Особенно любил Рябцев рассказывать историю о том, как отсидел в сурдокамере франтоватый Игорь Дремов. Дома он редко занимался хозяйством. Чтобы комнату когда подмел или посуду помыл – об этом и речи быть не могло. А вот к концу тренировки в сурдокамере до того дошел в своем стремлении заполнить время, что начисто собственными руками вымыл все ее помещение: и пол, и стены и немногочисленную мебель.
   Алеша Горелов к исходу первых суток прекрасно приспособился ко всему, и сурдокамера стала казаться ему даже уютной. «Это не самое трудное из испытаний, – решил он, – подумаешь, несколько дней одиночества! Переживу». Он с любопытством опробовал кресло. На нем можно было и сидеть и спать, если придать ему горизонтальное положение. Небольшой рабочий столик, косое зеркало над ним, белая металлическая раковина для умывания, шкаф-холодильник, где в одинаковых отсеках лежат суточные пайки: концентраты, термос с горячим супом, емкость которого рассчитана на несколько дней, вилки, ложки и чашки – вот, пожалуй, и все. Раз в сутки, и всего на несколько минут, ему подавалась горячая вода, чтобы успел заполнить ею термос. На голове Алексея белый матерчатый шлем, он служит опорой электродам, а с ними Горелов прочно соединен на все время пребывания в камере молчания.
   В первые сутки своего «заключения» Алеша чувствовал себя как пассажир, начавший длительную поездку по железной дороге, едущий, скажем, из Москвы во Владивосток. Тронулся поезд, и тебе чертовски все интересно. Прильнув к окну, ты наблюдаешь за быстро меняющимися пейзажами; вагон и все его оборудование кажется тебе до крайности любопытным. На вторые сутки ты все так же увлеченно смотришь в окно. На третьи – играешь в шахматы и домино… Алеша еще не знал, что на пятые и шестые сутки такой пассажир резко меняется. К этому времени все истории уже рассказаны, партии в шахматы сыграны. Взгляните на такого пассажира, и вы не узнаете своего прежнего знакомца. Оживленность уступают место унынию и апатии. Соседи по купе ему до чертиков опостылели, а костяшки домино он перемешивает уже с явным отвращением.
   Но ведь это в поезде, среди людей! А сколько же воли и твердости необходимо человеку, чтобы провести то же самое время в абсолютном одиночестве, заточенным в толстые звуконепроницаемые стены сурдокамеры! Алеша Горелов решил рисовать. Он давно не брался за кисть и сейчас все свободное время посвятил новой картине. Почему ему захотелось писать портрет Марины Бережковой, он и сам бы не смог дать отчета. Очевидно, слишком большое впечатление произвело на Алексея ее светившееся добротой лицо. На портрете Марина получилась лучше, чем в жизни. Он не придал ее лицу слащавости, искажающей черты, но сделал чуть правильнее и тоньше широкий вздернутый нос, чуть погуще брови, а в глазах сохранил ту самую дымку, что постоянно туманила ее взгляд, делало его застенчивым и каким-то очень доверчивым. Коротко остриженные густые волосы Марины с двумя гребенками, не позволяющими им рассыпаться, получились так ярко, что Горелову самому захотелось до них дотронуться. Алеша долго работал над линией рта. Губы не удавались, были то слишком бледными, то неестественно яркими. Решил их сделать потоньше и аккуратнее, но передумал, опасаясь, что портрет от этого слишком разойдется с оригиналом. Когда Алеша устал и надо было отвлечься от картины, она накрыл ее простыней. Взгляд его упал на белую широкую стену шкафа-холодильника.
   – Черт побери, – вырвалось у него, – я художник и до сих пор не догадался украсить свой быт.
