- Дорогу! - хрипло выдохнул Юродивый, не опуская руки. - Я верую! И вера меня хранит! Дорогу!
Санитары дрогнули и отошли, оставляя Юродивому свободный проход. Он вышагнул, оставляя позади санитаров, широко и вольно перекрестился на храм, сломался в пояснице, падая грудью на ветер, и двинулся, сильнее обычного загребая ступнями, к церковным воротам.
18
Через каждые полчаса Суханов приносил белый листок с информацией, клал его на стол и без слов удалялся. Полуэктов мельком пробегал глазами по машинописным строчкам и сердито отталкивал листок в сторону. Об охраннике, проститутке и Юродивом сведений не поступало.
Суханов, неслышно ступая по ковру, появлялся снова, и Полуэктов всякий раз удивленно взглядывал на часы: неужели прошло тридцать минут? Время в ту ночь неслось как настеганное. С такой скоростью, словно его не существовало и вовсе. Полуэктов растворялся в его бешеной скорости и терял ощущение самого себя.
Давным-давно, в детстве, он проснулся однажды в темноте и понял, что он в доме один. Обнаружил это, не вставая с кровати, даже не оглядываясь вокруг. Свое одиночество ощутил. Оно как бы выходило из тела, потерянно бродило по пустым комнатам, тыкаясь в углы и стены, истово желая найти кого-нибудь, но не находило и возвращалось обратно. А через малый отрезок времени вновь выбиралось из тела, скиталось, надеясь наткнуться на живое существо. Напрасно надеялось, потому что родители появились лишь утром и перепугались, увидев, что он не спит.
Тогда, в бессонный остаток ночи, Полуэктов детским своим умом постиг: какая-то часть его существа может отделяться от него самого и уходить туда, куда ей вздумается. "Наверное, это душа покидает меня, - строил догадки Полуэктов, уже став взрослым. - Выходит, я живу это время без души, одной оболочкой?"
Сейчас, когда он сидел в муниципальном совете и следил, как разворачивается в городе "Вспышка", часть его существа находилась далеко отсюда, а там, где она была, голубело небо, светило живое солнце. Старенькая мама подавала на стол, с лица у нее не сходила улыбка. Маме нравилось, что сын ее сердится, требует, чтобы она отдохнула - он о ней заботился, а ей большего и не надо.
Но в то благостное время, на полдороге перехватывая кофейную чашку из вздрагивающих рук мамы, не переставая пенять ей за хлопотливость, в то же самое время Полуэктов не ощущал, что он весь, до капли, находится за столом. Часть его существа бродила в этом городе. Но не в муниципальном совете, а в тихом и глухом дворике деревянного дома, где вытягивались над зеленой травой голенастые пухлоголовые одуванчики. Он, совсем еще малой, приминал голыми коленями прохладную траву, ползал на четвереньках и сдувал пух с одуванчиков. Одна из пуховинок попала в нос, он безудержно зачихал и заревел. Большие руки подхватили его - а он уже знал, чьи это руки подбросили вверх и поймали, притиснув к твердой груди. Приникнув к ней, отцовской, чуть пахнущей табаком, он уже ничего не боялся, слезы высохли, и захотелось громко, пронзительно завизжать от радости. Он и завизжал.
Но почему же сейчас, когда Полуэктов в этом городе, почему бродит часть его существа не на глухом дворике, а едва ли не на другом краю света, на тихой веранде, где мама протягивает ему, проливая на скатерть коричневые капли, кофейную чашку. В тот раз она говорила: "Зачем тебе эта вонючая и дикая земля? Я тебя спасала не для того, чтобы ты вновь оказался на ней. Ее никакая власть не спасет, проклятие - в ней самой. Твой отец..." До конца жизни она не могла простить отца за то, что он был связан с этой землей и на ней остался.
Полуэктов не послушался. После смерти мамы вернулся в этот город, но спокойствия и единой цельности самого себя не обрел.
Суханов положил листок с новой информацией. Она, как и другие, начиналась с цифры больных. Цифра была огромной. Полуэктову представились летящие по городу микроавтобусы и фургоны, быстро бегущие санитары, больные, которых напихивали в железные коробки и развозили по больницам. Услышались крики и стоны, плач и ругань, и все в таких больших количествах, судя по цифре, что представить людское скопище зрительно он не мог. Не хватало воображения. А еще слышались ему произнесенные разными голосами просьбы об эвтаназии. Становилось не по себе, и связывалось сострадательное чувство не с тихой верандой, а с глухим двориком.
Выскочил из-за стола, раздернул шторы. Выключил свет в кабинете, припал к окну. Внизу, на прежнем месте, лежал город, упрятывая в каменной утробе полтора миллиона людей. Через день-два их будет меньше.
Полуэктов не слышал, как открылись двери, а когда раздался за спиной голос Бергова, вздрогнул. Быстро обернулся и поймал себя на том, что он рад. Но вида, по привычной своей осторожности, не показал. В это время появился Суханов и положил на стол новый лист. Юродивого обнаружили, но он скрылся в церкви, а на территорию церкви власть муниципального совета не распространялась. Полуэктов хотел вслух прочитать информацию Бергову, но тот опередил:
- Я знаю. Надо хорошенько подумать. Надо сделать так, чтобы за один раз изолировать Юродивого и попа, вообще всю богадельню.
- Как - всю?
- Вот мы и должны придумать.
- Но церковь же...
- Цель ясная, а формы могут быть разные. Это от нас зависит.
- Я... я не могу! - выпалил Полуэктов. Выпалив, будто преодолев барьер, он заговорил о том, что его мучило. Об огромной людской толпе, о глухом дворике деревянного дома, о своей жалости к тем, кого везут сейчас в больницу... Много еще чего говорил, непонятно, раздерганно, а порой казалось, что и бессмысленно. Но рад был, что говорит.
Бергов слушал. Не прерывал, не удивлялся, терпеливо ждал, когда Полуэктов выговорится. Дождался и пошел к двери, взялся за ручку, но в последний момент обернулся. Наотмашь, как молотком, вбил:
- У тебя самого вспышка атавизма! Ты заболел, как последний лишенец! Тебя тоже придется лечить!
Тихо прикрыл за собой дверь, оставив Полуэктова одного.
19
Во второй половине ночи к храму стали проскальзывать люди. Двигались они стремительно и осторожно. Держались темных закоулков, замирали даже при дальнем звуке микроавтобуса или фургона. Освещенную улицу перед храмом одолевали коротким броском и ныряли, как в спасительную заводь, в полумрак церковной ограды. Переводили запаленное дыхание, крестились вздрагивающими руками и облегченно поднимались по ступенькам паперти.
Храм стоял распахнутым настежь для всех, кто искал в нем спасения, кто не поверил, что в городе вспышка вируса. Проснулся в людях истинный атавизм, и они, гонимые страхом, желанием спастись, спешили туда же, куда спешили во все времена их дальние предки - под защиту креста и церкви.
