Павел подумал, что Леля точно такой же человек, как и он, как Соломея, как сотни других, она должна его понять. Он передал слова Юродивого и рассказал, что за ними кроется. Рассказал без утайки, как увидел Соломею в церкви, как нашел ее после в публичном доме и как до сих пор не верит, что она проститутка. Еще поведал, что у Соломеи большой долг и угроза, о которой шепнул Юродивый, наверняка связана с этим долгом.
   - Ты любишь ее? - удивилась Леля.
   - У меня никого нет, кроме Соломеи. Я всю жизнь жил один и ничего не боялся. А теперь боюсь - за нее.
   Леля разжала пальцы, и на руке Павла остались глубокие вмятины ровно пять. Он подумал, что она хочет поправить прическу, но Леля закрыла лицо ладонями, и он услышал, что она всхлипывает. И то, что Леля плакала, было удивительней появления Юродивого. Павел молчал, боясь потревожить ее неосторожным движением. А Леля по-девчоночьи швыркнула носом, ладонями вытирала слезы и размазывала по щекам черную тушь с ресниц.
   "Все мы люди, - говорил самому себе Павел. - Мы все одинаковы, хоть и поделили нас. И потому, что мы люди, горе одного аукается в другом".
   Леля обернулась и снова ухватила его за руку.
   - Я вам помогу, дам денег, - заторопилась она. - Вы уплатите долг и будете жить у нас. Я скажу мужу - он согласится. А сейчас... сейчас бери машину и езжай к ней. Выручай, как хочешь, - я все улажу.
   Павел лежал на холодном капоте, ждал, когда проползет последний автобус, и готовился к худшему, что могло с ним и с Соломеей случиться. Может, сегодня... может, завтра. Сроки неведомы. Но что бы ни случилось, он никогда больше не даст воли до сих пор неизжитой детской привычке: мечтать, уповая на лучшее. В этом городе, в этой жизни надеяться на людей нельзя.
   Он ничего не рассказывал Леле, а она, в свою очередь, не сострадала до слез и не обещала помощи.
   Все по-иному случилось. Как в жизни.
   Едва отъехали от "Свободы", как Леля раздернула Павлу ширинку на брюках, и узкие, холодные пальцы вцепились в мужскую плоть. Только Лелина аккуратно причесанная головка могла придумать столь необычное наказание для охранников. И пока она разрывала ногтями кожу, полагалось молчать и делать вид, что ничего не происходит. Говорила только она, ничуть не меняя щебечущего голоса:
   - Мой охранник, которого я содержу, оказался тряпкой. Хуже тряпки. Зачем я его держу, зачем плачу деньги? Кто ответит, а?
   Ноготки тверды и остры, словно растут не на пальцах, а на железных крючьях. Пошевелиться нельзя. Сиди и терпи, если дорого тебе место охранника.
   Павел сидел и терпел.
   Подъехали к дому. На прощанье Леля велела явиться завтра для разговора. Ничего хорошего разговор этот не обещал. Павел спустился к машине, поморщился от боли и сказал только одно слово:
   - Хватит!
   Крутнул на площадке машину и погнал ее, рискуя разбиться, в ночь, в полную неизвестность. Да и что теперь могло быть наперед известным, если за самовольный уход - Павел знал, его предупреждали заранее! - охраннику полагалось одно наказание - он исчезал. Навсегда. А куда - об этом никто не ведал и не спрашивал.
   Последний автобус плюнул гарью из выхлопной трубы и прокатил мимо. Ну, поехали...
   8
   Соломея очнулась, как после смерти. Не знала, где она находится, и не понимала, что с нею произошло. Нависал прямо над головой бесцветный потолок. Ни пятнышка, ни трещинки на нем не проскальзывало, и весь он цельный, словно стальная плита. Пошевелиться, глянуть по сторонам Соломея не могла - тяжесть набрякла на руках и ногах, придавила к жесткому ложу. Память отказывалась служить, и вместо недавних событий зиял провал, подернутый зыбкой и реденькой пеленой. Через нее, как через мутное стекло, маячил Дюймовочка, а дальше... дальше - пусто. Соломея пыталась разложить события по порядку: вот ушла хозяйка, вот она осталась одна в номере, прижалась к окну и звала Павла, а за окном поднимался ветер и звякали листы железа... На этом звуке сила памяти иссякала.
