- Врут все, - сказала низенькая рябая бабенка, натягивая на себя рубаху, - боятся, что удерем, вот и не выдают.
   "Конечно, врут, - подумала Фрося. - А как нам быть с Петей? Как баян выручить? В одной рубахе не побежишь. А, может, только нам, бабам, не выдают?"
   Она скоренько намахнула рубаху и бегом по длинному и узкому коридору в свою ячейку. Справа и слева - сплошные двери, а на них - номера из белой жести. Налево - нечетные. Тысяча семьсот девятнадцать, тысяча семьсот двадцать один, а вот и он - будь он проклят! - тысяча семьсот двадцать три.
   Петро уже сидел в ячейке. В рубахе и в кальсонах.
   - И вам не дали?
   Он только руками развел.
   Фрося примостилась рядом с ним на кровати и понурилась. Что же они без баяна-то делать будут? Вдруг его найдет кто, заберет себе или ненароком сломает? Без баяна и жизнь не в жизнь станет.
   - А может, и ничего, а, Петь, обойдется?
   - Обойдется. Где другой баян возьмем. Их теперь не делают. Ладно, раньше время не помрем, видно будет. Я сплю. И ты ко мне с разговорами, Ефросинья, не лезь. Отдыхаю.
   Петро лег на кровать и отвернулся к стенке. Фрося знала, что спать он не будет, а будет лежать и думать о чем-то своем. Трогать его в такие минуты, приставать с разговорами не полагалось. Фрося прикусила язык и оглядела ячейку, надеясь найти в ней, на пяти квадратных метрах, хоть какие-то изменения. Но изменений не было. Та же полопавшаяся побелка на потолке, та же густая зелень на стенах и тот же щелястый, рассохшийся пол. И еще: стол, застеленный клеенкой, на столе две чашки, две тарелки, две вилки, две ложки и две кружки. Два стула, кровать; в углу, рядом с дверью, унитаз и слева над ним - телевизор, вделанный прямо в стену таким образом, что наружу выходил лишь экран. Включить или выключить телевизор, прибавить или убавить громкость - нельзя. Сиди и смотри. Хорошо, что включают его только вечером, а до вечера времени еще много.
   Фрося зажмурилась и закрыла лицо ладонями, которые до сих пор хранили запах костра. Вдохнула раз, другой и неожиданно для себя самой всхлипнула.
   - Ты чего? - Петр мгновенно крутнулся на кровати и схватил ее за руку. - Ты чего, плачешь?
   - Да нет, нет, я, Петь... Тоскливо, Петь, устала я...
   - Гляди у меня, Ефросинья! Ты расклеишься, и мне тогда упору не будет. Это ты ходишь только у меня за спиной, а живем-то наоборот - я за тобой. Они как думают - записали в лишенцы, и нет человека, одна шкурка осталась? А вот они не видали? - сложил фигу и сунул ее в сторону телевизора. - Пока мы бегаем, пока нам здесь не живется - мы люди. А как поглянется нам здесь - хана. Тогда уж мы точно - никто станем. Потому и надо подпирать друг дружку. Ясно? И ты, Ефросинья, брось расклеиваться. Ясно?
   - Ясно, Петь, ясно, да я и не шибко, так что-то. Давай книжку нашу почитаем.
   - Давай, - легко согласился Петро, довольный, что слово он свое сказал по-мужски твердо, а Ефросинья поняла его и послушалась. - Тащи книжку, так и быть, почитаем.
   Старую книжку они нашли на свалке, там же, где и баян, с великими хитростями протащили ее в ячейку и прятали под крайней у стены половицей. Книжка, когда нашли ее, была без корочек, грязная, рваная, но Фрося тщательно вычистила каждый листок, расправила и сложила по порядку. Держали книжку завернутой в клеенку, на тот случай, если вдруг потекут батареи или приключится какая другая напасть. Все, что написано в книжке, Фрося давно выучила наизусть, от первой строчки до последней, но любила, чтобы Петро еще и еще раз читал ей вслух.
