имел в виду, всем бы им дал по голове. Он-то и вставил новую литературу. Все эти молодцы пера еще не видели заявление пальца Нащокиной. Это у них впереди.
   Я иду в военкомат. И говорю майору все открытым текстом. В смысле: полетишь с работы, майор, если заявление прочитают.
   Он блаженный. Он меня не слышит. Он спрашивает, как чувствует себя Раиса и что он лично может сделать для нее. Я повторяю еще раз, что не о ней речь, я пугаю его, как могу. Невероятно, но, оказывается, правда: русский солдат ничего не боится, когда думает о своем.
   — Они ее вылечат? — спрашивает он. — Вылечат?
   — А надо ли? — говорю я. — Чтоб сразу в тюрьму?
   Он тяжело вздыхает, видимо, ему надо было заглотнуть побольше кислорода, чтобы пошел процесс осознания.
   — Надо не дать делу хода, — твердо говорю я. — Изъять заявление.
   — Толку-то? — печально отвечает майор. — Склочница напишет еще одно.
   Нет, тупой была я. Он был абсолютно прав. Дело не в заявлении, а в быстро работающем пальце старой онанистки. Я так живо представила последнее, что чуть не сблеванула.
   — Ее надо уговорить, — говорит майор.
   — Деньги она отпнула ногой.
   — Это вы зря с деньгами. Я сам к ней схожу.
   Камень с плеч. Почему-то я была уверена, что именно мне предстоит расхлебывать эту историю. По идее, по совести, конечно, Саше. Она там была. И она соучаствовала. И может лжесвидетельствовать, что важнее всего. Но она занимается моей дочерью. Она ведет ее сегодня к ангиологу, ей не нравятся Катькины вены. Видела бы она мои, когда я носила Катьку. Электрические кабели, а не сосуды. Ну и где они, где? Одно воспоминание. Но я молчу. Ребенка ведут к врачу. Даже слегка панический поход лучше бездействия при возможном осложнении.
   И вот есть человек, который говорит: «Я сам к ней схожу».
   Я обнимаю его и даже целую куда-то в воротничок. В конце концов, все правильно. Это их дела. Но любопытство выше целесообразности. Я берусь его сопроводить и стоять на стреме, чтоб какая-нибудь тоже любопытная сестричка не явилась как бы из ничего.
   Он предлагает мне ехать в его машине. Честно, я боюсь оставлять свою, но он что-то строго говорит солдатику, показывая на моего «жигуленка», и я целиком вверяюсь нашей непобедимой и ужасной.
   Он вошел в нащокинский закуток, а я притулилась за ширмой, возле которой лежала молодайка с капельницей. Я попросила разрешения постоять рядом. Она заполошенно замотала головой, и я не сразу сообразила, что под ней утка. Я махнула рукой, мол, дело житейское, и пусть она мне посигналит, когда закончит, она ответила, что уже. И вот на вынесении горшка я пропустила начало разговора майора и писательницы.
   Майор говорил тихо и любезно. Забыла сказать, что он пришел с цветами и сам их поставил в широкогорлый кувшин.
   — Давайте не увеличивать количества беды, — говорил майор.
   Я заглянула в щель ширмы. Оказывается, он держал ее за руку, и только средний палец Нащокиной оставался на воле и покрывал кулак майора, расплющенный от стучания подушечкой, с широкими фалангами, окольцованными крепкой мозолистой плотью. А ноготь как раз был нежен, овален и светел.
   Лицо у Нащокиной было удивительно спокойным и даже счастливым, и я не могла сообразить, что бы это значило. Победу майора или полный его крах? Потом она что-то говорила, и майор наклонился низко-низко, а она вдавливала голову в подушку, потому что как бы не хотела, требовала такой близости.
   — Она все время кричит: «Бляди! Бляди!» — тихо сказала молодайка. — Я так поняла, что ее какая-то проститутка шандарахнула по голове.