   Алеша вырезал из бумаги несколько круглых листов. На одном нарисовал окорок с аппетитно зарумяненным бочком, на другом – овальное металлическое блюдо, на каких обычно подают в ресторанах самые изысканные яства. Подумал и наполнил его коричневыми ломтиками шашлыка, окруженного богатейшим гарниром. Каждый стебелек зеленого лука, каждый кусочек помидора и ломтики лимона и каждая капля соуса ткемали были выписаны им с такой старательностью, что сам автор неожиданно почувствовал вкусный запах. На третьем листке появился бочонок вина с надписью: «Цинандали». Горелов расклеил все эти рисунки на дверцах отсеков, где хранились суточные запасы его спартанской пищи, мало общего имевшие с изображенными яствами. Над ними появилась короткая выразительная надпись: «Ресторан первого класса „Юпитер“.
   Окончательно повеселев, Алексей возвратился к портрету Марины и к вечеру его закончил. Портрет ему очень понравился.
   Время до отбоя прошло настолько незаметно, что он даже удивился. Удобно постелив себе в кресле, Алексей заснул крепким сном хорошо поработавшего человека, и если бы не будильник, то обязательно бы проспал подъем. Завтрак, состоявший из поджаренного им на электрической плитке куска мяса и горячего чая, пришелся по вкусу. Он сел заполнять очередную страничку бортового журнала. Авторучка оставляла на бумаге короткие ясные строчки. Внезапно он ощутил на лбу испарину. «Отчего бы это?» Чувствовал себя он бодро, но с каждой минутой становилось почему-то все жарче и жарче. Он перевел глаза на термометр и покачал головой: вот тебе на, вместо обычных восемнадцати дали целых двадцать восемь. Очевидно, Василий Николаевич Рябцев решил попробовать, что скажет его организм энцефалографу в этом случае. Что же, посмотрим. Заложив руки за спину, горелов прошелся по камере, словно принимая вызов.
   «Сурдокамера – это тот же космический корабль, – рассуждал он, – а там могут быть любые температуры, и я обязан их переносить».
   Двадцать восемь градусов по Цельсию ничего особенного не представляют в обычных условиях. Но в сурдокамере человек находится взаперти. Забирая из окружающего воздуха кислород, он все время выдыхает углекислоту, и, как бы хорошо ни работали воздухозаборники, какая-то ее часть невидимым тяжелым пластом оседает в сурдокамере и при повышении температуры усиливает нагрузку на организм.
   Прошло несколько часов. Ртутный столбик термометра оставался в прежнем положении. Сидеть, ходить и стоять Горелову чертовски надоело. Чтобы легче переносить новое испытание, он старался не думать о жаре. Это не удавалось. Духота все сильнее и сильнее наваливалась на него. Несколько раз он брался за влажное горло с таким видом, словно хотел расстегнуть тесный воротник, но тесного воротника не было – пальцы наталкивались на мягкую материю свитера. Звенело в ушах, даже ресницы были влажными. Дыхание становилось тяжелее, казалось, поднимается он в гору, а дороге не видно конца.
   «Но ведь так надо, – убеждал себя Алексей, – предположи, что ты летишь к далекой планете, тебе не час и не три надо бороться с нехваткой кислорода. Это трудно, но надо. Какой же ты космонавт, если не выдержишь, а?»
   Алексей достал самый небольшой по размеру лист загрунтованного картона, снова взялся за кисть. Она добросовестно наметила зимнюю деревенскую улицу, длинный строй нахохлившихся под соломенными крышами избенок, дымки из труб, отвесно устремленные в синее стылое небо, и дорогу, заваленную огромными сугробами. Потом подумал и прибавил к пейзажу мостик у околицы над заледенелой речушкой.
   Пока Горелов писал пейзаж, все время видел перед глазами снег и зимнее небо, – в жаркой сурдокамере дышать становилось все легче и легче, даже пот перестал проступать на лбу и щеках. Отодвинув пейзаж, он критически вгляделся в него. Рисунок, по мнению Алексея, ничего особенного не представлял. Почему же так легко ему вдруг стало и так приятно? Он посмотрел на термометр и облегченно вздохнул. Вот в чем дело! Пока он рисовал зимний пейзаж, испытание высокой температурой закончилось, и в сурдокамере снова водворились столь приятные восемнадцать градусов.