   Сейчас Соломея находилась в неведомой ей власти. Той самой, которая принесла сюда, бросила на жесткое ложе и придавила тело непосильной тяжестью. Даже головы не могла повернуть, чуя на лбу горячий обруч. Кожа под ним нестерпимо болела.
   Запахов не слышалось, потолок сиял чистой бесцветностью, и ни единого, даже слабого звука не промелькивало. Что же это за пустота, которая обступила со всех сторон? И не есть ли она продолжение зияющего провала в памяти? Соломея вздохнула и перестала мучить себя, покорно соглашаясь на все немыслимое, что может свершиться. Бог определил час и минуту, непонятное разрешится ясностью, оживет, если суждено, память, а любые мучения Соломея готова принять и вытерпеть. Она сама выбирала дорогу, в спину никто не тыкал: не говорил: иди! Значит, и надеяться должна на себя, на свою силу, терпеть и ждать.
   Кожа под обручем горела сильней, в саму кость проникал жар, и казалось, что голова усыхает, становится размером с махонький кулачок. Съеживалась и память. Скоро вся жизнь Соломеи, дальняя и ближняя, подернулась пеленой. Остались несколько дней и несколько вечеров. Но они оказались до того ярки и зримы, что Соломея почуяла запах ладана, услышала стройное, вверх поднимающееся пение и смирный шепот молодой листвы на деревьях - ощутила на себе всю благость Троицы. Богородица в тот день, которой она всегда истово молилась, испрашивая заступничества, Богородица с особой печалью и лаской взирала на нее. В тот же день, после службы, когда возвращалась Соломея из храма, ей чудилось, до самого железного порога бывшего цирка, что кто-то идет следом и глядит на нее с удивлением. Взглядов людских, особенно когда глядели мужчины, Соломея боялась - они мазали ее грязью. Но этот взгляд отвращения не вызывал. Она даже походку свою утихомирила.
   Вечером того же дня, со страхом поглядывая на черную простыню, Соломея вздрагивала от звуков в коридоре и молилась, чтобы подольше отодвинулась та минута, когда распахнется дверь и нарисуется на пороге клиент. Все они были для нее на одно лицо, и она никогда их не различала, хотя иные и говорили, что приходят уже не впервой. Ей же всегда казалось, что в номер приходит один и тот же и мучит ее до утра.
   Как ни молила, как ни оттягивала тягостную минуту, дверь распахнулась вовремя и клиент замешкался на пороге, прежде чем шагнуть в номер. Странно, но Соломея не услышала, как он прошел по коридору, а увидев, едва не вскрикнула. Клиент приблизился к ней вплотную, и она ощутила, как и по дороге из храма, что на нее глядят с удивлением.
   Дальше началось непонятное. Клиент посадил ее на стул, сам сел на пол, подогнув ноги, и быстро, как на бегу, сказал:
   - Павел. А у тебя какое имя, только настоящее?
   И она, сбитая с толку, назвалась настоящим именем.
   Павел просидел перед ней всю ночь. Ни о чем больше не спрашивал, ничего не рассказывал. Сидел, молчал и смотрел. И все. А Соломея, ожидая какой-нибудь выходки, неотрывно следила за ним, не позволяя себе расслабиться. Но шла от Павла невидимая волна, обволакивала теплом, опасности в себе не таила, и Соломея успокоилась. Не заметила, как задремала. Проснулась под утро, на диване, заботливо укрытая одеялом. Сразу вскинулась - где Павел? Именно Павел, а не клиент, - так уж ей подумалось. А он поднялся с пола, пригладил коротко остриженные волосы и шагнул к двери.
   - Кто ты? - вдогонку, в спину уже, крикнула Соломея.
   Он обернулся.
   - Я же сказал - Павел. Я еще приду. Морковку тебе принесу.