   Вот, оказывается, как можно понять эту историю.
   — Нет, — сказала я. — Нет. Она получила по заслугам. Она стукачка.
   — Да нету их уже, — засмеялась женщина. — Зачем стучать, если все и так открыто. Включишь телевизор, а там голого прокурора девки треплют. Кому стучать? Архангелу Гавриилу? Ленину в Мавзолей? Слышали, попы уральские мальчиков портят, и все про это знают! Ну и кому стукнуть? Разве что самому попу по яйцам. Третьего не дано. И второго тоже.
   Майор уходил. Я сама своими глазами видела, как он поцеловал мосластый палец.
   Мы вернулись с майором в военкомат. Я пересела в свою машину. И он мне тоже поцеловал руку. Я ехала и ловила себя на мысли, что жалею сейчас писательницу больше Раисы. А на Раису злюсь, потому что вдруг четко так вижу: не за что было бить по голове старуху. Мне надо поговорить об этом с Сашей. Историю надо разматывать мягко, по ниточке, как начал майор, о котором еще вчера я слова доброго не сказала бы. А у него были нужные слова.
   Я подхватываю Сашу у школы, и мы едем с ней к Раисе. Я нервничаю, я не знаю, как мне сказать эти свои смутные мысли. Как мне начать обвинять Раю, которая ради сыновей… Вот тут я и начинаю путаться. Все понятно до взятки, и все неясно потом.
   — Майор заберет писательское заявление, — говорю я ей.
   Саша кидается мне на грудь, и мы чуть не попадаем в аварию.
   — Чтоб забрать заявление, ему придется, — говорит Саша, — что-то рассказать. Что это будет? Правда о себе или правда о Рае?
   Оказывается, мы стоим в пробке. И видимо, большой. Машины — дверца к дверце. Сбоку ввинчивается наглый «мерс» — если он меня заденет, я выйду и убью его. Я начинаю смеяться, и он-таки слегка щекочет мой бампер.
   — Сука! — кричу я ему. — Блядь такая!
   Мне грозит кулаком огромный дядька, но не из «мерса», а из такой же банки, как у меня.
   — Спокойно! — кричит он. — Спокойно!
   Но именно после этого все начинают дудеть, кричать в окошки, включать громкую музыку.
   — Глупо умереть в давке, — говорю я.
   — Нашего внука назовут Адам. Он будет первый после нас, когда ненависть взорвет эту консервную Землю. Если мы выберемся, не выдавай меня, а если сгорим тут все, то знай: Адам.
   Я ничего не понимаю, потому что описываюсь. Или описываюсь потому, что не понимаю. Только недавно я выносила судно за чужой женщиной. Почему-то мне приятно это вспомнить. Значит, Адам… Господи, спаси его, если мы тебе так опротивели.

Я — Саша

   Мы вылезли из этой пробки. Потом замывали Ольгин детский грех. Приехали в больницу поздно. Дивная липовая аллея уже была в сумраке, и из нее тянуло свежестью и прохладой. Какой-то человек нес на руках ребенка. Подол девочкиного платья свисал к самой земле. Он дошел до конца аллеи и повернул обратно и шел прямо на нас.
   — Смотри, — сказала Ольга.
   Я узнала платье. Из штапеля в мелкую белую розочку по черному полю. Забытый крой — клеш-колокол. Это тетка Раи умела делать классно, как никто. Платье это шилось к прошлогоднему лету для сбора малины. Муж Раи придерживал подбородком ее волосы, а те, которые задувал ветер, он держал губами. Это было так красиво — не сказать. Липы, клеш и волосы сумасшедшей женщины в губах абсолютно ненормально счастливого мужчины. При чем тут могли быть мы?

Я — Ольга

   Улетела Катя. На вокзал приехал ее отец, увидел дочь беременной. Очень хотел устроить допрос с пристрастием. Но его увела Саша, и вернулись они в обнимку, как родственники.