   Так прошел и второй день. А на третий случилась беда, которую ни врач-психолог, ни его ассистенты, ни сам космонавт не могли и предвидеть. К вечеру он почувствовал испарину и легкие боли в желудке. Боли стали нарастать и беспокоить сильнее. Проклиная все на свете, Алеша ложился то животом вниз, то на спину, когда экраны на ночь временами выключались, прикладывал к животу подушку – ничего не помогало. Удрученный и похудевший, промаялся он животом и весь четвертый день. Чтобы не вселять подозрений у наблюдавших за ним медиков, Алексей в назначенное время добросовестно принимал пищу, а потом скрипел зубами от новых болей.
   «Черт побери! – думал он. – А что, если тебя этаким образом во время настоящего космического полета хватит? Каюк». Было и смешно и грустно.
* * *
   Вечером Марина отыскала Женю Светлову в классе самоподготовки. Женя сидела над толстым учебником политэкономии и конспектировала главу «Прибавочная стоимость». Увидев встревоженное лицо подруги, немедленно все отложила в сторону.
   – Что с тобою, Маринка?
   – Понимаешь, – сбивчиво объяснила Бережкова, – мне очень не нравится Алеша Горелов.
   – Вот как? – игриво улыбнулась Женя. – А я полагала, что он тебе, наоборот, нравится.
   – Да нет, Женя, – отмахнулась подруга, – я о том, какой он сейчас в сурдокамере.
   – Похорошел или подурнел? – все так же игриво спросила Женя.
   – Да перестань ты! – возмутилась Бережкова. – С парнем на самом деле что-то неладное. Может, заболел, а сказать – самолюбие не позволяет, боится, что опыт могут прервать. У меня есть план. Сейчас на дежурстве Сонечка. Зайдем к ней на полчасика и уточним, что с ним.
   У Жени округлились глаза.
   – Что ты, Марина! Или забыла, что с тем, кто в сурдокамере, переговоры запрещены?
   – Спокойно, Женечка, я все продумала. Соня нас пропустит, и ты пойдешь к ней. А я задержусь в первой комнате. Там есть отверстие в сурдокамеру для киноаппарата. Оно закрыто черной металлической трубой, которая снимается лишь в том случае, если надо производить киносъемку. По ней можно пробить морзянку даже обыкновенным карандашом.
   – Маринка, ты гений!
   Взявшись за руки, подруги пробежали по снежной аллее к учебному корпусу, поднялись на третий этаж. На дверях сурдокамеры висела знакомая всем табличка: «Громко не разговаривать. Идет опыт!»
   Марина, встав на цыпочки, шепнула:
   – Ты будешь Сонечке зубы заговаривать, а я с Алешей свяжусь, – и нажала на кнопку звонка.
   Как они и ожидали, дверь отворила лаборантка Сонечка. Вышла она с томиком Тургенева в руках, свеженькая, несмотря на поздний час. Появление космонавток обрадовало ее.
   – Девочки, вот не думала!
   – А мы к тебе, Сонечка, – затараторила бойкая Женя. – Понимаешь, шли мимо, видим, в окнах свет и сразу подумали: давай проведаем. Небось скучно тут одной.
   – Ой, какие вы молодцы! Я действительно одна. Василий Николаевич встревожился. Ему вид Горелова не нравится. Говорит, болезненное лицо. Пошел к полковнику Лапотникову советоваться. А я одна. Идемте на Алешу посмотрим.
   – Идем, идем, Сонечка, – Женя схватила лаборантку за локоть и довольно энергично повела к пульту управления. Тем временем Марина юркнула в маленькую комнату, не зажигая в ней света, быстро нашла металлическую трубку, входящую в сурдокамеру, вынула из кармана своей кофточки тонкий напильник и уверенно, четко выбила по Морзе:
   – Я космонавт-икс, я космонавт-икс. Переговоры храни в тайне.