   "Морковку? Зачем?" Но спросить не успела, дверь за ним уже закрылась.
   Он пришел через несколько дней и принес молодую морковку с зеленым хвостом ботвы. Сам очистил ее ножом, сам вымыл под краном и подал Соломее.
   - Ешь. Первая, она самая сладкая.
   Соломея хрустела морковкой, а он сидел и смотрел. Так смотрят обычно дети, когда открывают в мире раньше им неизвестное. Под утро Соломея снова проснулась на диване и увидела Павла на прежнем месте. Она хотела его расспросить, узнать что-нибудь о его жизни, но он по-звериному вскинул руку и не дал раскрыть рта.
   - Не спрашивай. Про меня знать не надо, а про тебя я все знаю.
   Больше она его ни о чем не спрашивала.
   Павел надолго пропадал, вновь появлялся, приносил яблоко или морковку и просил, чтобы она ела при нем. В иной вечер заказывал вино в номер, тихо и не спеша напивался, ложился на пол, подолгу смотрел в потолок открытыми глазами. Пьяный просил об одном - положи на лоб руку.
   Она опускалась на колени, осторожно прислоняла к потному лбу свою сухую ладонь и неслышно плакала. Ладонью ощущала, как бьется в Павле и не находит выхода острая боль... Догадывалась, как он устал жить с этой болью, и плакала еще безутешней от бессилия, что ничем не может помочь. Она могла лишь на короткое время утишить боль, и когда это удавалось, Павел сразу же засыпал, испуганно вздрагивая во сне.
   Где он, Павел? Слышит ли ее? А если слышит, придет ли?
   Она хотела вслух произнести его имя и нарушить тупое безмолвие, но язык разбух, едва помещаясь во рту и сухо царапал нёбо.
   Имя не произносилось.
   Зато возник слева, на уровне плеча, вкрадчивый, скребущийся звук, и неожиданно резко царапнул металл. Следом застукали каблуки, пахнуло дорогими духами, и Соломея догадалась, что это Элеонора. Скосила глаза, но вместо Элеоноры над ней возникло красное лицо Дюймовочки. Нос его шевелился, рыжие волосы на голове вздрагивали. Дюймовочка выставил острый, кривой палец, и стал водить им над Соломеей. Она невольно следила за пальцем, и глазные щели Дюймовочки раскрывались шире и шире.
   - Жива-а-а-я... - ошарашенно протянул он. - Хозяйка, глянь, живая она! Да как же! Доза-то на быка была! Жива-а-а-я.
   Ощутимей нанесло дорогими духами, зашуршала материя, и над Соломеей согнулась Элеонора. Она тоже была удивлена.
   - Руська, ты меня слышишь?
   Соломея не отозвалась - она забыла свою кличку. Ждала, что ее назовут настоящим именем. Элеонора не назвала. Спросила еще раз.
   - Слышит она, хозяйка, слышит. Вон, гляделками шевелит. Надо же доза-то была на быка!
   - Еще раз перепутаешь - выкину! Мне трупы не нужны. Понял?
   Дюймовочка кивал головой, и у него на шее складывались кольца жира.
   - Не трогай ее. Вызови медкомиссию, пусть в чувство приводят. Разговаривать завтра буду, сама.
   Устукали каблуки Элеоноры, прошаркал следом за ней Дюймовочка. Клацнул металл, и скребущийся звук истончился на нет, уступая место глухой тишине.
   "Доза... медкомиссия, живая... он так удивился, что я живая, значит, я должна была умереть? Но меня никто не убивал. Доза, доза..." Реденькая пелена заколебалась над провалом памяти, дернулась и разом сгинула, обнажая все, что произошло с Соломеей.
   Она стояла у окна, когда в дверь ее номера раздался стук. Стучали сердито, громко, как стучит, возвращаясь домой, подгулявший хозяин. Это был клиент. По виду и по ухваткам - активист. Долго и нудно хвастался своим магазином, обещал подарки, если, конечно, останется доволен, и что-то еще говорил - Соломея не слушала.