Народу собралось много. Старики, женщины, ребятишки. Перемешались лишенцы, твердозаданцы, маячили даже активисты. Одни безучастно сидели на полу, другие ходили по храму, третьи беспрерывно молились и над всеми над ними, такими разными, звучал успокоительный голос отца Иоанна:
- Дух человеческий не знает градаций. Он един. Бог един для всех нас, потому что все мы - дети Его. Так проникнемся Его любовью и в час тяжелого испытания вспомним, что мы равны перед милостями Его и наказаниями. Не оставим в сердце места ненависти и отдадим свою любовь тем, кто рядом с нами. Поддержим слабых и отчаявшихся, поделимся водой и хлебом, и станем все вместе просить Всевышнего о милости к нам...
Простые, понятные слова отца Иоанна сближали людей, оказавшихся в этот час в храме. Среди них уже не было ни лишенцев, ни твердозаданцев. Отныне в храме находились только люди. Они, движимые состраданием, теснее подвигались друг к другу, делились небогатой едой, впопыхах захваченной из дома, успокаивали плачущих ребятишек и, видя в ответ точно такое же участие, невольно задавались простой мыслью: "Да кто же это нас разделил? Как получилось так, что нас разделили?"
Юродивый, отбившись от санитаров, вошел в храм и не понял сначала, что здесь происходит. Многолюдье в столь поздний час его удивило. Но тут он увидел молодую женщину, сидевшую недалеко от входа, и обо всем догадался.
На руках женщины заходился в плаче ребенок. Он выпрастывал из пеленок руки, взмахивал ими, и от крика на лбу у него надувались голубые жилы. И у того ребенка, здесь же, у этих дверей, бились голубенькие жилки под тонкой кожей, а после - кровь... Юродивый перекрестился, отпихиваясь от наваждения прошлого, и только вздохнул: "Идем, как слепые, по кругу и вырваться не можем..."
Осторожно подвинулся к женщине и склонился над ней. Она вскинулась, готовая прикрыть ребенка собственным телом, но Юродивый улыбнулся и чутко перенял малышку на свои руки. Тот перестал кричать, вздохнул умиротворенно и засопел, окунувшись в сон.
- Спасибо вам, - прошептала благодарная женщина, - а то я совсем измучилась. У него зубки режутся, вот он и кричит. Вы не знаете, когда эта "вспышка" кончится?
- Не знаю. Но она кончится. Придет срок, и кончится.
С рук на руки он передал ей ребенка и присел рядом, пристально вглядываясь в лица тех, кто был в храме. Он узнавал их. Это были те же самые лица, которые он уже видел. Ему даже чудилось, что если сильнее напрячь память, то можно увидеть и самого себя - юного Володеньку в расстегнутой гимназической шинели.
Горели свечи, взирали на людей иконописные лики, а отец Иоанн, уставший, изнемогающий, крепился из последних сил и говорил, не переставая, вселяя в людей надежду.
Юродивый, слушая его, прикрыл глаза и хотел молиться, но перед глазами, вопреки желанию, развернулась картина из прошлой жизни и придвинулась вплотную, так близко, как будто в яви.
...Людей к храму гнали тогда под конвоем. Молодые солдаты в шинелях с малиновыми петлицами плотно сжимали юношеские еще губы, придавая лицам суровое выражение, и грозно покачивали винтовками с примкнутыми штыками. Тащились в колонне мужики, женщины, старики и дети. Несли на себе нехитрый скарб, но и тот у них отбирали перед тем, как загнать в храм, который солдаты между собой называли пересылкой. По нескольку дней томились в тесноте люди, дожидаясь, когда подоспеют к речному причалу баржи с пустыми трюмами. Все они, кого вели под конвоем в храм, а из храма загоняли в баржи и сплавляли вниз по реке, все до единого, не годились для новой жизни и даже представляли для нее угрозу. Поэтому и убирали их подальше с глаз.
Но для Юродивого они оставались людьми, коих следовало жалеть и помогать им в несчастье. Каждый раз, когда загоняли новую партию, он приносил мешок с хлебом и поднимался на паперть. Часовые ощетинивались, передергивали затворы своих винтовок, но Юродивый вздымал правую руку, пронизывал солдат взглядом, и они, растерянно отступая в сторону, всегда его пропускали.
Юродивый входил в храм, опускал на пол мешок и ломал на равные куски хлебные булки. Не было случая, чтобы кому-нибудь не досталось. Уходя, он оставлял им свечи, и люди тайком зажигали их. Храм для них оставался храмом, а с горящими свечами - особенно.
Но нужнее, чем хлеб и свечи, нужен был несчастным Юродивый. Нужны были его простые обыденные слова и само появление. Не испугался, не побрезговал - пришел. Значит, еще не всего их лишили, если явилось к ним сострадание.
И в тот вечер, как обычно, Юродивый принес мешок с хлебом, а в кармане брюк лежал десяток свечей, замотанных в бумажку и перевязанных посередке суровой ниткой. Привычно поднялся на паперть и увидел, что рядом с солдатом стоит человек в черной кожаной куртке. Тот самый, который зачитывал ему приговор на глухом дворе, поставив лицом к каменной стенке.
Они узнали друг друга. И поняли, что вновь им не разминуться.
Юродивый пошел напролом.
Солдат дернулся, желая отступить в сторону, но человек в куртке схватил его за рукав и удержал на месте. Сам же быстро расстегнул кобуру из желтой кожи. Юродивый приблизился и различил, что глаза человека в куртке, нормальные карие глаза, стали от ненависти белыми. Даже зрачки растворились. Два пятна. Выпуклые и неподвижные. Но несмотря на ослепление, они очень хорошо видели мушку нагана. Три раза стрелял человек в куртке, и три пули вошли одна за одной чуть пониже соска, там, где сердце. Юродивый рухнул и покатился по ступенькам паперти, глухо стукаясь головой в ребристые уступы. Мешок распахнулся, круглые булки вывалились и посыпались следом, догоняя и обгоняя Юродивого.
"Жалко, хлеб-то в грязь упал, пропадет..." - так подумал он и услышал, как человек в куртке сказал:
- Ну вот, и никакой мистики... А хлеб - коням! Лишенцев мы кормить не обязаны.
Услышал еще Юродивый, теряя сознание, что в храме громко стенали люди.
...Простреленное сердце болело. Юродивый приложил руку к груди, и боль под ладонями немного притихла.
- Вам что, плохо? - участливо спросила женщина, понижая голос до шепота, чтобы не разбудить малыша.
- Нет, ничего. Пройдет, - тоже шепотом ответил ей Юродивый.
Отец Иоанн ходил между тем по храму и для каждого человека находил доброе слово. Не пропустил ни единого. Его подслеповатые глаза, когда он глядел на людей и иконы, становились зоркими и всевидящими. Двигался по храму, а следом за ним растекалось успокоение. Перекрестил младенца на руках женщины, тихо сказал ей:
- Пусть спит. Утро вечера мудренее. А ты не отчаивайся. Бог милостив и не забудет.