   Рая стала потихоньку вспоминать то и се. Точкой отсчета был майор, потом мальчики. Они хорошо поступили в вуз, деньги, что на взятку, ушли на репетиторов.
   А тут он и явился. Как он меня нашел, понятия не имею. Но он пришел ко мне в редакцию и сказал моей тетехе секретарше, что у него «очень личное». Здоровый парень с жуликоватой улыбкой. Представился: «Микола Сирота».
   — Не знаю такого, — пробормотала я, потому что ждала звонка от Алеши, психовала. У Катьки прошли все сроки.
   Он положил мне на стол клеенчатую тетрадь с загнутыми мятыми углами.
   Моя жизнь состоит в том, что мне каждый день приносят то тетради, то аккуратно сброшюрованные страницы — тексты, написанные на обороте других текстов.
   — Читаю долго, — говорю я, — если вы считаете, что это должна сделать я. Но если вы сформулируете суть — соль материала, я могу отправить вас в отдел, где все будет гораздо быстрее.
   — Не советую, — сказал он. — Это касается вас и ваших подруг, и вы должны быть очень заинтересованы прочесть это быстро. Пока Нащокина в больнице. Я оставляю вам на день. Завтра заберу, и будем договариваться. Она ждет эту тетрадь в больнице. Я отнес ей уже ноутбук. Она напишет все как есть. Но вряд ли она захочет рассказать, какая она сама.
   Так я прочла тетрадь. Позвала Сашу. Поздно ночью мы перечитали ее вместе.
   — Он, видимо, хочет денег, — сказала Саша, — которых уже нет.
   — Ну были бы… что с того? Это история ее горя и одиночества. Это разве можно выкупить? Или разменять на горе Раи? Главное, она забрала заявление. Ты не знаешь, на чем она основывала свое решение?
   — Что в подъезде было темно. Она упала, и сразу появилась женщина, которую она посчитала толкнувшей ее.
   — А разве там не было ничего про то, что она видела в подсобке?
   — Не было. Ей нравится майор. Она не хочет его выдавать, потому что всегда на стороне мужчин. Ты поняла, как она нас ненавидела? Как желала нам беды?
   — Этот сирота хочет, чтоб мы перекупили ее ненависть.
   — И сколько это может стоить?
   — Завтра узнаю.
   …Он пришел как часы.
   — Я знаю, что деньги ушли на репетиторов, но не все… Отдайте мне остаток — тысячу. И я потеряю эту тетрадь, вернее, оставлю вам.
   — Это ничего не стоит, дружок, — сказала я. — Чужую ненависть не покупают. Это заразно. Так что отнеси своей подруге или кто она тебе там, и пусть стучит пальцем. Знамя ей в руки!
   — Имейте в виду. В романе будет все. И даже больше.
   — Вот его я куплю.
   Странно, но он как бы и не удивился. Как это в классике? Не удивился, а засмеялся.
   — Ладно, — сказал он. — Из меня бизнесмен фиговый, хотя нутром чую — товар хорош.
   — Это вещь, шитая на нее и ни на кого больше. Пусть надевает и снашивает сама. Вы кто по профессии?
   А потом случилось невероятное. Я взяла Сироту на работу. Хороший оказался работник. Одновременно и не брезгливый, и чистоплотный. Он покупал — теперь уже за свои — фрукты писательнице и носил ей их раз в неделю, по субботам.
   — Как из пушки строчит, — сообщал он мне в понедельник.
   …На годик Адама мы с Сашей летали к детям. Там узнали, что писательница Нащокина получила какую-то престижную премию. Молодец, бабушка! Вставила пистон молодым.
   Адам — писаный красавец. С ним просто опасно выходить, все хотят его сфотографировать и хуже того — пощупать.
   Только мы знаем, что он первый настоящий человек после человеческих консервов.