   Пришлепывая губами, активист пил вино, закусывал, и даже когда пил и закусывал, пытался говорить, но получалось одно урчанье, как у голодного кота, припавшего к куску мяса.
   И Соломея решилась.
   Вздрагивая, расстегнула ворот платья, поймала негнущимися пальцами серебряную цепочку на шее, но цепочка крутилась каждым мелким кольцом и не давалась, словно знала, что готовят ее и серебряный крестик, который она держала, на откуп. Клиент по-своему понял движение Соломеи. Пошлепал губами, уркнул и сердито выговорил:
   - Погоди, застегнись. Я сам люблю. И не расстегивать буду, а рвать. Страсть у меня - рвать. За платье плачу.
   Соломея сжала, наконец-то, в руке вертучую цепочку и стянула ее, больно царапая и задирая волосы. Вытянула перед собой руки. Крестик крутнулся и замер. Соломея упала на колени перед клиентом - крестик даже не шелохнулся. Она подняла голову и взмолилась:
   - Возьмите, больше ничего нет. За вашу плату, а я не могу, не могу! Что вам стоит! Родименький, возьмите!
   С нижней губы клиента стекала по подбородку темно-красная, капля вина, оставляя за собой извилистый, мокрый след. Клиент ничего не понимал. А когда до него дошло и осенило, он заорал и стал отпихивать каблуком протянутые ладони Соломеи. Попытался пнуть и промахнулся.
   - Сука! Издеваешься?! Убью! Я что, не мужик?! Брезгуешь?! Задавлю!
   Отзываясь на крик, в номер влетела Элеонора. Следом ввалился, запаленно дыша, Дюймовочка. Все трое кричали, а Соломея, не поднимаясь с колен, ползала по полу, безмолвно протягивала руки, накрепко зажимая в них серебряную цепочку. Но руки ее натыкались на мокрый ботинок клиента.
   Элеонора хлестнула Соломею по щеке, и Соломея, заваливаясь набок, услышала визг хозяйки:
   - Медкомиссию!
   Появились два бородатых человека в белых халатах. Щупали пульс, оттягивали веки, заставляли открывать рот. Соломея безропотно подчинилась. Она заранее соглашалась на все, потому что догадывалась - дивана сегодня удалось миновать. Бородатые переглянулись между собой, переглянулись с Элеонорой и тут же, на краешке стола, один из них быстро написал что-то на желтой бумажке и передал бумажку хозяйке.
   Дюймовочка сгреб Соломею, натянул ей на голову тряпку и потащил куда-то, торопливо шаркая ботинками по полу. Тащил вниз по ступенькам. Их было много, и казалось, что спуск никогда не кончится. Дюймовочка пыхтел, но передышки себе не давал, встряхивал время от времени Соломею и удобней перехватывал ее широкой ручищей. Все-таки спуск кончился. Щаркающие шаги Дюймовочки стали короче и осторожней - он двигался, нащупывая дорогу, в темноте. Сквозь тряпку просочился затхлый, сырой запах, какой властвует обычно в глубоких подвалах. Дюймовочка остановился и забренчал ключами.
   Он ее куда-то внес, бросил, как бросают мешок с песком, и предупредил:
   - Не шевелись.
   Рывком задрал подол платья. Соломея охнула и дернулась от боли в бедре, когда в мякоть ей глубоко вошла металлическая игла. "Укол сделал. Зачем?" Это было последнее, что она успела подумать, быстро уплывая и тихо кружась, как кружится лодка без гребца, подхваченная быстрым течением.
   - Дьявол! Дозу перепутал! Сдохнет, сучка! - уже на плаву, в круженье, догнал крик Дюймовочки, но Соломея не поняла его. Слова слышала, но смысл их не доходил.
   "Почему же не умерла я? А если осталась жива, значит, моя жизнь еще нужна для чего-то. Для чего?"