Юродивого, наклонившись к нему, отец Иоанн попросил:
- Людям горячего нужно. Растопи печку в сторожке, согрей чаю.
Юродивый поднялся и пошел кипятить чай. Собрал все кружки и стаканы, какие нашлись в небогатом хозяйстве отца Иоанна, и принес сначала их, а следом - чай в двух ведрах. Поставил у входа, заметил, как зашевелились люди, и встревожился: налетят сейчас, устроят толкучку и разольют чай по полу. Но он ошибся и тут же укорил себя, что посмел так думать. Люди подходили степенно, по одному, и чай брали в первую очередь для стариков и детей.
До самого утра Юродивый кипятил и разносил чай, до самого утра отец Иоанн утешал несчастных и до самого утра звучали под высокими сводами тихие, протяжные молитвы.
20
Лампочка мигнула и погасла. Комната окунулась в темень. В темноте зашуршали проворные тараканы. Не виделось - сколько их, но представлялось по плотному шороху, что они покрыли весь пол, кишат и лезут от собственной тесноты вверх по стенам, взбираются на раскладушку, хищно пошевеливая усами, и вот-вот скользнут под одеяло. Соломея захлопнулась с головой и стала подтыкивать одеяло под себя, чтобы ни одной щели не осталось. Сжалась в комок, притихла.
"Где же Павел? Куда он ушел? И лампочка... почему лампочка погасла? Страшно. Может, он меня бросил? Нет, так думать нельзя - стыдно. У него тайна, она мучит его, и он не хочет открыться. Странно, мы все еще боимся довериться до конца. Господи, только бы тараканы не залезли!" Еще подумала, что надо бы подняться и глянуть - заперта дверь или нет. Но тут же передернулась от брезгливости, представив под ногами сухой треск раздавленных тараканов.
Последние события так резко швыряли Соломею из одного состояния в другое, что ей не оставалось времени их осмыслить. Что происходит, куда их несет, куда принесет и главное - ради чего? Ради надежды, ради страданий, ради людей? Но надежда ее покидала, к страданиям она притерпелась, а люди... что ж, люди про нее даже и не узнают, когда она исчезнет. Единственное, что еще поддерживало Соломею, наполняя жизненной силой, так это ощущение чистоты и легкости. "А Павел? Он для меня - кто?" Видела его глаза, лицо, слышала голос, и все, до самой мелочи, ей было дорого. В своей жизни она еще никого из мужчин не любила, даже не знала, что это такое - любить мужчину. "Неужели я его..."
Сжалась сильнее и затаила дыхание.
Тараканий шорох стих. Соломея скорее не услышала, а почуяла, что он стих. Боязливо приподняла одеяло, и в узкую щелку скользнул свет. Лампочка горела, тараканы исчезли.
Соломея вскочила, бросилась к двери. Толкнулась в нее острым плечом, но дверь оказалась снаружи запертой и даже не шелохнулась. Соломея отошла и села на раскладушку. Комната, освещенная лампочкой, предстала во всей своей обнаженности и запустении. Серела в углах и на потолках обвислая паутина, лежали на полу мусор и пыль, обои во многих местах отстали, и грязные, зашмыганные лохмотья напоминали развешенное как попало тряпье. Валялись возле плиты сухие картофельные очистки и битое стекло.
Ничем живым в комнате не пахло.
Соломея наклонилась, провела ладонью по полу и оставила в пыли полукруглый след. "Он придет. Он не может не придти. А я буду его ждать и буду... - обвела взглядом комнату, - буду готовиться".
Поверив, что Павел вернется, что оставил он ее лишь по крайней надобности, о которой расскажет сам, Соломея успокоилась. Душа утихомирилась и прилегла.
"Уж ты сыт ли, не сыт - в печаль не вдавайся..." - вспомнились слова из песни, и она пропела их, наполняя безмолвие комнаты живым звуком.
Дверцы деревянного шкафчика - настежь. Что тут? Ага, тряпка, посуда, конечно, грязная, посуду - отдельно; веник, ведро - в самый раз. Веник обмотала тряпкой, сняла паутину в углах и на потолке, комната сразу расширилась во все стороны. Ободрала лохмы обоев, закрыла прорехи старыми газетами. Комната сразу стала уютней и представилась Соломее ее собственной, будто она давно здесь жила, потом отъехала по делам, а вот теперь вернулась. Руки сами все делали. Знали, что взять, куда поставить. Откуда же они знали, если Соломея никогда своего жилья не имела и никогда не убиралась вот так, ожидая другого человека? "Значит... - не нашла подходящего объяснения и решила: - Правильно. Все, что делаю - правильно. А откуда и зачем, я не знаю. Видно, так угодно".
Из чистой прибранной комнаты незаметно уполз нежилой запах. Соломея ополоснула руки под краном, выпрямилась, разгибая усталую поясницу, но, глянув на комнату, не успокоилась. Не хватало чего-то, и она сразу не поняла - чего именно. Будто кто шепнул на ухо, что уютность в жилье, где обитает женщина, немыслима без мелких безделушек и даже самых простеньких украшений. "Рубахи же старенькие! Точно!" На раскладушке, под матрасом, лежали две старые мужские рубахи. Соломея вырезала из них ровные куски, прилепила их один к другому на стенке, и получился коврик. Цветастый, веселенький. Отошла и полюбовалась.
"Павел придет, он же голодный. Ужин надо". Кинулась к деревянному шкафчику, отыскала три картофелины, целлофановый пакет с макаронами и консервную банку неизвестно с чем - наклейка с нее слетела и потерялась. Расковыряла банку ножом, а там - рыба. Уха будет. Пополз от плиты запах варева. Комната стала совсем жилой.
На столе Соломея расставила тарелки, положила возле них круглые салфетки из газет; кастрюлю, чтобы уха не остыла, обернула в тряпку и наконец-то присела, приготовясь ждать Павла.
Ждать ей пришлось недолго.
За дверью затопали, и дверь открылась. Соломея поднялась, готовая пойти Павлу навстречу, и отшатнулась - в комнату, запнувшись за порог и едва не грохнувшись, влетел Дюймовочка.
"Господи, откуда он?"
Давний, до сих пор неизжитый страх перед этим человеком отбросил Соломею к самой стене. Если бы не стена, отбросил бы еще дальше. Ударилась затылком и выставила перед собой тонкие руки, словно готовилась защищать себя вздрагивающими ладонями. Едва удержалась, чтобы не крикнуть в голос.