   Лежала книжка на месте, целехонькая и невредимая. Фрося осторожно вытащила ее, развернула клеенку, погладила лохматый обрез и подала Петру единственную в ячейке неказенную вещь.
   - Петь, а ты в конце почитай, где про смерть их. Она вышивает, а он зовет ее.
   - В конце так в конце, как пожелаете. - Петро полистал страницы, нашел нужное место и откашлялся. - Слушай. Значит, так. Вот отсюда начнем. "Когда приспело время благочестивого преставления их, умолили они Бога, чтобы в одно время умереть им. И завещали, чтобы их обоих положили в одну гробницу, и велели сделать из одного камня два гроба, имеющих меж собой тонкую перегородку. В одно время приняли монашество и облачились в иноческие одежды. И назван был в иноческом чину блаженный князь Петр Давидом, а преподобная Феврония в иноческом чину была названа Ефросинией. В то время, когда преподобная и преблаженная Феврония, нареченная Ефросинией, вышивала лики святых на воздухе для соборного храма пречистой Богородицы, преподобный и блаженный князь Петр, нареченный Давидом, послал к ней сказать: "О сестра Ефросиния! Пришло время кончины, но жду тебя, чтобы отойти к Богу". Она же ответила: "Подожди, господин, пока дошью воздух во святую церковь". Он во второй раз послал сказать: "Недолго могу ждать тебя". И в третий раз послал сказать: "Ужо умираю и не могу больше ждать!" Она же в это время заканчивала вышивание того святого воздуха: только у одного святого мантию еще не докончила, а лицо уже вышила; и остановилась, и воткнула иглу свою в воздух, и замотала вокруг нее нитку, которой вышивала. И послала сказать блаженному Петру, нареченному Давидом, что умирает вместе с ним. И, помолившись, отдали они оба свои святые души в руки Божии в двадцать пятый день месяца июня".*
   _______________
   * "Повесть о Петре и Февронии Муромских Ермолая-Еразма".
   - В двадцать пятый день месяца июня, - повторила Фрося. - Петь, а, Петь, ты вперед меня не умирай, я без тебя жить не умею.
   - Не то запела, Ефросинья! Слышишь?! Не то!
   - Молчу, молчу, Петь.
   За дверью резко и так громко, что впору поднимать мертвых, зазвонил звонок. Он извещал, что привезли обед. Фрося замотала книжку в клеенку и сунула ее на прежнее место, под половицу.
   Обед лишенцам привозили в большой тачке, в двух объемистых котлах. В одном - каша, в другом - похлебка. Здесь же, на простыне с чернильным штампом лагеря, лежал хлеб, нарезанный большими кусками. Тачку подкатывали к дверям ячеек, лишенцы протягивали чашки и тарелки, хмурый санитар наливал похлебку, накладывал кашу и катил тачку дальше, вполголоса матерясь, неизвестно на кого.
   Колеса у тачки были не смазаны и взвизгивали.
   После обеда Петро и Фрося спали, пока их не разбудил телевизор. Включали его в девятнадцать тридцать, и вещал он три с половиной часа.
   Возникла на экране под быструю музыку металлическая игла ресторана "Свобода", тут же уменьшилась, отлетела в левый угол экрана и замерла там - эмблемой. Диктор, бодренький мальчик со сладкой улыбкой, перебирая на столе листки, рассказывал о новостях и каждую информацию начинал словами: "В нашем свободном, демократическом городе..."
   - Ой, беда-то... - вздохнула Фрося и, сострадая заранее, погладила Петра по плечу. А тот уже вздрагивал губами, густо краснел, и глаза у него наливались слезами. Соскочил с кровати, упал на колени перед унитазом и обхватил его руками.
   - В нашем свободном, демократическом городе...
   Нутряной толчок передернул Петра, и он судорожно икнул.
   - В нашем свободном...
   Еще толчок, и Петр начал блевать. Его выворачивало наизнанку.
   - В нашем...
   Отплевывался липкой, тягучей слюной и, не успевая перевести дыхания, снова выгибал колесом спину, едва не ныряя в унитаз головой.