   Потолок вздрогнул и зашевелился. На глазах стал выгибаться, а середина набухла и вздувалась крутым пузырем. По бокам и на Макушке пузыря зазмеились трещины. От них родился, падая вниз, нарастающий шорох. Достиг крайней, верхней отметки и разразился громом. Сверкнула, полоснув по глазам, молния, обдала искрящейся вспышкой, и прямые снопы света, нисходящие с немыслимой высоты, отвесно пролились на Соломею. Она очнулась, словно во второй раз. Тихий свет струился не от солнца; чистый, тончайше-прозрачный, он дарил благодать и восторг, рождая умиленные слезы, и хотелось жалеть и любить все сущее, что было, есть и еще пребудет.
   В свете, обласканный им, возник юноша в голубых одеждах и властно повел рукой в сторону Соломеи. С треском лопнуло что-то, и Соломея поднялась со своего ложа в полной силе и свежести. На голом топчане, обитом сверху голубым пластиком, валялись матерчатые ремни, рассеченные, словно бритвой, по самой середине. Это они держали и давили тело. На свету, струящемуся сверху, ремни исчезли. Исчезал голый топчан, и медленно, сама по себе, отворялась дверь, обитая белым листом железа, почти незаметная на белой стене маленькой комнатки. Все здесь сверкало белым, но свет сверху указывал, что белизна - фальшивая.
   "Ты хочешь знать - для чего тебе оставлена жизнь? - негромко заговорил юноша, возвышаясь над Соломеей в своих голубых одеждах. - Я отвечу. Жизнь тебе дана для страдания, а страдания твои - для людей. На мне голубые одежды - это знак благой вести. И я говорю весть: ты избрана для страдания и для спасения. Одень свой крест. Он у тебя в руках. И живи".
   Все исчезло.
   Потолок нависал по-прежнему, на месте стоял топчан, поблескивали гладкие стены, а матерчатые ремни, пусто провисая в воздухе, были застегнуты на толстые пряжки из белой пластмассы.
   Но в правой ладони Соломея зажимала серебряный крестик и тоненькую цепочку. В распахнутую дверь несло запахом сырого подвала.
   Соломея повернулась к двери, а из темноты, навстречу ей, выскочил Павел. Стрельнул глазами по комнате и осторожно промокнул рукавом куртки разбитые губы.
   Сплюнул на белый пол кровяную слюну, невнятно выговорил:
   - Успел...
   9
   Двенадцать корпусов, построенных для лишенцев на окраине города, связывались между собой одним переходом. К переходу примыкали поочередно пищеблок, отстойник, распределитель, санзона и накопитель. Последние постройки, кроме пищеблока, возводились позднее корпусов, в срочном порядке. Не могли архитекторы заранее угадать, что лишенцы побегут из своих ячеек, полностью обустроенных для нормальной жизни: тепло, свет, постель, унитаз и даже телевизор. Кормили их как на убой. Круглыми сутками урчали на пищеблоке котлы, успевая три раза за сутки выдать похлебку и кашу.
   И все-таки лишенцы сбегали.
   Стоило санитарам отлучиться хоть на минуту, как они выскальзывали из ячеек; неслышными тенями пробирались к выходу и на улице, глотнув грязного воздуха, неслись во всю прыть в ближний лесок. Разбредались оттуда кто куда: на городскую свалку, в церковь, залезали на чердаки, опускались в подвалы и канализационные колодцы. На побегушников раз в сутки устраивались наезды. Санитары отлавливали их, садили в зеленые фургоны и доставляли обратно в лагерь.
   В городе лишенцы напоминали тараканов. Вот только что маячили они своими бушлатами защитного цвета, мельтешили, передвигались туда-сюда, но стоило появиться фургону, как они брызгали в разные стороны и забивались каждый в свою щель. Со временем санитары научились угадывать их повадки, быстро находили потаенные уголки, выковыривали оттуда лишенцев, и зеленые фургоны возвращались из наездов набитыми под завязку. С натугой одолевали крутой подъем, плевали в сырой воздух ошметьями сажи из выхлопных труб и подкатывали, впритык, к приемникам-накопителям. Выскакивали из кабин проворные санитары в белых халатах, забегали через служебный вход в накопитель и уже оттуда, изнутри, открывали задние двери и заученно выкрикивали блеклыми голосами одну и ту же фразу:
   - Граждан лишенцев просят на выход!
   Добровольно никто не выходил.
   Тогда санитары поднимались по трапу в фургон, осторожно брали лишенцев под руки и выводили. Скоро пустые фургоны снова гудели моторами, направляясь в гараж. На этом их служба заканчивалась.
   До следующей ночи и нового наезда.
   У персонала лишенческого лагеря начиналась долгая и суетная работа. Сегодня она выдалась по-особому торопливой и немного нервозной: спозаранку, как всегда без предупреждения, прибыл с ревизией председатель муниципального совета Полуэктов. Он еще не избавился от простуды, то и дело сморкался в клетчатый носовой платок, широко разевал рот и брызгал на воспаленные гланды аэрозолью. Настроение - хуже некуда. Донимали болезнь и тревога: вчера в городе появился странный бородач с крестом и цепью на шее, в последние дни резко подскочило число побегушников. Неясное, глухое брожение ощущал Полуэктов. Сейчас, проходя по длинному коридору накопителя, пристальней вглядывался в лишенцев. Грязные, изжульканные, от многих дурно пованивало. Нормальным человеческим умом никак не понималось: зачем убегали? "Азиатчина, - морщился Полуэктов, перемогая свербенье в носу и едва сдерживаясь, чтобы не чихнуть. - Как волки. Сколько ни корми, все равно смотрят в лес".
   Двое санитаров возились в углу с молодым парнем. Пытались что-то у него отобрать, а парень валился на пол и подсовывал зажатые руки под живот. Изловчившись, перевернули его и разомкнули руки. Парень, оказывается, не хотел отдавать маленькую кофейную чашку, разрисованную на боках розовыми цветками.
   - Может быть инфекция, - пояснил начальник лишенческого лагеря, тучный и краснощекий здоровяк, - а он тащит всякую дрянь...
   Парень, не поднимаясь с пола, вытянул перед собой пустые ладони, посмотрел на них и поднял глаза на Полуэктова. В глазах светилась злая тоска. Полуэктов отвернулся. Заторопился дальше по коридору.
   Лица, старые и молодые, злые, веселые, равнодушные, заспанные, мелькали мимо. И не отставал дурной запах. Полуэктов прибавил шагу.
   В конце коридора, в большой прямоугольной комнате, он присел за полированный стол рядом с начальником лагеря и его помощниками. Санитары по одному стали заводить побегушников.
   Ровным, спокойным голосом - кричать на лишенцев, а тем более бить их никому не позволялось - начальник лагеря задавал всем одинаковые вопросы:
   - Имя, фамилия?
   - Номер ячейки?
   - Когда ушли из лагеря, где обнаружены?
   - Есть ли жалобы на персонал?
   И короткая команда - в санзону.
   Побегушников там уже, в накопителе, раздевали до нижнего белья и уводили на помывку. Шапки, бушлаты, галифе, сапоги - все без разбору валили в специальные вагонетки. Крышки на вагонетках герметически закрывались, и лишенческая одежда отправлялась в пожарку. Для того, чтобы хозяева не перепутали ее, на каждой вещи рисовался хлоркой номер ячейки.
   Как ни крепился начальник лагеря, как ни сдерживал свою натуру, а все-таки и ему изменило терпение, когда санитары подвели совсем ветхую старушонку. До того она была маленькой, сгорбленной, что не нашлось для нее подходящего размера, и одежда болталась, словно на проволоке. Длиннющий нос загибался над верхней губой и походил на клюв. Старушонка кивала головой и напоминала неведомую растрепанную птицу, клюющую на дороге зерна.
   - Ну а ты-то, ты-то, старая, куда? Куда, спрашивается, побежала? Горшок у тебя есть? Телевизор есть? Каша есть? Может, обидели тебя?
   Старушонка быстро закивала головой, и потрепанная, у огня подпаленная ушанка наехала ей на самые глаза, уперлась в ребристую переносицу.