   Полминуты спустя она приняла ответ:
   – Чего тебе надо?
   – Алеша, – взволнованно спросила Марина, – что с тобой? Ты так похудел.
   В тишине она ловила ответную дробь, складывала в слова.
   – А ты бы не похудел, если бы тебя так несло?
   Марина прыснула со смеху. Это ей-то, девушке! Хорошо, что нет Женьки, разнесла бы по всему свету. Марина почувствовала, как уши и щеки ее запылали. Снова застучал по металлу напильник.
   – Как питаешься?
   – По расписанию.
   – Глупый! Немедленно прекрати, – простучала Марина. – Делай только вид, что ешь. Перейди на чай и сухари, все пройдет. С незнакомыми корреспондентами будь вежливее.
   – Кто со мной говорит? – донесся вопрос Алексея, понявшего, что он допустил какой-то промах.
   – Космонавт-икс, – отстукала Марина. – Все.
   Она вернулась в пультовую в тот момент, когда Сонечка оживленно рассказывала Светловой о своем последнем платье, заказанном в военторговском ателье:
   – Знаешь, Женя, я такое на модельерше видела. Очень, очень прелестное. Вырезы на спине и на груди самые скромные, рукавчики – одно загляденье, и цена недорогая. Как ты считаешь?
   – Недорого, – одобрила Светлова, – только я бы на твоем месте покороче его сделала. Сейчас такая длина не в моде. И притом коленки у тебя посмотри, какие красивые.
   – Да ну тебя, Женька, – смущенно фыркнула Сонечка.
   – А ты в каком ателье шьешь? – спросила Марина, чтобы хоть как-нибудь обозначить свое присутствие. – На Фрунзенской или в Центральном военторге?
   – В Центральном.
   – Я тоже там шью. Там на совесть делают.
   Женя пытливо посмотрела на подругу.
   – Мы, наверное, пойдем, Мариночка?
   – Угу, – ответила Марина, – визит вежливости нанесли, теперь можем удалиться. Только разреши мне на Горелова взглянуть.
   По голубому полю телевизионного экрана неторопливо двигалась фигура Горелова в темном спортивном костюме. Курчавые волосы выбивались из прорезей белого шлема. Насвистывая что-то себе под нос, Горелов деловито отвинчивал крышку термоса. В металлический стакан, булькая, полился круто заваренный чай. Всыпав в него три ложки сахарного песку, Алексей разломил сухарь, и в телевизоре раздался веселый хруст. Бородатый человек самому себе подмигивал в зеркало.
   – Ну, мы пошли, – объявила Бережкова, – до свидания, Сонечка.
   На улице обняла Женю и, не удержавшись, рассказала все как было. Светлова прыснула, залилась таким смехом, что повстречавшийся полковник Неделин не удержался от реплики:
   – Ну и ну, девушки. Или весну почувствовали?..
* * *
   Алеша Горелов уходил на испытания в сурдокамеру 31 марта. Было еще холодно, снег звонко пел под ногами людей на утрамбованных дорожках и аллейках. Днем холодное солнце, а ночью огромный желтый месяц плавали над густыми, одетыми в пышные снежные шубы подмосковными лесами. Но по трудноуловимым признакам опытный наблюдатель мог уже угадать приближение весны: опадали сугробы, как-то легко струился днями на солнце голубой хрупкий воздух, смелее чирикали около столовой воробьи.
   Но все эти изменения в природе происходили за глухими стенами сурдокамеры, одинаково безразличной и к теплу, и к холоду, и к дождям, и ветрам.
   Лежа после отбоя, Горелов думал о своих первых месяцах жизни и учебы в отряде. Вспоминал авиаучилище, аэродром в Соболевке, друзей. Сравнивал прошлое с настоящим, в котором еще до сих пор не мог разобраться. Пытался привести в стройное течение мысли и наблюдения.