Дюймовочка на ногах устоял и дальше не двинулся. По-бычьи угнул голову, глазные щели совсем закрылись. Руки заведены за спину. Соломея чуть отлепилась от стены, готовясь выскользнуть в дверь, и тут увидела Павла. А увидев, поразилась еще больше, чем внезапному появлению Дюймовочки. Да, это Павел, тот же самый, но она не узнавала его. В движениях, во взгляде проскальзывало звериное, и жесткая, злая сила исходила от него. Он захлопнул дверь, ухнул с глухим выдохом и прыгнул от порога, ударил Дюймовочку ногой в спину. Тот рухнул во весь рост на вымытый пол, в кровь разбил губы. Руки у него оказались связанными. Павел, не давая опомниться, вздернул огрузлое, рыхлое тело Дюймовочки, подтащил и прислонил к стене. Той же самой ногой, с размаху, пнул Дюймовочку в грудь. Тот дернулся и уронил голову. Павел наклонился и ударил его снизу двумя руками в подбородок. Клацнули зубы, затылком Дюймовочка грохнулся в стену, и стена загудела. Бил Павел умело, заученно, словно делал привычную работу. "Он умеет так бить! И не первый раз бьет! Неужели это он?" Соломея не могла двинуться с места. Все еще держала перед собой вытянутые руки, но сейчас уже готова была защищаться от Павла.
- Паша - ты?! - никак не желая поверить, крикнула она.
- Я! Я! - дернул плечом, словно стряхивал ненужную тяжесть, присел и запустил пятерню в рыжую шевелюру Дюймовочки. Вздернул ему голову и ударил о стену. - Говори - кто посылал? Кто? Говори!
- Нне... сам... сам пошел...
- Не ври! Кто? Убью, гад! Живым не выйдешь! Кто?
И раз, и другой - об стену. Стена гудела.
- Павел! Остановись! Павел!
- Не лезь! Уйди! Говори, все равно вышибу! Кто?
- Нне...
- Хватит мычать! Кто?
- Паве-ел! - Соломея закричала, как под ножом.
Бросилась к нему, замкнула кольцом тонкие руки на шее. Ее мутило от крови, она не могла видеть Павла таким, каким он сейчас был - по-звериному злой и страшный. Стянула руки изо всех сил, и Павел остановился.
- Пожалела? - оскалил зубы и хохотнул. - Пожале-е-ела! Вижу, что пожалела. А я зверь, зверь, бью до крови! И не жалею. Пусти, я душу из него выну!
- Павел, одумайся! Ты же с ума сошел! - еще крепче сцепила руки и не отпустила, готовая удерживать хоть вечность - только бы не зверел. - Он же человек, разве можно человека...
- А ты, ты - обезьяна? Почему с тобой можно? Отвечай! Почему с тобой можно? Молчишь? Вот и молчи. Нечего тебе сказать. Ладно, пусти, не буду я его гробить. Пусти.
Соломея разжала руки, и он, оттолкнув ее, отошел в угол. Дюймовочка всхлипывал, шлепая губами, из носа, не переставая, сочилась кровь. Соломея набрала воды и стала обмывать ему лицо.
Павел смеялся в углу лающим смехом и сквозь смех говорил:
- Ты бы хоть спросила - откуда он взялся? У люка уже шарился. Приди я пораньше, и хана! Нас бы с тобой на уколы уже везли. А тебе жалко... Как же, родненький человечек, самочинно на тот свет отправлял. Старайся, хорошенько старайся, чище рыло ему умывай. Если о комнате пронюхали, тогда нам с тобой... я и не знаю... А этот молчит. Кто его посылал, а?
- Я сам! Сам искал! - заторопился Дюймовочка. - Хозяйка сказала - не найдешь, оформлю лишенцем. Я и пошел, куда мне деваться.
- Врешь!
- Не вру, честное слово, не вру. Сам! Да я бы и не нашел никогда. У меня и мысли про люк... Прошел бы мимо и не заметил...
- Ладно, не хлюпай. И запомни - если соврал и нас тут накроют, я сначала с тобой разборки наведу, а уж потом как получится... Радуйся пока, вон как за тобой ухаживают.
- Павел... - Соломея хотела сказать, что не узнает его, боится, но Павел не дал договорить, оборвал:
- Знаю, что скажешь! По глазам вижу. Зверя во мне разглядела? А иначе - как? Не-е-ет, мои сказки кончились!
Соломея поняла, что говорить сейчас с ним - зряшная трата времени. Павел тоже замолчал, подвинулся к столу, крест-накрест сложил руки и уткнулся в них лбом. Задремывая, предупредил:
- Не вздумай его развязывать. Обоих нас грохнет.
И сразу уснул.
Избитый, с распухшим лиловым носом, Дюймовочка сидел перед Соломеей и смотрел на нее, чуть приоткрыв глазные щелки. Жалкий, совсем не страшный, он просил о помощи.
"Все мы молим и просим о чем-то, надеемся, что нас услышат. Мы же люди, все одинаковые люди. Я тоже просила. Да, меня отпихнули. Значит, и я должна отпихнуть? А если нет? Если я чужую мольбу выполню? Она вернется ко мне благодарностью? Конечно, конечно, вернется! Иначе не может быть! Мы же люди, все люди!"
Блажен, кто верует, у верующих меньше сомнений. Соломея взяла нож и разрезала брючный ремень, которым стянуты были руки Дюймовочки. Павел спал. Дюймовочка прокрался на цыпочках к двери, неслышно открыл ее и перед тем, как выйти, обернулся из-за плеча. Соломея впервые увидела его глаза широко раскрытыми. Они, оказывается, были у него синими.
21
В самый разгул ветра опустился, под свист и гиканье, крепкий морозец. Подковал талый снег жесткой коркой, и она сухо хрустела, обдирая колени и голые ладони. Хорошо, что в суетной спешке Павел успел обрядить Соломею в штаны, свитер и куртку, иначе бы она сейчас, распластанная на земле, замерзла. Сил, чтобы ползти дальше, совсем не оставалось. Хотелось встать и пойти в полный рост. Но едва Соломея замешкалась, едва попыталась приподнять голову, как Павел тут же прижал к земле и шепотом скомандовал:
- Ползи, быстрей ползи.
Пересиливая себя, поползла, неумело опираясь коленями, елозясь на твердом, бугристом снегу. Ладони, разодранные в кровь, горели. Загнанно и зло дышал рядом Павел. Куда ползли - Соломея не знала. И что думает Павел, как он собирается ускользнуть от беды - тоже не ведала.
Из люка они выскочили чуть раньше, чем подъехали санитары. Привел их Дюймовочка. Если бы Павел не проснулся, если бы они по-прежнему сидели в комнате... Об этом Соломея старалась не думать. Она думала о другом: "Как же так? Я его спасла, а он вернулся, чтобы меня погубить. Значит, я должна его теперь ненавидеть? А если я начну ненавидеть..." Тут Соломея странным образом, непостижимо, мгновенно, уяснила: она возненавидит Дюймовочку, пожелает ему страшной кары и тогда в ней исчезнет ощущение чистоты и легкости. "Бог ему судьей будет. Он и спросит". Так она окончательно решила, и стало ей как-то прочней, уверенней, несмотря на опасность, которая ходила рядом.
Санитары дрогнули и отошли, оставляя Юродивому свободный проход. Он вышагнул, оставляя позади санитаров, широко и вольно перекрестился на храм, сломался в пояснице, падая грудью на ветер, и двинулся, сильнее обычного загребая ступнями, к церковным воротам.
18
Через каждые полчаса Суханов приносил белый листок с информацией, клал его на стол и без слов удалялся. Полуэктов мельком пробегал глазами по машинописным строчкам и сердито отталкивал листок в сторону. Об охраннике, проститутке и Юродивом сведений не поступало.
Суханов, неслышно ступая по ковру, появлялся снова, и Полуэктов всякий раз удивленно взглядывал на часы: неужели прошло тридцать минут? Время в ту ночь неслось как настеганное. С такой скоростью, словно его не существовало и вовсе. Полуэктов растворялся в его бешеной скорости и терял ощущение самого себя.
Давным-давно, в детстве, он проснулся однажды в темноте и понял, что он в доме один. Обнаружил это, не вставая с кровати, даже не оглядываясь вокруг. Свое одиночество ощутил. Оно как бы выходило из тела, потерянно бродило по пустым комнатам, тыкаясь в углы и стены, истово желая найти кого-нибудь, но не находило и возвращалось обратно. А через малый отрезок времени вновь выбиралось из тела, скиталось, надеясь наткнуться на живое существо. Напрасно надеялось, потому что родители появились лишь утром и перепугались, увидев, что он не спит.
Тогда, в бессонный остаток ночи, Полуэктов детским своим умом постиг: какая-то часть его существа может отделяться от него самого и уходить туда, куда ей вздумается. "Наверное, это душа покидает меня, - строил догадки Полуэктов, уже став взрослым. - Выходит, я живу это время без души, одной оболочкой?"
Сейчас, когда он сидел в муниципальном совете и следил, как разворачивается в городе "Вспышка", часть его существа находилась далеко отсюда, а там, где она была, голубело небо, светило живое солнце. Старенькая мама подавала на стол, с лица у нее не сходила улыбка. Маме нравилось, что сын ее сердится, требует, чтобы она отдохнула - он о ней заботился, а ей большего и не надо.
Но в то благостное время, на полдороге перехватывая кофейную чашку из вздрагивающих рук мамы, не переставая пенять ей за хлопотливость, в то же самое время Полуэктов не ощущал, что он весь, до капли, находится за столом. Часть его существа бродила в этом городе. Но не в муниципальном совете, а в тихом и глухом дворике деревянного дома, где вытягивались над зеленой травой голенастые пухлоголовые одуванчики. Он, совсем еще малой, приминал голыми коленями прохладную траву, ползал на четвереньках и сдувал пух с одуванчиков. Одна из пуховинок попала в нос, он безудержно зачихал и заревел. Большие руки подхватили его - а он уже знал, чьи это руки подбросили вверх и поймали, притиснув к твердой груди. Приникнув к ней, отцовской, чуть пахнущей табаком, он уже ничего не боялся, слезы высохли, и захотелось громко, пронзительно завизжать от радости. Он и завизжал.
Но почему же сейчас, когда Полуэктов в этом городе, почему бродит часть его существа не на глухом дворике, а едва ли не на другом краю света, на тихой веранде, где мама протягивает ему, проливая на скатерть коричневые капли, кофейную чашку. В тот раз она говорила: "Зачем тебе эта вонючая и дикая земля? Я тебя спасала не для того, чтобы ты вновь оказался на ней. Ее никакая власть не спасет, проклятие - в ней самой. Твой отец..." До конца жизни она не могла простить отца за то, что он был связан с этой землей и на ней остался.
Полуэктов не послушался. После смерти мамы вернулся в этот город, но спокойствия и единой цельности самого себя не обрел.
Суханов положил листок с новой информацией. Она, как и другие, начиналась с цифры больных. Цифра была огромной. Полуэктову представились летящие по городу микроавтобусы и фургоны, быстро бегущие санитары, больные, которых напихивали в железные коробки и развозили по больницам. Услышались крики и стоны, плач и ругань, и все в таких больших количествах, судя по цифре, что представить людское скопище зрительно он не мог. Не хватало воображения. А еще слышались ему произнесенные разными голосами просьбы об эвтаназии. Становилось не по себе, и связывалось сострадательное чувство не с тихой верандой, а с глухим двориком.
Выскочил из-за стола, раздернул шторы. Выключил свет в кабинете, припал к окну. Внизу, на прежнем месте, лежал город, упрятывая в каменной утробе полтора миллиона людей. Через день-два их будет меньше.
Полуэктов не слышал, как открылись двери, а когда раздался за спиной голос Бергова, вздрогнул. Быстро обернулся и поймал себя на том, что он рад. Но вида, по привычной своей осторожности, не показал. В это время появился Суханов и положил на стол новый лист. Юродивого обнаружили, но он скрылся в церкви, а на территорию церкви власть муниципального совета не распространялась. Полуэктов хотел вслух прочитать информацию Бергову, но тот опередил:
- Я знаю. Надо хорошенько подумать. Надо сделать так, чтобы за один раз изолировать Юродивого и попа, вообще всю богадельню.
- Как - всю?
- Вот мы и должны придумать.
- Но церковь же...
- Цель ясная, а формы могут быть разные. Это от нас зависит.
- Я... я не могу! - выпалил Полуэктов. Выпалив, будто преодолев барьер, он заговорил о том, что его мучило. Об огромной людской толпе, о глухом дворике деревянного дома, о своей жалости к тем, кого везут сейчас в больницу... Много еще чего говорил, непонятно, раздерганно, а порой казалось, что и бессмысленно. Но рад был, что говорит.
Бергов слушал. Не прерывал, не удивлялся, терпеливо ждал, когда Полуэктов выговорится. Дождался и пошел к двери, взялся за ручку, но в последний момент обернулся. Наотмашь, как молотком, вбил:
- У тебя самого вспышка атавизма! Ты заболел, как последний лишенец! Тебя тоже придется лечить!
Тихо прикрыл за собой дверь, оставив Полуэктова одного.
19
Во второй половине ночи к храму стали проскальзывать люди. Двигались они стремительно и осторожно. Держались темных закоулков, замирали даже при дальнем звуке микроавтобуса или фургона. Освещенную улицу перед храмом одолевали коротким броском и ныряли, как в спасительную заводь, в полумрак церковной ограды. Переводили запаленное дыхание, крестились вздрагивающими руками и облегченно поднимались по ступенькам паперти.
Храм стоял распахнутым настежь для всех, кто искал в нем спасения, кто не поверил, что в городе вспышка вируса. Проснулся в людях истинный атавизм, и они, гонимые страхом, желанием спастись, спешили туда же, куда спешили во все времена их дальние предки - под защиту креста и церкви.
Народу собралось много. Старики, женщины, ребятишки. Перемешались лишенцы, твердозаданцы, маячили даже активисты. Одни безучастно сидели на полу, другие ходили по храму, третьи беспрерывно молились и над всеми над ними, такими разными, звучал успокоительный голос отца Иоанна:
- Дух человеческий не знает градаций. Он един. Бог един для всех нас, потому что все мы - дети Его. Так проникнемся Его любовью и в час тяжелого испытания вспомним, что мы равны перед милостями Его и наказаниями. Не оставим в сердце места ненависти и отдадим свою любовь тем, кто рядом с нами. Поддержим слабых и отчаявшихся, поделимся водой и хлебом, и станем все вместе просить Всевышнего о милости к нам...
Простые, понятные слова отца Иоанна сближали людей, оказавшихся в этот час в храме. Среди них уже не было ни лишенцев, ни твердозаданцев. Отныне в храме находились только люди. Они, движимые состраданием, теснее подвигались друг к другу, делились небогатой едой, впопыхах захваченной из дома, успокаивали плачущих ребятишек и, видя в ответ точно такое же участие, невольно задавались простой мыслью: "Да кто же это нас разделил? Как получилось так, что нас разделили?"
Юродивый, отбившись от санитаров, вошел в храм и не понял сначала, что здесь происходит. Многолюдье в столь поздний час его удивило. Но тут он увидел молодую женщину, сидевшую недалеко от входа, и обо всем догадался.
На руках женщины заходился в плаче ребенок. Он выпрастывал из пеленок руки, взмахивал ими, и от крика на лбу у него надувались голубые жилы. И у того ребенка, здесь же, у этих дверей, бились голубенькие жилки под тонкой кожей, а после - кровь... Юродивый перекрестился, отпихиваясь от наваждения прошлого, и только вздохнул: "Идем, как слепые, по кругу и вырваться не можем..."
Осторожно подвинулся к женщине и склонился над ней. Она вскинулась, готовая прикрыть ребенка собственным телом, но Юродивый улыбнулся и чутко перенял малышку на свои руки. Тот перестал кричать, вздохнул умиротворенно и засопел, окунувшись в сон.
- Спасибо вам, - прошептала благодарная женщина, - а то я совсем измучилась. У него зубки режутся, вот он и кричит. Вы не знаете, когда эта "вспышка" кончится?
- Не знаю. Но она кончится. Придет срок, и кончится.
С рук на руки он передал ей ребенка и присел рядом, пристально вглядываясь в лица тех, кто был в храме. Он узнавал их. Это были те же самые лица, которые он уже видел. Ему даже чудилось, что если сильнее напрячь память, то можно увидеть и самого себя - юного Володеньку в расстегнутой гимназической шинели.
Горели свечи, взирали на людей иконописные лики, а отец Иоанн, уставший, изнемогающий, крепился из последних сил и говорил, не переставая, вселяя в людей надежду.
Юродивый, слушая его, прикрыл глаза и хотел молиться, но перед глазами, вопреки желанию, развернулась картина из прошлой жизни и придвинулась вплотную, так близко, как будто в яви.
...Людей к храму гнали тогда под конвоем. Молодые солдаты в шинелях с малиновыми петлицами плотно сжимали юношеские еще губы, придавая лицам суровое выражение, и грозно покачивали винтовками с примкнутыми штыками. Тащились в колонне мужики, женщины, старики и дети. Несли на себе нехитрый скарб, но и тот у них отбирали перед тем, как загнать в храм, который солдаты между собой называли пересылкой. По нескольку дней томились в тесноте люди, дожидаясь, когда подоспеют к речному причалу баржи с пустыми трюмами. Все они, кого вели под конвоем в храм, а из храма загоняли в баржи и сплавляли вниз по реке, все до единого, не годились для новой жизни и даже представляли для нее угрозу. Поэтому и убирали их подальше с глаз.
Но для Юродивого они оставались людьми, коих следовало жалеть и помогать им в несчастье. Каждый раз, когда загоняли новую партию, он приносил мешок с хлебом и поднимался на паперть. Часовые ощетинивались, передергивали затворы своих винтовок, но Юродивый вздымал правую руку, пронизывал солдат взглядом, и они, растерянно отступая в сторону, всегда его пропускали.
Юродивый входил в храм, опускал на пол мешок и ломал на равные куски хлебные булки. Не было случая, чтобы кому-нибудь не досталось. Уходя, он оставлял им свечи, и люди тайком зажигали их. Храм для них оставался храмом, а с горящими свечами - особенно.
Но нужнее, чем хлеб и свечи, нужен был несчастным Юродивый. Нужны были его простые обыденные слова и само появление. Не испугался, не побрезговал - пришел. Значит, еще не всего их лишили, если явилось к ним сострадание.
И в тот вечер, как обычно, Юродивый принес мешок с хлебом, а в кармане брюк лежал десяток свечей, замотанных в бумажку и перевязанных посередке суровой ниткой. Привычно поднялся на паперть и увидел, что рядом с солдатом стоит человек в черной кожаной куртке. Тот самый, который зачитывал ему приговор на глухом дворе, поставив лицом к каменной стенке.
Они узнали друг друга. И поняли, что вновь им не разминуться.
Юродивый пошел напролом.
Солдат дернулся, желая отступить в сторону, но человек в куртке схватил его за рукав и удержал на месте. Сам же быстро расстегнул кобуру из желтой кожи. Юродивый приблизился и различил, что глаза человека в куртке, нормальные карие глаза, стали от ненависти белыми. Даже зрачки растворились. Два пятна. Выпуклые и неподвижные. Но несмотря на ослепление, они очень хорошо видели мушку нагана. Три раза стрелял человек в куртке, и три пули вошли одна за одной чуть пониже соска, там, где сердце. Юродивый рухнул и покатился по ступенькам паперти, глухо стукаясь головой в ребристые уступы. Мешок распахнулся, круглые булки вывалились и посыпались следом, догоняя и обгоняя Юродивого.
"Жалко, хлеб-то в грязь упал, пропадет..." - так подумал он и услышал, как человек в куртке сказал:
- Ну вот, и никакой мистики... А хлеб - коням! Лишенцев мы кормить не обязаны.
Услышал еще Юродивый, теряя сознание, что в храме громко стенали люди.
...Простреленное сердце болело. Юродивый приложил руку к груди, и боль под ладонями немного притихла.
- Вам что, плохо? - участливо спросила женщина, понижая голос до шепота, чтобы не разбудить малыша.
- Нет, ничего. Пройдет, - тоже шепотом ответил ей Юродивый.
Отец Иоанн ходил между тем по храму и для каждого человека находил доброе слово. Не пропустил ни единого. Его подслеповатые глаза, когда он глядел на людей и иконы, становились зоркими и всевидящими. Двигался по храму, а следом за ним растекалось успокоение. Перекрестил младенца на руках женщины, тихо сказал ей:
- Пусть спит. Утро вечера мудренее. А ты не отчаивайся. Бог милостив и не забудет.
Юродивого, наклонившись к нему, отец Иоанн попросил:
- Людям горячего нужно. Растопи печку в сторожке, согрей чаю.
Юродивый поднялся и пошел кипятить чай. Собрал все кружки и стаканы, какие нашлись в небогатом хозяйстве отца Иоанна, и принес сначала их, а следом - чай в двух ведрах. Поставил у входа, заметил, как зашевелились люди, и встревожился: налетят сейчас, устроят толкучку и разольют чай по полу. Но он ошибся и тут же укорил себя, что посмел так думать. Люди подходили степенно, по одному, и чай брали в первую очередь для стариков и детей.
До самого утра Юродивый кипятил и разносил чай, до самого утра отец Иоанн утешал несчастных и до самого утра звучали под высокими сводами тихие, протяжные молитвы.
20
Лампочка мигнула и погасла. Комната окунулась в темень. В темноте зашуршали проворные тараканы. Не виделось - сколько их, но представлялось по плотному шороху, что они покрыли весь пол, кишат и лезут от собственной тесноты вверх по стенам, взбираются на раскладушку, хищно пошевеливая усами, и вот-вот скользнут под одеяло. Соломея захлопнулась с головой и стала подтыкивать одеяло под себя, чтобы ни одной щели не осталось. Сжалась в комок, притихла.
"Где же Павел? Куда он ушел? И лампочка... почему лампочка погасла? Страшно. Может, он меня бросил? Нет, так думать нельзя - стыдно. У него тайна, она мучит его, и он не хочет открыться. Странно, мы все еще боимся довериться до конца. Господи, только бы тараканы не залезли!" Еще подумала, что надо бы подняться и глянуть - заперта дверь или нет. Но тут же передернулась от брезгливости, представив под ногами сухой треск раздавленных тараканов.
Последние события так резко швыряли Соломею из одного состояния в другое, что ей не оставалось времени их осмыслить. Что происходит, куда их несет, куда принесет и главное - ради чего? Ради надежды, ради страданий, ради людей? Но надежда ее покидала, к страданиям она притерпелась, а люди... что ж, люди про нее даже и не узнают, когда она исчезнет. Единственное, что еще поддерживало Соломею, наполняя жизненной силой, так это ощущение чистоты и легкости. "А Павел? Он для меня - кто?" Видела его глаза, лицо, слышала голос, и все, до самой мелочи, ей было дорого. В своей жизни она еще никого из мужчин не любила, даже не знала, что это такое - любить мужчину. "Неужели я его..."
Сжалась сильнее и затаила дыхание.
Тараканий шорох стих. Соломея скорее не услышала, а почуяла, что он стих. Боязливо приподняла одеяло, и в узкую щелку скользнул свет. Лампочка горела, тараканы исчезли.
Соломея вскочила, бросилась к двери. Толкнулась в нее острым плечом, но дверь оказалась снаружи запертой и даже не шелохнулась. Соломея отошла и села на раскладушку. Комната, освещенная лампочкой, предстала во всей своей обнаженности и запустении. Серела в углах и на потолках обвислая паутина, лежали на полу мусор и пыль, обои во многих местах отстали, и грязные, зашмыганные лохмотья напоминали развешенное как попало тряпье. Валялись возле плиты сухие картофельные очистки и битое стекло.
Ничем живым в комнате не пахло.
Соломея наклонилась, провела ладонью по полу и оставила в пыли полукруглый след. "Он придет. Он не может не придти. А я буду его ждать и буду... - обвела взглядом комнату, - буду готовиться".
Поверив, что Павел вернется, что оставил он ее лишь по крайней надобности, о которой расскажет сам, Соломея успокоилась. Душа утихомирилась и прилегла.
"Уж ты сыт ли, не сыт - в печаль не вдавайся..." - вспомнились слова из песни, и она пропела их, наполняя безмолвие комнаты живым звуком.
Дверцы деревянного шкафчика - настежь. Что тут? Ага, тряпка, посуда, конечно, грязная, посуду - отдельно; веник, ведро - в самый раз. Веник обмотала тряпкой, сняла паутину в углах и на потолке, комната сразу расширилась во все стороны. Ободрала лохмы обоев, закрыла прорехи старыми газетами. Комната сразу стала уютней и представилась Соломее ее собственной, будто она давно здесь жила, потом отъехала по делам, а вот теперь вернулась. Руки сами все делали. Знали, что взять, куда поставить. Откуда же они знали, если Соломея никогда своего жилья не имела и никогда не убиралась вот так, ожидая другого человека? "Значит... - не нашла подходящего объяснения и решила: - Правильно. Все, что делаю - правильно. А откуда и зачем, я не знаю. Видно, так угодно".
Из чистой прибранной комнаты незаметно уполз нежилой запах. Соломея ополоснула руки под краном, выпрямилась, разгибая усталую поясницу, но, глянув на комнату, не успокоилась. Не хватало чего-то, и она сразу не поняла - чего именно. Будто кто шепнул на ухо, что уютность в жилье, где обитает женщина, немыслима без мелких безделушек и даже самых простеньких украшений. "Рубахи же старенькие! Точно!" На раскладушке, под матрасом, лежали две старые мужские рубахи. Соломея вырезала из них ровные куски, прилепила их один к другому на стенке, и получился коврик. Цветастый, веселенький. Отошла и полюбовалась.
"Павел придет, он же голодный. Ужин надо". Кинулась к деревянному шкафчику, отыскала три картофелины, целлофановый пакет с макаронами и консервную банку неизвестно с чем - наклейка с нее слетела и потерялась. Расковыряла банку ножом, а там - рыба. Уха будет. Пополз от плиты запах варева. Комната стала совсем жилой.
На столе Соломея расставила тарелки, положила возле них круглые салфетки из газет; кастрюлю, чтобы уха не остыла, обернула в тряпку и наконец-то присела, приготовясь ждать Павла.
Ждать ей пришлось недолго.
За дверью затопали, и дверь открылась. Соломея поднялась, готовая пойти Павлу навстречу, и отшатнулась - в комнату, запнувшись за порог и едва не грохнувшись, влетел Дюймовочка.
"Господи, откуда он?"
Давний, до сих пор неизжитый страх перед этим человеком отбросил Соломею к самой стене. Если бы не стена, отбросил бы еще дальше. Ударилась затылком и выставила перед собой тонкие руки, словно готовилась защищать себя вздрагивающими ладонями. Едва удержалась, чтобы не крикнуть в голос.
Дюймовочка на ногах устоял и дальше не двинулся. По-бычьи угнул голову, глазные щели совсем закрылись. Руки заведены за спину. Соломея чуть отлепилась от стены, готовясь выскользнуть в дверь, и тут увидела Павла. А увидев, поразилась еще больше, чем внезапному появлению Дюймовочки. Да, это Павел, тот же самый, но она не узнавала его. В движениях, во взгляде проскальзывало звериное, и жесткая, злая сила исходила от него. Он захлопнул дверь, ухнул с глухим выдохом и прыгнул от порога, ударил Дюймовочку ногой в спину. Тот рухнул во весь рост на вымытый пол, в кровь разбил губы. Руки у него оказались связанными. Павел, не давая опомниться, вздернул огрузлое, рыхлое тело Дюймовочки, подтащил и прислонил к стене. Той же самой ногой, с размаху, пнул Дюймовочку в грудь. Тот дернулся и уронил голову. Павел наклонился и ударил его снизу двумя руками в подбородок. Клацнули зубы, затылком Дюймовочка грохнулся в стену, и стена загудела. Бил Павел умело, заученно, словно делал привычную работу. "Он умеет так бить! И не первый раз бьет! Неужели это он?" Соломея не могла двинуться с места. Все еще держала перед собой вытянутые руки, но сейчас уже готова была защищаться от Павла.
- Паша - ты?! - никак не желая поверить, крикнула она.
- Я! Я! - дернул плечом, словно стряхивал ненужную тяжесть, присел и запустил пятерню в рыжую шевелюру Дюймовочки. Вздернул ему голову и ударил о стену. - Говори - кто посылал? Кто? Говори!
- Нне... сам... сам пошел...
- Не ври! Кто? Убью, гад! Живым не выйдешь! Кто?
И раз, и другой - об стену. Стена гудела.
- Павел! Остановись! Павел!
- Не лезь! Уйди! Говори, все равно вышибу! Кто?
- Нне...
- Хватит мычать! Кто?
- Паве-ел! - Соломея закричала, как под ножом.
Бросилась к нему, замкнула кольцом тонкие руки на шее. Ее мутило от крови, она не могла видеть Павла таким, каким он сейчас был - по-звериному злой и страшный. Стянула руки изо всех сил, и Павел остановился.
- Пожалела? - оскалил зубы и хохотнул. - Пожале-е-ела! Вижу, что пожалела. А я зверь, зверь, бью до крови! И не жалею. Пусти, я душу из него выну!
- Павел, одумайся! Ты же с ума сошел! - еще крепче сцепила руки и не отпустила, готовая удерживать хоть вечность - только бы не зверел. - Он же человек, разве можно человека...
- А ты, ты - обезьяна? Почему с тобой можно? Отвечай! Почему с тобой можно? Молчишь? Вот и молчи. Нечего тебе сказать. Ладно, пусти, не буду я его гробить. Пусти.
Соломея разжала руки, и он, оттолкнув ее, отошел в угол. Дюймовочка всхлипывал, шлепая губами, из носа, не переставая, сочилась кровь. Соломея набрала воды и стала обмывать ему лицо.
Павел смеялся в углу лающим смехом и сквозь смех говорил:
- Ты бы хоть спросила - откуда он взялся? У люка уже шарился. Приди я пораньше, и хана! Нас бы с тобой на уколы уже везли. А тебе жалко... Как же, родненький человечек, самочинно на тот свет отправлял. Старайся, хорошенько старайся, чище рыло ему умывай. Если о комнате пронюхали, тогда нам с тобой... я и не знаю... А этот молчит. Кто его посылал, а?
- Я сам! Сам искал! - заторопился Дюймовочка. - Хозяйка сказала - не найдешь, оформлю лишенцем. Я и пошел, куда мне деваться.
- Врешь!
- Не вру, честное слово, не вру. Сам! Да я бы и не нашел никогда. У меня и мысли про люк... Прошел бы мимо и не заметил...
- Ладно, не хлюпай. И запомни - если соврал и нас тут накроют, я сначала с тобой разборки наведу, а уж потом как получится... Радуйся пока, вон как за тобой ухаживают.
- Павел... - Соломея хотела сказать, что не узнает его, боится, но Павел не дал договорить, оборвал:
- Знаю, что скажешь! По глазам вижу. Зверя во мне разглядела? А иначе - как? Не-е-ет, мои сказки кончились!
Соломея поняла, что говорить сейчас с ним - зряшная трата времени. Павел тоже замолчал, подвинулся к столу, крест-накрест сложил руки и уткнулся в них лбом. Задремывая, предупредил:
- Не вздумай его развязывать. Обоих нас грохнет.
И сразу уснул.
Избитый, с распухшим лиловым носом, Дюймовочка сидел перед Соломеей и смотрел на нее, чуть приоткрыв глазные щелки. Жалкий, совсем не страшный, он просил о помощи.
"Все мы молим и просим о чем-то, надеемся, что нас услышат. Мы же люди, все одинаковые люди. Я тоже просила. Да, меня отпихнули. Значит, и я должна отпихнуть? А если нет? Если я чужую мольбу выполню? Она вернется ко мне благодарностью? Конечно, конечно, вернется! Иначе не может быть! Мы же люди, все люди!"
Блажен, кто верует, у верующих меньше сомнений. Соломея взяла нож и разрезала брючный ремень, которым стянуты были руки Дюймовочки. Павел спал. Дюймовочка прокрался на цыпочках к двери, неслышно открыл ее и перед тем, как выйти, обернулся из-за плеча. Соломея впервые увидела его глаза широко раскрытыми. Они, оказывается, были у него синими.
21
В самый разгул ветра опустился, под свист и гиканье, крепкий морозец. Подковал талый снег жесткой коркой, и она сухо хрустела, обдирая колени и голые ладони. Хорошо, что в суетной спешке Павел успел обрядить Соломею в штаны, свитер и куртку, иначе бы она сейчас, распластанная на земле, замерзла. Сил, чтобы ползти дальше, совсем не оставалось. Хотелось встать и пойти в полный рост. Но едва Соломея замешкалась, едва попыталась приподнять голову, как Павел тут же прижал к земле и шепотом скомандовал:
- Ползи, быстрей ползи.
Пересиливая себя, поползла, неумело опираясь коленями, елозясь на твердом, бугристом снегу. Ладони, разодранные в кровь, горели. Загнанно и зло дышал рядом Павел. Куда ползли - Соломея не знала. И что думает Павел, как он собирается ускользнуть от беды - тоже не ведала.
Из люка они выскочили чуть раньше, чем подъехали санитары. Привел их Дюймовочка. Если бы Павел не проснулся, если бы они по-прежнему сидели в комнате... Об этом Соломея старалась не думать. Она думала о другом: "Как же так? Я его спасла, а он вернулся, чтобы меня погубить. Значит, я должна его теперь ненавидеть? А если я начну ненавидеть..." Тут Соломея странным образом, непостижимо, мгновенно, уяснила: она возненавидит Дюймовочку, пожелает ему страшной кары и тогда в ней исчезнет ощущение чистоты и легкости. "Бог ему судьей будет. Он и спросит". Так она окончательно решила, и стало ей как-то прочней, уверенней, несмотря на опасность, которая ходила рядом.