Я — Саша

   По приезде первым делом я купила роман Полины Нащокиной «Уткоместь». Он начинался так:
   «Она убила меня вечером возле лифта, пока я, вечная клуша, переминалась с тремя набитыми пакетами, чтоб освободить средний палец и нажать кнопку вызова.
   — Вот и все, — сказала она мне, материализуясь из темноты пристенка почтовых ящиков.
   Палец успел вызвать лифт, и я очень долго падала в него, оглушительно шелестя пакетами. Какая дура! Я думала о неприличии моего падения лицом вниз в загаженный пол. Я всегда думала не то, беспокоилась не о том, боялась незнамо чего.
   Ее я не боялась никогда.
   Бесполезное, бессмысленное, безнадежное осознание правды, лежа лицом в плевок».
   Мне стало плохо. Рая уже была почти похожа на себя. Две половинки лица притирались друг к другу, как бы вспоминая раньшее сосуществование. И если не знать всего случившегося, то и не сообразишь, что этому лицу пришлось пережить. Главного она так и не знала — как пряталась в подъездной темноте с бутылкой «Багратиона».
   Теперь есть «Уткоместь». Она валяется всюду и везде. И что толку, что майор забрал заявление? Я листаю книжку и вижу, что имена здесь другие. Спасибо тебе за это, тетя! На последних страницах я замираю.
   «Она собирает деньги на взятку и говорит, что это трудно. Я не верю. Красивым трудно не бывает. Им стоит протянуть руку, раздвинуть ноги. Я же вижу, как на нее смотрят, когда она двигается по магазинчику. И как они на нее пялятся. Я часто сидела на стуле, опираясь на палку, сидела в центре, под лампой, но была ими всеми невидима. Это было само воплощение слов „с ней не надо света“. И тогда я придумала: раз она — свет, то я, естественно, мгла, мрак, тьма. У всех этих слов четыре буквы, но они легко раздвигались, мгла легко входила в могилу, мрак — в морок, тьма превращалась в темень тумана. Вот какой я была на стульчике крохотной лавки, тогда как она была Светом и Раем.
   А однажды в лавку забежал мой подкидыш. Он как раз меня увидел, за что ему спасибо, но когда купил сигареты и Регина сказала: «Заходите еще», он вылетел как из пушки и вернулся только через пять минут: я заметила время. Вернулся за мной, очень испуганно спросив, не поплохело ли мне, снял со стула и вывел. Я же полно прожила те его пять минут, на которые он меня забыл.
   Я представила их вместе: ее легкую откинутую назад голову. Его ладони на ее изящной груди, выпорхнувшие соски, его грубые тяжелые чресла, которыми он не давил ее, а держал их на весу, давая простор ее движениям. Когда он вспомнил о ложке своего супа? Когда она боком выскользнула из-под него или он сам осторожно перекинул через нее ногу?
   Я поняла, что не забуду никогда этих пяти минут, на которые он меня забыл навсегда.
   — У вас такой заботливый сын, — сказала она мне на следующий день, провожая за порог.
   — Племянник, — ответила я. И в ту же секунду кусок асфальта оторвал мне подошву, как бы вдругорядь. Холод пошел знакомым путем — к сердцу. И я поняла, что непобедимых в жизни не бывает, непобедимые могут умереть. Просто от укуса осы. Но где взять осу? Чтоб стало больно и страшно.
   И чтоб померк вокруг нее свет, на который они слетаются.
   Я стала следить. О! Какое замечательное было у меня время. Я просиживала у нее часами, узнавая подробности жизни ее семьи, семей подруг.