   В авиации все для него было просто и ясно, он давно почувствовал себя там своим человеком, привык к несколько тяжеловатому ритму ее жизни. Там редко были перерывы на отдых. Дневные полеты перемежались с ночными, классные занятия сводились к проработке заданий на учебный полет да инструктажи. Там все было ненормированным: требовалось – и он проводил на ногах любое количество часов в сутки. Здесь преобладал строго очерченный рабочий день с началом в десять и окончанием в пять. Там были одни порядки, здесь – другие. Бывалые, видавшие виды летчики-истребители не считали за грех подтрунить над начинающими, иногда больно раня их самолюбие. Здесь к любой осечке товарища – новичка или ветерана – относились с повышенной обеспокоенностью. Алексей никогда не забудет, как Володя Костров однажды сорвался с турника, встал, прихрамывая. Тотчас же к нему метнулся Олег Локтев:
   – Плохо, старина?
   – Нога подвернулась.
   – Ложись на мат поскорее. Я помассирую.
   К концу занятия Костров был уже снова в строю.
   Там, в авиации, летчик был фигурой номер один, непререкаемый авторитет. И это позволяло ему порой покровительственно, с оттенком снисходительности относиться к техникам и механикам. Здесь фигурой номер один был космонавт. Но Алеша ни разу не видел, чтобы кто-либо из его коллег позволил себе грубость или бестактность по отношению к медикам, тренерам, инструкторам. Когда он отпустил как-то не слишком удачную остроту по адресу Василия Николаевича Рябцева, Игорь Дремов так посмотрел на него, что у Алеши надолго отпала охота острить.
   – А ты знаешь, что Рябцев был ранен под Киевом в танковой атаке?
   – Мой отец тоже сгорел в танке, – сказал Алеша, и это прозвучало как извинение.
   А однажды Горелов был свидетелем не очень приятного эпизода. Все они сгрудились вокруг биллиарда, наблюдая за поединком Игоря Дремова и Субботина. Неожиданно распахнулась дверь, и на пороге появился подвыпивший Олег Локтев. Он вошел в шинели и шапке и стал бесцеремонно стряхивать на паркет снег. По широкому его лицу бродили красные пятна.
   – Играем, да? – заговорил он громко, явно рассчитывая привлечь к себе внимание. – А я вот с дружком отметился. Дружок ко мне в гости, капитан Васильев, приезжал. Сам полковник Иванников разрешил его принять в нашем городке. Все чин по чину. Пропуск ему выписали, а он бутыль французского коньяка притащил. За-а-нятная бутылочка! К горлышку маленький Наполеон привешен. Так мы узурпатора ножичком – чик. И коньячок тот – чик. А Васильев мне еще по авиаучилищу товарищ. Мы трое вместе кончали: он, я и Мирошников. А где сейчас наш Мирошников, а? По состоянию здоровья из отряда отчислили, да? Место для Горелова освободили. А за что именно, позвольте спросить, уволили Славку Мирошникова? За то, что у него повышенная чувствительность кожи и он не выносит матушку-центрифугу? Да? А когда полетим на Марс или Венеру, то, кто его еще знает, может, там и будут выживать именно те человеки, у которых повышенная чувствительность кожи. Кто за это может поручиться? Космическая медицина, что ли? Да? Так это ж еще дитя.
   Пока Локтев произносил весь этот длинный монолог, никто из космонавтов не обращал на него внимания. Игра шла своим чередом. Кое-кто подбадривал сражающихся, бросал в их адрес замечания. Локтев смолк и поглубже нахлобучил шапку.
   – Не слушаете, да? – сказал он обиженно. – Ну и не надо. Я спать пошел.
   – В самый раз тебе сейчас это, – заметил ему вдогонку Дремов.
   А в понедельник, в присутствии всех космонавтов, секретарь партбюро отряда Сергей Ножиков подошел к Олегу и мимоходом сказал:
   – Слушай, ты, когда в следующий раз будешь свои субботние гастроли давать, предупреждай заранее. Мы тебе побольше зрителей соберем. Весь отряд, если хочешь. Как на концерт самодеятельности.