   - ...демократическом...
   И одновременно - обессиленное, беспомощное иканье. Желудок был уже пуст, а спазмы все еще душили и вздергивали Петра, он уже только по-рыбьи разевал рот да смаргивал крупные слезы.
   Фрося стояла с кружкой воды наготове и страдала, пожалуй, не меньше Петра, переживая вместе с ним его странную и необъяснимую болезнь: как только включали телевизор и появлялся на экране диктор, так Петр сразу начинал блевать. Без удержу. Со стоном.
   Еле-еле справился он с нутряной икотой, глотнул воды, перевел дух и вытер глаза. Долго полоскал рот, потом спустил в унитазе воду и рухнул пластом на кровать. Сунул голову под подушку.
   - Чтоб у тебя шары лопнули! - крикнула Фрося диктору. - Чтоб они у тебя повылазили!
   Не удержалась и плюнула прямо в бодренькое личико. Диктор нисколько не смутился, хотя плевок и сползал со лба на подбородок, сладенько улыбнулся им:
   - В нашем свободном, демократическом городе...
   - Завтра, завтра же удерем! Одежду достанем и удерем! - глухо, неразборчиво бормотал из-под подушки Петро.
   Программа, которую показывали лишенцам, составлялась для них специально, и смотреть ее требовалось обязательно, потому что, согласно положению, никто не может лишиться духовного, информационного и эстетического развития. Санитары три с половиной часа дежурили в коридоре и выходить из ячеек никому не позволяли.
   Новости кончились. Начался сексуальный час.
   - Дорогие граждане лишенцы! - нараспев, с интимной доверительностью, зазвучал за экраном женский голос. - Мы рады снова приветствовать вас и от всей души желаем вам полного и глубокого удовлетворения ваших потребностей. Начнем мы, как и всегда, с разминки. Помните, что главное настроиться на телесное удовольствие. Забудьте обо всем, приготовьтесь и смотрите на экран.
   На экране - огромная кровать, на которую можно было загнать грузовик. На краешке невинными голубками сидели парень и совсем молоденькая девчушка. Их яркие цветные одежды резали глаза блескучими переливами. Сначала парень и девчушка лишь искоса поглядывали друг на друга, затем протянули руки, сцепили пальцы.
   - Сегодня, - пояснил женский голос, - сближение партнеров происходит в замедленном ритме, как бы в полусне, со сдерживаемой страстью.
   Парень и девушка, закатив глаза, неторопливо раздевались. Он раздевал ее, она - его. Яркие одежды неслышно шлепались на пол, сразу теряли блескучие краски, становились серыми тряпками. Наконец-то партнеры остались голыми и легли в кровать.
   Петро не вынимал головы из-под подушки, а Фрося, повернувшись к экрану спиной, быстро шептала, как заклинание, давно заученные слова, навсегда осевшие в памяти: "Радуйся, Петр, ибо дана тебе была от Бога сила убить летающего свирепого змея! Радуйся, Феврония, ибо в женской твоей голове мудрость святых мужей заключалась! Радуйся, Петр, ибо, струпья и язвы нося на теле своем, мужественно все мучения претерпел! Радуйся, Феврония, ибо, уже в девичестве владела данным тебе от Бога даром исцелять недуги!"
   - Партнер-женщина расставляет колени на ширину таза, слегка прогибает спину и упирается на согнутые в локтях руки. Посмотрите. Вот так. Партнер-мужчина тоже встает на колени и подвигается вплотную. Но половой акт не следует начинать сразу, ведь руки у партнера-мужчины свободны, и он должен сначала ими поработать. Особенно эффектны такие вот продольные движения...