   Я познакомилась с мальчиками-близнецами. Однажды они перевели меня через улицу к дому. Увидела я и военкома-взяточника. Нет, она была полная идиотка, если не понимала: никаких денег ей, в сущности, не требовалось. За одну ее улыбку козловатый майор мог предать свой долг со всеми военными тайнами. Странно, но именно его я не судила. Он мне нравился такой, готовый на все. Как я. Я даже придумала тогда мысль: мужчинам надо уходить к женщинам в плен, как в спасение. Хорошо бы косоваркам дружно лечь под натовцев, а нашим — под чечен. Соединение истеченных соков склеило бы мир и мiр накрепко. Перепутанное потомство забыло бы напрочь корни вражды, ибо зло в них, живущих и в темноте, и в смраде. Где было бы тогда мое место в разноцветье других лиц? Может, нашелся бы некий с семенем, пробившим мою застуженную, забитую, не вылеченную женскую снасть. А может, пришел бы лекарь из евреев и сказал: «Мадам! Я вам сделаю такую ножку, что вы сможете поставить ее себе на комод. Я прочищу ходы вашего чрева, это вообще на раз. И я вас сам трахну, чтоб вы поняли, как цветет жизнь. Фригидных женщин нет. Есть мужики-идиоты».
   В один из таких мечтательных дней я и пошла в лавку. Я подслушала, что деньги готовы и должен был прийти майор.
   Они, видимо, хотели закрыться, но задвижка была никудышная, и я вошла тихо. Гобелен был опущен. Я не раз была за этой занавесочкой. Она меня угощала бутербродом с тунцом и портером. Там было тесно, и мы никогда не опускали гобелен. Я подняла палку и отодвинула ткань. Я замерла, потому что никогда не видела более красивых солнечных бедер. Кажется, я выдохнула из себя весь воздух, и они увидели меня. Я исчезла с той скоростью, с какой может исчезнуть колченогая женщина. На улице я вздохнула. Когда я уже переходила улицу, я увидела, что она идет за мной. Она меня не окликала, она шла за мной тайком. В руке у нее была сумка.
   Странно, что за мной идет она, а не красавец майор. У него сильные руки, которые в один обхват возьмут мое горло. Но что я пишу! Какую дурь! Он — мужчина, он смылся. Он сделал свое дело. А эта с божественным телом, спрятанным в длинное пальто, идет спасать свое имя. Я разопью с ней бутылку, если не ошибаюсь, что в сумке она, за все самые что ни на есть подробности того, что бывает у красивых и никогда не было у меня. Пусть она мне прозой расскажет Анненского. Я подарю ей за это подкидыша. Даром. Чем он хуже майора? Но есть вариант гаечного ключа, молотка, бутылки, той самой, что могла быть и не для распития. Тогда не будет романа, подкидыша. Тогда, тебе меня хоронить. Сделай это по-людски. Поплачь над теткой с непропеченными оладьями. Тебе это зачтется. И хорошо выпей за упокой. И попроси Бога простить Еву. Уже пора».
   Так она закруглила нашу историю, в которой, слава богу, мы все еще живы. «Уткоместь»! Какое точное слово-урод. Но почему я плачу? Почему не выкидываю книжку в урну? Я разглядываю портрет автора на задней обложке. Фотограф ей не польстил, если не сказать больше. Она смотрит мне прямо в глаза, и я говорю ей, что выпью за ее роман, за нее, живую, и за ее талант.
   Я обязательно выпью за то, чтоб ей попался тот самый еврей, о котором она мечтает. Пусть сделает ей ногу как на комод. И все остальное по желанию.
   Господи! Научи нас. И правда, прости Еву! Мы еще только-только расщеперили глазки. И без тебя, Боже, нам не справиться. Все у нас туманится, все не в фокусе.
   Я плачу над твоей книгой, Нащокина. Дай тебе бог здоровья! Мои слезы падают на твои пронзительные маленькие глазницы и тихонько сползают по твоей щеке. Получается: мы плачем вместе — значит, квиты. Адам сказал мне по телефону: «Ich liebe dich, баба».
   Я позвонила Ольге. Она хлюпала носом. Он ей сказал то же. Целых два liebe — это уже Дар.