   Локтев вспыхнул и быстро отошел в сторону. Не было никаких разносов и разбирательств, но несколько дней под осуждающими взглядами друзей Олег ходил сам не свой, пока тот же Ножиков не хлопнул его однажды по спине и не сказал кратко:
   – Хватит, старик. Простили твой редкий случай.
   Там, в истребительном полку, Горелов не смог бы, пожалуй, назвать фамилию летчика, который с таким обостренным вниманием следил бы ежедневно за прибором, регистрирующим давление крови, за своим пульсом, дыханием, составом крови и весом. Здесь, в отряде, фигура врача сопровождала космонавта, что называется, и в будни, и в праздники. Если у кого-то из космонавтов появлялись отклонения в здоровье от обязательных минимальных показателей, он немедленно попадал во власть врачей, медсестер и санитаров, подвергался процедурам, получал в избытке советы и лекарства.
   Ежедневно в лабораториях городка изводились десятки метров бумаги для записей кардиограмм и регистрации биотоков, сотнями появлялись цифры и пометки, сообщающие о физическом состоянии космонавтов. А приходил новый день с новыми тренировками, и вся эта работа начиналась сызнова.
   В отряде стала притчей история о том, как однажды журналист Рогов отобедал сразу у двух космонавтов и уехал в Москву полуголодным. Случилось это недавно. Леня провел целый день в городке и пропустил обеденные часы.
   – Дорогой, – сказал узнавший об этом Андрей Субботин, – за чем дело стало? В пять мы кончаем, так ты сразу ко мне.
   – Ты меня давно уже собираешься проведать, Рогов, – обратился к нему через несколько минут и Володя Костров, – приходи сегодня часикам к семи, раз задерживаешься в нашем городке. Пообедаем, поговорим.
   Рогов, для которого каждая встреча с космонавтами давала так много, решил, что не следует отказываться ни от одного из этих предложений. Ровно в шесть он уже сидел за столиком у Субботина. Хлебосольная хозяйка, жена Андрея, выставила такое обилие закусок, что у Лени буквально глаза разбежались. Была тут и заветная коробочка крабов, и красная икра, и холодное, тонкими ломтями нарезанное мясо лося, маринованные огурчики и маслята. Жирная атлантическая сельдь подмигивала Рогову просоленным глазом. Андрей сказал «Ладно, ладно» укоризненно посмотревшей на него жене и достал небольшой, граммов на двести, графинчик водки, настоенной на красных стручках перца.
   – Мне семьдесят пять, тебе сто двадцать пять, – распорядился он, – сам знаешь, как говорит наш генерал Мочалов: космонавты живут на земле. А раз на земле, значит, и водочки иногда немножечко можно.
   Они выпили, и Андрей с жадностью набросился на закуски.
   – Ты почему так мало ешь? – удивлялся он, глядя на гостя.
   А Рогов в эту минуту хитровато рассчитывал: «Сто двадцать пять граммов водки я, разумеется, выпью, это не помешает. А вот на закуски нажимать не буду. Надо оставить место на второй обед. Володя Костров примет не хуже. Однако жаль такие грибы и крабы оставлять! Ишь, как заразительно хрустит на зубах у Андрея огурец…»
   И не знал Рогов одной небольшой детали: Субботину постоянно недоставало полутора килограмм в весе, и в эти дни он усиленно питался.
   – Ты куда же? – закричал он, когда Леня собрался уходить. – А какой бифштекс впереди ожидается! Пальчики оближешь.
   Но Леня, ссылаясь на дальнюю дорогу, поспешил уйти. Спустившись на этаж ниже ровно в семь, он очутился у Кострова. Володя встретил его по-домашнему просто, в одной пижаме. Жена его, Вера Ивановна, была на собрании женсовета, и он укладывал детей спать.
   – Ты извини, мы тут сами будем хозяйничать, – сообщил Костров.