   - Есть, есть, гражданин начальник... - зашлепал из-под ушанки задышливый голос. - Все у меня есть, и не обижают. Грех жаловаться.
   - А куда побежала? Зачем?
   - Не знаю, гражданин начальник, не знаю. Сидела в своей ячейке, и так тоскливо стало, так тоскливо, как в гроб положили. Я собралась и пошла. Пошла-а и пошла-а...
   - А-а-а... - в сердцах передразнил ее начальник. Но тут же глянул на Полуэктова и осекся. Коротко скомандовал: - В санзону!
   Старушонка засеменила к ближней вагонетке. Согласно тыкала клювастым носом в воздухе и на ходу стягивала с головы ушанку.
   Полуэктов не удержался, чихнул. Ругнулся молчком, поминая недобрым словом погоду, простуду и надоевших ему лишенцев. В носу засвербило, на глазах навернулись слезы и он, закрывшись платком, недовольно спросил:
   - Много еще там?
   - Штук сто осталось. Может, перерыв?
   - Нет, давай до конца.
   Начальник махнул рукой, и санитары ввели нового побегушника.
   - Еще один экземпляр! Уникум! Сто двадцать шесть уходов! Плюс сегодня. Получается сто двадцать семь. Вот, полюбуйтесь. Каждую ночь ловим. А где подружка? Санитар, веди веди ее.
   Полуэктов высморкался и поднял слезящиеся глаза.
   Перед ним стоял мужик лет сорока с большущим, кудрявым чубом, который буйно вываливался из-под ушанки, сдвинутой на самый затылок. Стоял мужик вольно, отставив ногу, и ухмылялся, показывая ровные белые зубы. Санитар, легонько подпихивая в спину, завел в комнату женщину. На ней, как и на других лишенцах, была та же безликая военная форма, но все, кто сидел за столом, сразу увидели - женщина. Мощные груди оттопыривали бушлат, и полы его на бедрах не сходились. Галифе, казалось, вот-вот лопнет на тугих икрах и выбросит из швов гнилые нитки. Ушанка у женщины, как и у мужа, тоже сидела на затылке, и на чистом высоком лбу вились веселенькие кудряшки. Женщина тоже улыбалась, и у нее поблескивали такие же ровные, белые зубы.
   Полуэктов забыл про насморк. В нем поднималась злость к жизнерадостной паре. Если к старушонке он испытывал лишь легкое раздражение и брезгливость, то эти - злили. Одним своим видом.
   - А вы за какой нуждой бегаете? - спросил он, опередив начальника лагеря.
   Женщина тряхнула кудряшками и коротко рассыпала звонкий смешок:
   - А вам не понять, гражданин хороший. Мы песню петь бегаем.
   - Какую еще песню?
   - Хорошую.
   - Ну, пойте, - неожиданно, сам себе удивляясь, предложил Полуэктов.
   - Да не поется нам здесь, - пояснил мужик, улыбаясь все шире. - Слова забываем. Захочешь петь, а тут, - постучал растопыренной пятерней по чубу, - тут как ветром выдуло.
   Полуэктов едва сдержался, чтобы не закричать и не затопать ногами, может быть, даже ударить мужика, чтобы он не смеялся, но - нельзя. Он еще раз ругнулся молчком, повернулся к начальнику лагеря.
   - Пойдем. Пусть без тебя заканчивают.
   Начальник лагеря провожал его до машины и делился своими мыслями:
   - Нужны какие-то меры. Прирост побегушников на каждый месяц - полторы сотни. А что будет летом, когда ночуй хоть под кустом, хоть под лавкой.
   - Будем думать, - пообещал Полуэктов. Хотя, если честно, он не знал, что ему думать. Не виделось выхода. Запереть ячейки? Но это нарушение гражданских прав. А к чему приведут массовые побеги? Тем не менее еще раз пообещал: - Будем думать.
   В машине, навалившись на мягкую и удобную спинку сиденья, он незаметно для себя задремал и проснулся уже в центре города, недалеко от храма. С храмом связывалось какое-то неотложное дело, но он никак не мог его вспомнить. Что же, что же...