   Фрося зажала уши и громче, срываясь на крик, стараясь пересилить голос за кадром, продолжала: "Радуйся, прославленный Петр, ибо, ради заповеди Божией не оставлять супруги своей добровольно отрекся от власти. Радуйся, дивная Феврония, ибо по твоему благословению за одну ночь маленькие деревца выросли большими и покрытыми ветвями и листьями! Радуйтесь, честные предводители, ибо в княжении своем со смирением, в молитвах, творя милостыню, не возносясь прожили; за это и Христос осенил вас своей благодатью, так что и после смерти тела ваши неразлучно в одной гробнице лежат, а духом предстоите вы перед владыкой Христом!"
   - Сейчас партнеры меняют позицию и продолжают в прежнем, замедленном темпе. Посмотрите...
   Фрося не прерывалась ни на минуту: "Радуйтесь, преподобные и преблаженные, ибо и после смерти незримо исцеляете тех, кто с верою к вам приходит! Мы же молим вас, о преблаженные супруги, да помолитесь и вы о нас, с верою чтущих вашу память!"
   Противный дребезг и звяк раздался за спиной Фроси. Она обернулась экран рябил, на нем нельзя было ничего увидеть. Но вот и рябь исчезла, женский голос оборвался, в телевизоре напоследок стеклянно звякнуло, и все замерло. Тихо.
   Петро выдернул голову из-под подушки, не веря самому себе, спросил:
   - Неужели сдох? - прислушался. В соседней ячейке телевизор работал. Сдох! Надо же! Сдох!
   16
   На бескровном, мнилось, мертвом лице Бергова поблескивали и жили одни глаза. Полуэктов, чтобы не смотреть в них, не оборачивался. Глядел в чистый лист бумаги, который лежал перед ним на столе. Бергов стоял за спиной и говорил так равномерно, так уверенно-жестко, словно читал по книге или заранее выучил слова наизусть. Его ясная, безжалостная мысль доходила до Полуэктова безо всяких усилий во всей своей обнаженности.
   - События, которые случились в городе, связаны между собой в закономерную цепь, - Бергов говорил, а Полуэктов почему-то ниже и ниже опускал голову. - Юродивый, охранник, проститутка, проповеди попа, количество побегушников, а самое главное - вчерашний случай на лесобирже. Кстати, все в больнице?
   - Все. Сам проверял.
   - Так вот. Согласись, что в нашем свободном городе при абсолютной свободе личности такие вещи выламываются из нормального течения жизни. Что же происходит? А происходит вот что... Формулирую: вспышка атавизма. Да, да, вспышка атавизма прошлых общественных отношений. Тех самых, которые мы сломали. Вспышка в самом начале. Если мы сейчас, завтра-послезавтра, ее не потушим, начнется азиатское горлопанство, всеобщая суматоха и бесконечная болтовня о потусторонних идеалах. О том, чего нельзя взять в руки и пощупать. А наша свобода - она реальна, видима. Еще раз повторяю - вспышка атавизма. Как лечить? Самые лучшие лекарства, увы, горькие. Поэтому выбираем их. Первое. Ужесточить содержание лишенцев. Хватит им бегать. Выявить всех твердозаданцев, склонных к атавизму, и изолировать в больницы. До единого. Медицинские препараты и лечение. Если во время лечения больные станут просить эвтаназии - не препятствовать. В рамках закона. Всех, у кого в больнице помутится разум - в дурдом. Третье. В ближайшие сутки выловить Юродивого. По решению муниципалитета на него выписывается лицензия. Для задержания хороши любые средства. Четвертое. Надо всерьез подумать о попе. Тут, правда, сложности. Церковь неприкосновенна. Значит, требуется найти выход. Пятое. Все служащие санитарных участков должны пройти инструктаж. Такой же инструктаж для служащих в больницах. Это очень важно, чтобы каждый понял личную ответственность. Как это все сделать? В полночь начнем операцию "Вспышка". Будем иметь в виду - атавизм. Для непосвященных - вспышка неизвестного вируса. Симптомы заболевания придумают. Разносчики инфекции, в первую очередь, лишенцы. Ужесточение их содержания - для блага остальных и общего здоровья. Машины санитарного участка. Фургоны лишенческого лагеря - в полную готовность. Начинаем сегодня в полночь. Задача ясная?