   Он долго гремел миски и кастрюлями на кухне, потом внес две тарелки жидкого рисового супа и сковородку с поджаренной баклажанной икрой.
   – Вот. Ешь. Овощи – это очень полезно, в особенности для таких толстяков, как ты, – провозгласил он, – гораздо полезнее мяса. Да и мне надо два килограмма согнать, чтобы в весовую норму прийти. Так что у нас отношение к еде одинаковым должно быть. Правда?
   – Правда, – упавшим голосом выдавил Леня и, с грустью вспоминая богатый стол у Андрея, подумал: «Ну, водочки-то он немного нальет, раз в гости в такой мороз пригласил. Не может быть, чтобы не налил».
   И как раз в это мгновение Костров хлопнул себя ладонью по лбу.
   – Вот голова садовая! Обед-то обедом. Но запить его надо! – весело воскликнул он. – Помнишь, как там у Маяковского: «Ну, а класс-то жажду заливает квасом? Класс – он тоже выпить не дурак!» Так, кажется?
   – В общих чертах да, – обрадованно подтвердил Рогов.
   Сопровождаемый его взглядом, Костров метнулся из комнаты, а Леня облегченно вздохнул: «Вот оно. Наконец-то опамятовался». Но Костров остановился в дверях и, не оборачиваясь, спросил:
   – Позабыл выяснить, ты чем запивать будешь: молоком или нарзаном? Я спиртного не употребляю, да и тебе не советую. От него полнеешь.
   – А кефира у тебя нет? – мрачно спросил журналист.
   Позже он сам со смехом рассказывал всем эту историю.
   Генерал Мочалов, не уставая, повторял:
   – Вы запомните, вы теперь другие. Авиация была для вас только первой ступенью. Вторая ступень – космонавтика, и ой каких сил потребует от каждого, прежде чем кто-то будет допущен к старту!
   Алеша Горелов прекрасно уяснил смысл этих слов. Его друзья по отряду ушли далеко вперед, и часто во время их бесед он никак не мог себя проявить, а только слушал и слушал, потому что многое из того, о чем они говорили, было для него еще недосягаемым. Разве мог он поддерживать беседу с Володей Костровым, когда речь шла об анализе бесконечно малых величин, теории вероятности или интегральном исчислении? Мог ли тягаться с Андреем Субботиным, если речь заходила о вселенной, характеристике небесных тел и галактик? Игорь Дремов был не только отличным биллиардистом и незаменимым нападающим в гарнизонной хоккейной команде. Он выступал с блестящими философскими докладами, мог часами говорить о древнегреческих мыслителях, о римском праве, материалистах восемнадцатого века, о ленинских философских работах. Сергей Ножиков был не только их партийным вожаком, но и отличным инженером. Вместе с Володей Костровым он часто выезжал на завод, где создавались новые космические корабли, вместе с конструкторами участвовал в сложных усовершенствованиях.
   Алеша гордился, что попал в семью этих умных, дружных людей, по настоящему чувствовал, как много ему еще недостает. И он был рад видеть, с какой трогательной заботливостью все ему помогают учиться и никто при этом не подчеркивает свое превосходство. Его приняли здесь как равного…
* * *
   Он всегда спал крепко, как и всякий человек, сменивший много разных жилищ в своей жизни и привыкший быстро засыпать на любой постели. Снился Алексею то родной Верхневолжск и старая добрая мать, то ровное знойное поле соболевского аэродрома и бронзовое от загара лицо комдива Ефимкова, то сосредоточенный Володя Костров, с которым он никак не может решить математическую задачу. Сны были разными, сменялись быстро и неожиданно, вплоть до той минуты, когда жесткий звонок будильника обрывал их. Открыв глаза, Алексей мгновенно возвращался к действительности. В сурдокамере было тепло, на пультовой уже включили свет, и он видел четкие часовые стрелки, показывающие семь утра. Алеша включил микрофон, чуть хрипловатым со сна голосом передал: