сестры Фрэнклина?
-- Мы из одного класса, -- сказала Джинни, оставляя первый
вопрос без ответа.
-- Вы не та знаменитая Мэксин, о которой рассказывает
Селина?
-- Нет, -- ответила Джинни.
Молодой человек вдруг принялся чистить ладонью манжеты
брюк.
-- Я с ног до головы облеплен собачью шерстью, -- пояснил
он. -- Мама уехала на уикэнд в Вашингтон и водворила своего пса
ко мне. Песик, знаете ли, премилый. Но что за гадкие манеры! У
вас есть собака?
-- Нет.
-- Вообще-то, я считаю -- это жестоко, держать их в
городе. -- Он кончил чистить брюки, уселся поглубже в кресло и
снова взглянул на свои ручные часы. -- _С_л_у_ч_а_я_ н_е_
б_ы_л_о, чтобы этот человек куда-нибудь поспел вовремя. Мы идем
смотреть "Красавицу и чудовище" Как-то -- а на этот фильм,
знаете ли, непременно надо поспеть вовремя. Потому что иначе
весь _ш_а_р_м пропадает. Вы его смотрели?
-- Нет.
-- О, посмотрите непременно. Я его восемь раз видел.
Совершенно гениально. Вот уже несколько месяцев пытаюсь
затащить на него Фрэнклина. -- Он безнадежно покачал головой.
-- Ну и вкус у него... Во время войны мы вместе работали в
одном ужасном месте, и этот человек упорно таскал меня на самые
немыслимые фильмы в мире. Мы смотрели гангстерские фильмы,
вестерны, мюзиклы...
-- А вы тоже работали на авиационном заводе? -- спросила
Джинни.
-- О боже, да. Годы, годы и годы. Только не будем говорить
об этом, прошу вас.
-- А что у вас тоже плохое сердце?
-- Бог мой, нет. Тьфу-тьфу, постучу по дереву. -- И он
дважды стукнул по ручке кресла. -- У меня здоровье крепкое, как
у...
Тут в дверях появилась Селина, Джинни вскочила и пошла ей
навстречу. Селина успела переодеться, она была уже не в шортах,
а в платье -- деталь, которая в другое время обозлила бы
Джинни.
-- Извини, что заставила тебя ждать, -- сказала она лживым
голосом, -- но мне пришлось дожидаться, пока проснется мама...
Привет, Эрик!
-- Привет, привет!
-- Мне все равно денег не нужно, -- сказала Джинни,
понизив голос так, чтобы ее слышала одна Селина.
-- Что?
-- Я передумала. Я хочу сказать -- ты все время приносишь
теннисные мячи, и вообще. Я про это совсем забыла.
-- Но ты же говорила -- раз они мне ни гроша не стоят...
-- Проводи меня до лифта, -- быстро сказала Джинни и вышла
первая, не прощаясь с Эриком.
-- Но, по-моему, ты говорила, что вечером идешь в кино,
что тебе нужны деньги, и вообще, -- сказала в коридоре Селина.
-- Нет, я слишком устала, -- ответила Джинни и нагнулась,
чтобы собрать свои теннисные пожитки. -- Слушай, я после обеда
позвоню тебе. У тебя на вечер никаких особых планов нет? Может,
я зайду.
Селина смотрела на нее во все глаза.
-- Ладно, -- сказала она.
Джинни открыла входную дверь и пошла к лифту.
-- Познакомилась с твоим братом, -- сообщила она, нажав
кнопку.
-- Да? Вот тип, правда?
-- А кстати, что он делает? -- словно невзначай
осведомилась Джинни. -- Работает или еще что?
-- Только что уволился. Папа хочет, чтобы он вернулся в
колледж, а он не желает.
-- Почему?
-- Да не знаю. Говорит -- ему уже поздно, и вообще.
-- Сколько же ему лет?
-- Да не знаю. Двадцать четыре, что ли.
Дверцы лифта разошлись в стороны.
-- Так я попозже позвоню тебе! -- сказала Джинни.
Выйдя из Селининого дома, она пошла в западном
направлении, к автобусной остановке на Лексингтон-авеню. Между
Третьей и Лексингтон-авеню она сунула руку в карман пальто,
чтобы достать кошелек, и наткнулась на половинку сандвича.
Джинни вынула сандвич и опустила было руку, чтобы бросить его
здесь же, на улице, но потом засунула обратно в карман.
За несколько лет перед тем она три дня не могла набраться
духу и выкинуть подаренного ей на пасху цыпленка, которого
обнаружила, уже дохлого, на опилках в своей мусорной корзинке.


    Дорогой Эсм с любовью -- и всякой мерзостью



---------------------------------------------------------------
Перевод: Суламифь Оскаровна Митина.
Устарелая версия перевода. Свежая версия должна называться
"Дорогой Эсме с любовью -- и мерзопакостью"
---------------------------------------------------------------

Совсем недавно я получил авиапочтой приглашение на
свадьбу, которая состоится в Англии восемнадцатого апреля. Я бы
дорого дал, чтобы попасть именно на эту свадьбу, и потому,
когда пришло приглашение, в первый момент подумал, что, может
быть, все-таки мне удастся полететь в Англию, а расходы черт с
ними. Но потом я очень тщательно обсудил это со своей женой,
женщиной на диво рассудительной, и мы решили, что я не поеду:
так, например, я совсем упустил из виду, что во второй половине
апреля у нас собирается гостить теща. По правде сказать, я вижу
матушку Гренчер не так уж часто, а она не становится моложе. Ей
уже пятьдесят восемь. (Она и сама этого не скрывает. )
И все-таки, где я ни буду в тот день, мне кажется, я не из
тех, кто хладнокровно допустит, чтобы чья-нибудь свадьба вышла
донельзя пресной. И я стал действовать соответственно: набросал
заметки, где содержаться кое-какие подробности о невесте, какою
она была почти шесть лет тому назад, когда я ее знал. Если
заметки мои доставят жениху, которого я в глаза не видел,
несколько неприятных минут, -- что ж, тем лучше. Никто и не
собирается делать приятное, отнюдь. Скорее проинформировать и
наставить.
Я был одним из шестидесяти американских военнослужащих,
которые в апреле 1944 года под руководством английской разведки
проходили в Девоншире (Англия) весьма специальную подготовку в
связи с предстоящей высадкой на континент. Сейчас, когда я
оглядываюсь назад, мне кажется, что народ у нас тогда
подобрался довольно своеобразный -- из всех шестидесяти не
нашлось ни одного общительного человека. Мы все больше писали
письма, а если и обращались друг к другу по неслужебным делам,
то обычно за тем, чтобы спросить, нет ли у кого чернил, которые
сейчас ему нужны.
В те часы, когда мы не писали и не сидели на занятиях,
каждый был предоставлен самому себе. Я, например, в ясные дни
обычно бродил по живописным окрестностям, а в дождливые
забирался куда-нибудь в сухое место и читал, зачастую как раз
на таком расстоянии от стола для пинг-понга, откуда можно было
бы хватить его топором.
Наши занятия, длившиеся три недели, закончились в субботу,
очень дождливую. В семь часов вечера вся наша группа выезжала
поездом в Лондон, где нас, по слухам, должны были распределить
по пехотным и воздушно-десантным дивизиям, готовящимся к
высадке на континент. В три часа дня я сложил в вещевой мешок
все свои пожитки, включая брезентовую сумку от противогаза,
набитую книгами, которые я привез из-за океана (противогаз я
вышвырнул в иллюминатор на "Мавритании" еще с месяц тому назад,
прекрасно понимая, что, если враг когда-нибудь в _с_а_м_о_м_
д_е_л_е применит газы, я все равно не успею нацепить эту
чертову маску вовремя). Я помню, что очень долго стоял у окна в
конце казармы и смотрел на скучный косой дождь, не ощущая
никакой воинственности, ни в малейшей степени. Позади
слышалось, как множество авторучек чиркает вразнобой по
многочисленным бланкам для микро-фотописем.
Внезапно, без всякой определенной цели, я отошел от окна,
надел дождевик, кашемировый шарф, галоши, теплые перчатки и
пилотку (я надевал ее не как положено, а по-своему, слегка
надвигая на оба уха, -- мне и сейчас еще об этом напоминают),
затем, сверив свои часы с часами в уборной, я стал спускаться с
холма по залитой дождем мощеной дороге, которая вела в город.
На молнии, сверкавшие со всех сторон, я не обращал внимания.
Либо уж на какой-нибудь из них стоит твой номер, либо нет.
В центре городка, где было, пожалуй, мокрее всего, я
остановился перед церковью и стал читать написанные на доске
объявления -- главным образом потому, что четкие цифры, белыми
по черному, привлекали мое внимание, а еще и потому, что после
трех лет пребывания в армии я пристрастился к чтению
объявлений. В три пятнадцать -- говорилось в одном из них --
состоится спевка детского хора. Я посмотрел на свои часы, потом
снова на объявление. К нему был приклеен листок с фамилиями
детей, которые должны явиться на спевку. Я стоял под дождем,
пока не прочитал все фамилии, потом вошел в церковь.
На скамьях сидело человек десять взрослых, некоторые из
них держали на коленях детские галошки, подошвами вверх. Я
прошел вперед и сел в первом ряду. На возвышении, на деревянных
откидных стульях, тесно сдвинутых в три ряда, сидело около
двадцати детей, большей частью девочек, в возрасте от семи до
тринадцати лет. Как раз в этот момент руководительница хора,
могучего телосложения женщина в твидовом костюме, наставляла
их, чтобы они пошире раскрывали рты, когда поют. Разве
кто-нибудь когда-нибудь слышал, спрашивала она, чтобы птичка
о_т_в_а_ж_и_л_а_с_ь спеть свою прелестную песенку, не раскрыв
своего клювика широко-широко-широко? Такого, по-видимому, никто
никогда не слышал. Дети смотрели на нее непроницаемым взглядом.
Потом она сказала, что хочет, чтобы каждый из ее деток понимал
смысл слов, которые поет, а не просто _п_р_о_и_з_н_о_с_и_л_ их,
как попка-дурак.
Тут она дунула в камертон-дудку, и дети, словно малолетние
штангисты, подняли сборники гимнов.
Они пели без всякого музыкального сопровождения, или, как
правильнее было бы выразиться в данном случае, без всякой
помехи. Голоса их звучали мелодично, без малейшей
сентиментальности, и человек, более склонный к религиозным
чувствам, чем я, мог бы без особого напряжения испытать
душевный подъем. Правда, двое самых маленьких все время
чуть-чуть отставали, но получалось у них это так, что разве
мамаша композитора могла бы придраться. Гимна этого я никогда
раньше не слышал, однако меня не оставляла надежда, что в нем
будет стихов двенадцать, а то и больше. Слушая пение, я
всматривался во все детские лица, но одно из них -- лицо моей
ближайшей соседки, сидевшей на крайнем стуле в первом ряду, --
особенно привлекло мое внимание. Это была девочка лет
тринадцати с прямыми пепельными волосами, едва покрывавшими
уши, прекрасным лбом и холодноватыми глазами -- не исключено,
что эти глаза оценивают публику, которая собралась сейчас в
церкви. Голос ее явственно выделялся из всех остальных -- и
только потому, что она сидела ко мне ближе, чем другие. Самый
высокий и чистый, самый мелодичный, самый уверенный, он
естественно вел за собой весь хор. Но юной леди, по-видимому,
слегка прискучило ее дарование, а может быть, ей просто было
скучно сейчас в церкви. Я видел, как в перерывах между стихами
она дважды зевнула. Зевок был благовоспитанный, с закрытым
ртом, но все-таки его можно было заметить: подрагивание ноздрей
выдавало ее.
Как только гимн кончился, руководительница хора начала
пространно высказываться о людях, которые во время проповеди не
могут держать ноги вместе, а рот на замке. Из этого я заключил,
что спевка закончена, и, не дожидаясь, пока голос регентши,
прозвучавший неприятным диссонансом, полностью нарушит
очарование детского пения, я поднялся и вышел из церкви.
Дождь лил пуще прежнего. Я пошел по улице и заглянул в
окно солдатского клуба Красного Креста, но внутри, у стойки,
где отпускали кофе, люди стояли в три ряда, и даже через стекло
было слышно, как пощелкивают в задней комнате шарики
пинг-понга. Перейдя улицу, я вошел в обычное кафе. Там не было
ни души, кроме пожилой официантки, по виду которой сразу можно
было сказать, что она предпочла бы клиента в сухом дождевике. Я
подошел к вешалке и разделся, стараясь действовать как можно
деликатнее, потом сел за столик и заказал себе чай и гренки с
корицей. Это были первые слова, произнесенные мной за весь
день. Затем я обшарил все карманы, заглянул даже в дождевик и
нашел наконец два завалявшихся письма, которые можно было
перечитать: одно от жены -- о том, как плохо стали обслуживать
в кафетерии Шарфа на Восемьдесят восьмой улице, а другое от
тещи -- чтобы я был так добр и прислал ей немного тонкой козьей
шерсти для вязанья, как только мне представится возможность
отлучиться из "лагеря".
Я еще не допил первой чашки, когда в кафе вошла та самая
юная леди, которую я только что разглядывал и слушал в церкви.
Волосы у нее были совершенно мокрые, между прядями проглядывали
кончики ушей. С ней был совсем маленький мальчуган, явно ее
брат. Она сняла с него шапку, подняв ее двумя пальцами, словно
объект для лабораторного исследования. Шествие замыкала
энергичного вида женщина в фетровой шляпе, по-видимому,
гувернантка. Юная леди из хора, снимая на ходу пальто, выбрала
столик, на мой взгляд, весьма удачно: всего в каких-нибудь
восьми-десяти шагах от моего, прямо у меня перед глазами.
Девочка и гувернантка сели, но малыш -- ему было лет пять --
садиться не собирался. Он выскользнул из матросской курточки и
сбросил ее, после чего с невозмутимым видом прирожденного
мучителя принялся методически изводить гувернантку: то выдвигал
свой стул, то снова его задвигал и при этом не сводил с нее
глаз. Гувернантка раза три сказала ему приглушенным голосом,
чтобы он сел и вообще прекратил свои фокусы, но только когда к
нему обратилась сестра, он обошел свой стул и развалился на
сиденье. После чего схватил салфетку и положил себе на голову.
Сестра сняла салфетку, расправила ее и разостлала у него на
коленях.
К тому времени, когда им принесли чай, девочка из хора
успела заметить, что я рассматриваю из компанию. Она тоже
пристально посмотрела на меня своими оценивающими глазами,
потом вдруг улыбнулась мне осторожной полуулыбкой, как ни
странно, радужной и ясной, -- это бывает иной раз с такими
осторожными полуулыбками. Я улыбнулся в ответ, но далеко не так
радужно и ясно, стараясь не поднимать верхней губы, чтобы не
открылись угольно-черные солдатские пломбы в двух передних
зубах. Не успел я опомниться, как юная леди ужа стояла около
моего столика, держась с завидной уверенностью. На ней было
платье из яркой шерстяной шотландки (по-моему, это были цвета
клана Кемпбеллов), и я нашел, что это чудесный наряд для
девочки-подростка в такой дождливый-дождливый день.
-- А я думала, американцы презирают чай, -- сказала она.
В этих словах не было развязного самодовольства всезнайки;
скорее в них чувствовалась любовь к точности, к статическим
данным. Я ответил, что некоторые американцы ничего не пьют,
_к_р_о_м_е_ чая. Потом спросил, не присядет ли она за мой
столик.
-- Благодарю вас, -- сказала она. -- Пожалуй, но только на
какую-то долю секунды.
Я встал и выдвинул для нее стул -- тот, что стоял напротив
моего; и она села на самый краешек, держась очень прямо, -- это
получалось у нее естественно и красиво. Я пошел, вернее
бросился, к своему стулу, горя желанием поддержать разговор.
Но, сев на место, никак не мог придумать, что мне сказать. Я
снова улыбнулся, стараясь прикрывать угольно-черные пломбы.
Наконец я сообщил, что погода сегодня просто ужасная.
-- Да, вполне, -- ответила моя гостья таким тоном, который
явно показывал, что она терпеть не может пустых разговоров. Она
положила пальцы на край стола, вытянув их, словно на
спиритическом сеансе, но почти тотчас же спрятала их, сжав
кулаки, -- ногти у нее были обкусаны до самого мяса.
На руке у нее я увидел часы военного образца, напоминавшие
штурманский хронограф. Циферблат их казался непомерно большим
на ее тоненьком запястье.
-- Вы были на спевке, -- сказала она деловито, -- я вас
видела.
Я ответил, что действительно был и что голос ее выделялся
из остальных. Я сказал, что, по-моему, у нее очень красивый
голос.
Она кивнула.
-- Я знаю. Я собираюсь стать профессиональной певицей.
-- Вот как? Оперной?
-- Боже, нет, конечно. Я буду выступать с джазом по радио
и зарабатывать кучу денег. Потом, когда мне исполнится
тридцать, я все брошу и уеду в Огайо, буду жить на ранчо. --
Она потрогала ладонью макушку: волосы у нее были совершенно
мокрые. -- Вы бывали в Огайо? -- -- спросила она.
Я ответил, что несколько раз проезжал там поездом, но, по
сути дела, тех краев не знаю. Потом я предложил ей гренок с
корицей.
-- Нет, благодарю, -- сказала она. -- Я ем, как птичка,
знаете ли.
Тогда я сам откусил кусочек гренка, после чего сказал ей,
что Огайо -- суровый край.
-- Я знаю. Мне один американец говорил. Вы уже
одиннадцатый американец, которого я встречаю.
Гувернантка усиленно подавала ей знаки, чтобы она
вернулась к своему столику и перестала наконец надоедать
человеку. Но моя гостья преспокойно подвинула стул на несколько
дюймов, так что оказалась спиной к своему столику, устранив
этим всякую возможность дальнейшей сигнализации оттуда.
-- Вы ходите в эту секретную школу для разведчиков -- там,
на холме, да? -- осведомилась она.
Памятуя о бдительности, я ответил, что приехал в Девоншир
на поправку.
-- В_о_т_ к_а_к, -- сказала она, -- я, знаете ли, не вчера
родилась.
Я сказал, что ясное дело, не вчера -- могу за это
поручиться. Некоторое время я молча пил чай. Мне вдруг стало
казаться, что сижу я как-то не так, и я выпрямился.
-- А вы кажетесь довольно интеллигентным для американца,
-- задумчиво произнесла моя гостья.
Я ответил, что говорить подобные вещи, по сути дела, --
порядочный снобизм и что, по-моему, это ее недостойно.
Она вспыхнула, и тут мне сразу передалась ее прежняя
светская непринужденность, которой мне самому так не хватало.
-- Да, но большинство американцев, которых я видела, ведут
себя, как животные, -- сказала она. -- Вечно толкают друг
друга, всех оскорбляют и даже... знаете, что один из них
проделал?
Я покачал головой.
-- Швырнул пустую бутылку из-под виски моей тете в окно. К
с_ч_а_с_т_ь_ю, окно было открыто, но как вы считаете, это очень
интеллигентный поступок?
Я считал, что не очень, но умолчал об этом. Я сказал, что
сейчас солдаты из разных стран оторваны от родного дома и у
большинства из них в жизни мало хорошего. Мне казалось, добавил
я, что многие люди могли бы и сами это сообразить.
-- Возможно, -- ответила моя гостья без особого убеждения.
Она снова потрогала рукой влажные волосы и, захватив несколько
намокших светлых прядей, переложила их так, чтобы прикрыть уши,
-- Волосы у меня совсем мокрые, -- сказала она. -- Я сущее
пугало. -- Она посмотрела на меня. -- Вообще-то волосы у меня
довольно волнистые, когда они сухие.
-- Я вижу, вижу, что волнистые.
-- Не то чтобы кудрявые, но довольно волнистые, -- сказала
она. -- А вы женаты?
Я ответил, что женат.
Она кивнула.
-- У вас глубокая страсть к женщине? Или это вопрос
чересчур личный?
Я ответил, что, когда будет чересчур, я сам скажу. Она
снова положила руки на стол, и я помню, что мне захотелось
что-нибудь сделать с огромными часами, которые красовались у
нее на запястье, -- посоветовать ей, чтобы она носила их вокруг
талии, что ли.
-- Вообще-то мне не так уж свойственно стадное чувство, --
сказала она и бросила на меня взгляд, проверяя, знаю ли я смысл
этого выражения. Однако я ничем не дал понять, так это или не
так. -- Я подошла к вам исключительно потому, что вы показались
мне чрезвычайно одиноким. У вас лицо чрезвычайно тонко
чувствующего человека.
Я сказал, что она права, я и в самом деле чувствовал себя
одиноким и очень рад, что она подошла ко мне.
-- Я вырабатываю в себе чуткость. Моя тетя говорит, что я
страшно холодная натура, -- сказала она и снова потрогала
макушку. -- Я живу с тетей. Она чрезвычайно мягкая натура.
После смерти мамы она делает все, что в ее силах, чтобы мы с
Чарлзом приспособились к новому окружению.
-- Рад это слышать.
-- Мама была чрезвычайно интеллигентный человек и весьма
страстная натура во многих отношениях. -- Она посмотрела на
меня с обостренным вниманием. -- А как вы находите, я страшно
холодная натура?
Я сказал, что вовсе нет, -- как раз наоборот. Потом назвал
себя и спросил, как ее зовут.
Она помедлила с ответом.
-- Меня зовут Эсм. Фамилию свою я лучше пока не назову.
Дело в том, что я ношу титул, а может быть, на вас титулы
производят впечатление. С американцами, знаете ли, случается.
Я ответил, что со мной такое вряд ли случится, но,
пожалуй, это мысль -- пока пусть своего титула не называет.
Тут я почувствовал сзади на шее чье-то теплое дыхание. Я
повернулся, и мы чуть было не стукнулись носами с маленьким
братом Эсме. Не удостаивая меня вниманием, он обратился к
сестре, проговорив тонким, пронзительным голоском.
-- Мисс Мегли сказала -- иди допей чай! -- Выполнив свою
миссию, он уселся между сестренкой и мной, по правую руку от
меня. Я принялся разглядывать его с большим интересом. Он был
просто великолепен -- в коротких штанишках из коричневой
шотландской шерсти, темно-синем джемпере и белой рубашке с
полосатым галстучком. Он тоже смотрел на меня вовсю своими
зелеными глазищами.
-- Почему в кино люди целуются боком? -- спросил он
напористо.
-- Боком? -- повторил я. Эта проблема в детстве мучила и
меня. Я сказал, что, наверно, у актеров очень большие носы, вот
они и не могут целоваться прямо.
-- Его зовут Чарлз, -- сказала Эсме. -- Чрезвычайно
выдающийся интеллект для своего возраста.
-- А вот глаза у него безусловно зеленые. Верно, Чарлз?
Чарлз бросил на меня тусклый взгляд, какого заслуживает
мой вопрос, и стал, извиваясь, сползать со стула, пока не
очутился под столом. Наверху осталась только его голова:
запрокинув ее, словно делал "мостик", он лег затылком на
сиденье стула.
-- Они оранжевые, -- процедил он, обращаясь к потолку.
Потом поднял угол скатерти и закрыл им свою красивую
не-проницаемую рожицу.
-- Иногда он очень выдающийся интеллект, а иногда не
очень, -- сказала Эсме. -- Чарлз, а ну-ка сядь!
Чарлз не шевельнулся. Казалось, он даже затаил дыхание.
-- Он очень скучает по нашему отцу. Отец пал в бою в
Северной Африке.
Я сказал, что мне очень жаль это слышать.
Эсме кивнула.
-- Отец его обожал. -- Она задумчиво стала покусывать
заусеницу. -- Он очень похож на маму, я хочу сказать -- Чарлз.
А я -- вылитый отец. -- Она снова стала покусывать заусеницу.
-- Мама была весьма страстная натура. Она была экстраверт. А
отец интроверт. Впрочем, подбор был удачный -- если судить
поверхностно. Но, говоря вполне откровенно, отцу, конечно,
нужна была еще более интеллектуально выдающаяся спутница, чем
мама. Он был чрезвычайно одаренный гений.
Весь обратившись в слух, я ждал дальнейшей информации, но
ее не последовало. Я взглянул вниз, на Чарлза, -- теперь он
положил щеку на сиденье стула. Заметив, что я смотрю на него,
он закрыл глаза с самым сонным ангельским видом, потом высунул
язык -- поразительно длинный -- и издал громкий неприличный
звук, который у _м_е_н_я_ на родине послужил бы славной
наградой ротозею судье на бейсбольном матче. В кафе просто
стены затряслись.
-- Прекрати, -- сказала Эсме, на которую это явно не
произвело впечатления. -- При нем один американец проделал
такое в очереди за жареной рыбой с картошкой, и теперь он тоже
это устраивает, как только ему станет скучно. Прекрати сейчас
же, а то отправишься прямо к мисс Мегли.
Чарлз открыл глазищи в знак того, что угроза сестры дошла
до него, но в остальном не проявил беспокойства. Он снова
закрыл глаза, продолжая прижиматься щекой к сиденью стула.
Я заметил, что ему, пожалуй, следует приберечь этот трюк
-- я имел в виду способ выражения чувств, принятый в Бронксе,
-- до той поры, когда он станет носить титул. Если, конечно, у
него тоже есть титул.
Эсме посмотрела на меня долгим изучающим взглядом, словно
на объект исследования.
-- Такой юмор, как у вас, называется сдержанным, да? --
сказала она, и это прозвучало грустно. -- Отец говорил, что у
меня совсем нет чувства юмора. Он говорил, я не приспособлена к
жизни из-за того, что у меня нет чувства юмора.
Продолжая наблюдать за ней, я закурил сигарету и сказала,
что, когда попадаешь в настоящую переделку, от чувства юмора,
на мой взгляд, нет никакого прока.
-- А отец говорил, что есть.
Это было не возражение, а символ веры, и я поспешил
перестроиться. Кивнув в знак согласия, Я сказал, что отец ее,
по-видимому, говорил это в широком смысле слова, а я в узком
(как это следовало понимать -- неизвестно).
-- Чарлз скучает по нем невероятно, -- сказала Эсме после
короткой паузы. -- Он был невероятно симпатичный человек. И
чрезвычайно красивый. Не то чтоб внешность имела большое
значение, но все-таки он был чрезвычайно красивый. У его был
ужасно пронзительный взгляд для человека с такой им-мо-мент-но
присущей добротой.
Я кивнул. Должно быть, сказал я, у отца ее был весьма
необычный язык.
-- Да, весьма, -- сказала Эсме. -- Он был архивист --
любитель, конечно.
Тут я почувствовал настойчивый шлепок, вернее даже удар по
плечу, с той стороны, где находился Чарлз. Я повернулся к нему.
Теперь он сидел на стуле почти в нормальной позе, только ногу
поджал.
-- А что говорит одна стенка другой стенке? -- нетерпеливо
спросил он. -- Это такая загадка.
Я задумчиво поднял глаза к потолку и повторил вопрос
вслух. Потом с растерянным видом взглянул на Чарлза и сказал,
что сдаюсь.
-- Встретимся на углу! -- выпалил он торжествующе.
Больше всех ответ развеселил самого Чарлза. Он чуть не
задохнулся от смеха. Эсме даже пришлось подойти к нему и
похлопать его по спине, как во время приступа кашля.
-- Ну-ка, прекрати, -- сказала она. Потом вернулась на
свое место. -- Он всем задает одну и ту же загадку и каждый раз
вот так закатывается. А когда хохочет, у него течет слюна. Ну,
довольно! Прекрати, пожалуйста.
-- А кстати, это одна из лучших загадок, какие я слышал,
-- сказал я, поглядывая на Чарлза, который очень медленно