   Задача для Полуэктова была ясной, но он этой ясности испугался.
   - А вдруг что-нибудь станет известно? Что о нас подумают в цивилизованных странах?
   - Полуэктов, не говори глупостей. В цивилизованных странах только о нас и головы болят! В полночь! И последнее. Составь разговор со своей супругой, узнай точно - какие ее поручения выполнял охранник? К сожалению, не ты им командовал, а она, вот и...
   - О чем речь, я не пойму.
   - Супруга Леля поможет понять. Только постарайся, чтобы она не врала. Дело очень серьезное, касается меня лично. А теперь, как говорится, - за дело!
   Полуэктов еще ниже опустил голову, едва не касаясь белого листа бумаги, лежащего на столе. Поднять глаза и глянуть на Бергова он не насмелился.
   17
   Электронные часы на правой стене "Свободы" показывали нулевое время: 00.00.
   В этот короткий промежуток времени, когда еще не сменились на табло мигающие цифры, возле всех санитарных участков в городе загудели моторы микроавтобусов. Вспыхнули фары, и проявились на лобовых стеклах белые круги с красными крестами.
   В ту же самую секунду тронулся с места головной фургон, и следом за ним, разматываясь на полную длину, поползла с территории лишенческого лагеря извилистая зеленая вереница.
   "Вспышка" началась.
   Город, заранее разбитый на квадраты, санитары прочесывали тщательно и сноровисто.
   Радио и телевидение прервали ночные программы и передавали с трехминутными перерывами сообщения о вспышке вируса.
   В темных окнах загорались огни, тревожный шепот шуршал из квартиры в квартиру, и скоро весь полуторамиллионный город не спал, охваченный страхом и неизвестностью. Люди выглядывали из-под штор на улицу, видели проносящиеся на бешеной скорости фургоны и микроавтобусы и сразу начинали прислушиваться к себе, пытаясь понять - нет ли у них признаков вируса. И получалось, так уже человек устроен, что многие у себя эти признаки находили: легкая слабость, сухость во рту, возбужденное состояние.
   Только лишенцы-побегушники, даже те, кто услышал о вирусе, по-прежнему ничего не боялись, кроме зеленых фургонов. Разбегались, прятались, забивались в самые потаенные места, но санитары, по-особому настойчивые сегодня, вытаскивали их отовсюду. Обычный распорядок лишенческого лагеря сдвинулся, и побегушников в накопитель принимали посреди ночи.
   Твердозаданцев везли в больницы. Там быстро переодевали в казенные пижамы, напичкивали уколами, и они сразу же смаривались в сон. Во сне кричали, подсигивали и выгибались на койках, иные, самые беспокойные, падали на пол, разбивались в кровь, но руки у персонала до них не доходили - слишком уж велик был наплыв.
   Город, вдоль и поперек пересеченный лучами фар, простроченный звуками общих моторов, присел, пытаясь врасти в землю, но земля была утрамбована и в себя его не принимала.
   По парку, падая грудью на ветер, брел Юродивый. Борода моталась из стороны в сторону, на груди то показывался, то исчезал крест. Цепь звякала. Падали сверху остро обломанные сучья, трещали макушки тополей, но Юродивый даже не пытался оберечься, шел прямо на маковки храма. Он был свято уверен, что никакая стихия над ним не властна.
   Миновал парк, пересек пустынную улицу, вдоль которой летал мусор, и пройти ему оставалось совсем немного - рядом, рукой подать, высился храм, облитый от креста и до фундамента ровным светом. Юродивый остановился, втянул глазами в себя свет и пригладил, собрал ладонями воедино, раздерганную бороду. В глазах, озаренных сиянием, горел золоченый крест. Вдруг он начал крениться, подламываться у основания, раздался протяжный, стонущий треск, и людской крик - многоголосый, торжествующий - отозвался на этот треск. Юродивый ухватился обеими руками за холодную цепь, потянул ее книзу, сгибаясь и наклоняясь сам, - только не видеть бы, не быть свидетелем, когда крест вывернется из своего основания и загремит по куполу; после соскользнет в воздух и, распростершись всеми четырьмя концами, пытаясь упереться ими в четыре конца неба, рухнет на землю, и звук его падения заглушит все тот же людской хор.
   Но прошлая жизнь, внезапно настигнув его, уже не отпускала. Властно утягивала в далекий день ранней весны, когда стояла на дворе точно такая же мокреть, а над городом неслись, царапая крыши, пузатые тучи, готовые в любой момент разродиться то ли дождем, то ли снегом.
   Городской храм окружили люди с красными флагами и транспарантами. Они пели песни, которые никогда не звучали возле этих стен. На молодых лицах парней в кожаных кепках и девушек в легких косынках горели глаза, и в них, в глазах, увидел Юродивый, словно в зеркале: разбитые колокола, разрушенные колокольни с проросшими на них кривыми березками, вывернутые из земли останки усопших, обгаженные надгробья и еще увидел над всей этой мерзостью запустения стаи жирных, от сытости блестящих ворон.
   Но людям, которые пришли к храму с песнями и флагами, не дано было этого предвидеть. Они не ведали, что творят. Они справляли новый, не ими выдуманный, праздник.
   Выносили из храма иконы, бросали их, предварительно ободрав оклады, в высокий, жаром пыхающий костер.
   Топорами, со смехом, рушили царские врата, и позолоченная резьба разлеталась горячими искрами.
   Веселый парень натянул на себя рясу, схватил паникадило и заполошно бегал по двору, выкрикивая тонким голосом: "Я - Христос! Я - Христос!"
   Оплавлялись в огне лики святых, а лица парней и девушек грубели и становились жестче.
   Это - внизу.
   А вверху, на колокольне, опустили на железные рельсы главный колокол, уперлись руками в круглые бока, растопыренными пальцами - в славянскую вязь, поднатужились и - "давай! давай! пошел! пошел!" Колокол дрогнул, прогибая рельсы, и пополз по ним к краю колокольни, к обрыву. Замер, почуя смертельный обрыв, но молодые руки напряглись, набухли еще неизработанные мускулы, и колокол перевалился макушкой вниз, полетел, кувыркаясь.
   Булыжником была выложена церковная ограда. Только звон пошел, когда разнесло в разные стороны медные куски.
   А самые отчаянные ребята залезли уже на купол, привязывали к кресту толстые веревки, концы веревок сбрасывали товарищам на землю, и там жадно ухватывались за них руки многих добровольцев.
   Будто змеи, вились веревки по голубому куполу, по золотым звездам.
   Не ведали, что творят.
   Но были и те, кто ведал.
   Гладко выбритый человек в кожане стоял в глубине церковной ограды, и на его бескровном, будто мертвом лице не отражалось ни радости, ни злости. Оно было непроницаемо. Подбегали молодые ребята, что-то докладывали, ждали приказаний, и тот отдавал их неслышным голосом. Все, что творилось сейчас в храме, на храме и вокруг, все это было продумано заранее, спланировано и выверено. Теперь свершалось. Человек в кожане следил, чтобы не было отступлений от задуманного.
   Он так же, как и Юродивый, прозревал разрушение колокольни, вывернутые могилы, воронье над запустением и еще немощных стариков и старух, хило доживающих свой век среди порухи. Те старики и старухи нынешние ребята и девушки, они будут брошены и прокляты своими детьми точно так же, как они сами сегодня, весело и беззаботно рушат и бросают в прорву прошлое своих родителей.
   И летела песня: "...до основанья, а затем..."
   Юродивый протолкался среди разгоряченной, орущей толпы, вырвался из ее тесноты и оказался в небольшом круге свободного пространства прямо перед человеком в кожане. Они были одного роста и примерно одних лет. Но разнились, как земля и небо.
   У одного - слово и вера.
   - Я слышу твои тайные мысли, - говорил Юродивый человеку в кожане. Ты думаешь, что они неизвестны, что они принадлежат тебе одному и подобным тебе, что больше о них не знает никто. Не надейся, ведь сказано: "Никто, зажигая лампаду, не загораживает ее и не ставит под кровать, а наоборот, ее ставят на подставку, чтобы все, кто заходит, видели свет. Ибо нет ничего тайного, что не стало бы явным, и нет такого секрета, который не вышел бы наружу и не стал бы известным". И еще сказано: "...что сказано в темноте, будет услышано при свете. И все, что прошепчется на ухо в своем доме, будет провозглашено с крыш". Ты же не лампаду возжигаешь - огонь дьявольского замысла. Прячешь, таишь от всех. Не спрячешь...
   А у другого - власть и сила.
   Не удивился человек в кожане появлению перед ним Юродивого. Ни одна жилка не дрогнула на выбритом лице. Только оледенели глаза и побелели.
   - Кто там?! Эй! - позвал он, глядя прямо на Юродивого. Из-за спины вывернулись двое парней. - Задержать и выяснить.
   Юродивому завернули руки и потащили из церковной ограды. За воротами он успел обернуться и увидел, как дрогнул и полетел крест.
   Полохнула белая молния, похожая на голое дерево, пронзила наискось низкие тучи, и по земле отвесно ударил крупный град. Бил безжалостно, больно, словно хотел умертвить и вколотить в землю. Юродивый дернулся, пытаясь освободиться, желая хотя бы руками прикрыть себя, но парни, подгоняя пинками, потащили его быстрее и скоро всунули в низкий сырой подвал.
   Сколько там пробыл Юродивый не знал. Когда отворили двери, лежала на земле ночь. Какая? Первая или вторая по счету как посадили его? Он спросил - ему не ответили. Вывели в глухой двор и поставили лицом к каменному забору. Юродивый сразу же повернулся - он хотел видеть, что будут с ним делать.
   И увидел.
   Человек в кожане светил фонариком в лист бумаги, зажатый в левой руке, и быстро читал написанное. "За контрреволюционную пропаганду..." едва разобрал Юродивый. И тут его пронзило: "Он торопится, он боится, что я знаю его мысли, боится, чтобы я о них не сказал. Но я скажу..." Он подался вперед, грудью на свет фонарика, и в грудь ему брызнули вразнобой револьверные выстрелы.
   Он отшатнулся и ударился спиной о каменную стену.
   Удар этот ощутил и сейчас, стоя на пустой улице, насквозь пронизанной ветром.
   Но в этот раз ему ударили в спину два прямых и подпрыгивающих луча. Долетел, едва различимый в вое ветра гул двигателя. Вылетел из-за перекрестка микроавтобус, поймал лучами фар и, не выпуская Юродивого из света, прибавил скорость. Обогнал его и резко затормозил, перегородив путь. Пискнула по-щенячьи резина, клацнули, открываясь, двери, и шестеро санитаров белыми горошинами высыпались из железного нутра. Двое сразу оказались за спиной у Юродивого, двое - по бокам, и еще двое придвинулись вплотную, чуть сгибая в коленях напряженные ноги.
   - Он, - сказал кто-то из шестерых.
   Кольцо сомкнулось плотнее, но Юродивый не испугался и не попытался бежать. Каждое страдание, выпавшее на его долю, укрепляло его в вере, и с каждым появлением в этом городе вера становилась все крепче и охраняла его все надежней. Он обретал над людьми силу.
   Поднял над головой костлявую руку с плотно сложенным троеперстием, выпрямил ее и вытянул на всю длину.
   Санитары замерли.
   Каждый из шестерых мог схватить Юродивого за руку, сделать ему подсечку или ударить в уязвимое место ребром ладони, чтобы он мгновенно потерял сознание от болевого шока; каждый мог его сбить любым приемом на землю - ведь на бородача выдана лицензия. Главное - задержать. Но никто не сделал и малого движения. Только взлетали, хлопая от ветра, полы халатов. У одного санитара сорвало с головы колпак, белый комок завертелся под светом фар, оторвался от земли и скользнул в темноту, растворяясь в ней без остатка.