Рации у него не было, а уже полагалось дать о себе знать. Он достал из комбинезона ракетницу и хотел послать в небо зеленый огонь, но услышал гудение мотора. Прямо по целине к нему мчалась голубая «Волга», невероятно подпрыгивая на солончаковых неровностях. Наверное, у водителя во время этих прыжков не раз вырывалась из рук баранка, но вопреки всему машина продолжала упрямо продвигаться вперед. Ее капот, увенчанный белым оленем, был уже в нескольких метрах, когда Горелов разглядел, что машиной управляет женщина. Ему и от этого стало весело – он всему сейчас радовался.
   Да и не могло быть иначе, потому что он был летчиком. А летчики быстро отходят после любых потрясений и любят шутить, где бы они ни находились: в столовой ли, на аэродроме, у себя дома или в воздухе. Даже там, переговариваясь по радио, нет-нет да и отпускал кто-либо из них шутку, за что потом, на земле, получал от командира взбучку.
   Губы космонавта сушил знойный ветер, врывавшийся в открытый гермошлем. Они дрогнули в мягкой улыбке. «Вот и появился человек, который встречает меня первым, – обрадованно подумал он и тут же шутливо пробормотал: – Вот тебе на! Откуда эту нимфу несет ко мне по бездорожью?»
   Машина затормозила и тотчас же оделась облаком душной пыли. Хлопнула дверца, и худенькая девушка в спортивных брюках и курточке на «молнии» подбежала к нему. Ее светлые кудряшки прилипли к потному лбу. На левой щеке виднелось небольшое пятнышко крови. Она восторженно улыбаясь, едва удерживаясь, чтобы не броситься ему на шею.
   – Товарищ Горелов… Алексей Павлович! Простите, но это же, конечно, вы!
   Космонавт громко рассмеялся. Ему было сейчас бесконечно приятно стоять на земле, широко расставив ноги, и видеть перед своими глазами молодое счастливое лицо этой неожиданно появившейся девчонки.
   – Вы догадливы, – заметил он.
   – Да при чем тут догадливость! – воскликнула девушка. – Я вас столько ждала… то есть, простите, конечно, не только я, а все люди. А тут счастливый случай – еду на нашей изыскательской машине за почтой и вдруг вижу, спускается на парашюте в оранжевом комбинезоне человек. А по радио уже сообщили. Ясно, что вы. Я как хватила напрямик… Может, вам надо оказать какую помощь? Я не только шофер, я и фельдшер в нашей экспедиции. Вера Чупракова – моя фамилия.
   Горелов развел руками.
   – Нет уж, милая девушка. Это я должен вам оказать помощь. Смотрите, у вас и лоб и щеки в царапинах.
   – Да это пустяки, – потупилась она конфузливо, – дорога, сами видите. Отказываюсь от медпомощи.
   – Тогда подойдите поближе, – настаивал Горелов.
   – Зачем? – смешалась она.
   – Да расцелую я вас, Вера Чупракова! – закричал он радостно и так громко, что она даже оглянулась по сторонам. – Вы же первая землянка, которую я вижу. Сами должны понимать, как это приятно после стольких часов одиночества!
   Не дожидаясь согласия, космонавт притянул к себе растерявшуюся девушку, но тут же понял, что гермошлем помешает ее поцеловать. Он все же обнял ее, и так крепко, что она даже вскрикнула.
   – Ладно, ладно, – весело сказал Горелов, – больше не буду, а то ваши косточки действительно затрещат. И не смущайтесь. Я же это по-братски. Если бы вы знали, как мне приятно слушать сейчас человеческий голос! Лучше всякой музыки, честное слово! Вы говорите… Говорите как можно больше, о чем угодно, а я буду слушать… только слушать.
   Но Вере Чупраковой не пришлось выполнить его просьбу. Над их головами в эту минуту зародился неясный нарастающий гул. Низко над степью, отбрасывая легкую, не поспевающую за ним тень, пронесся белый реактивный истребитель, такой короткокрылый, что показался стрелой в оправе. Сделав крутую «горку», самолет взмыл к солнцу, а с трех сторон стали приближаться с рокотом вертолеты. Один из них, окрашенный в синий цвет, начал снижаться. Горелов неотрывно следил за ним.
   – Это за вами, – прошептала девушка. – А сфотографироваться вместе вы позволите?
   – Конечно, – похлопал он ее по плечу. – Как захотите, так и буду позировать.
   Вертолет уже повис над ними. Было видно, как четырехлопастный винт мелькает в воздухе. Распахнулась дверца, и чья-то рука сбросила вниз узкую веревочную лестницу. В небольшом проеме двери показался один человек, за ним – другой. Оба они сошли на землю. Первый, высокий и сутуловатый, был военврач. Узнал Горелов сразу и второго. Моложавый, но уже начинающий полнеть генерал, в темных защитных очках и полевое гимнастерке, бросился к нему бегом, не разбирая дороги, не замечая ни такой неожиданной здесь голубой «Волги», ни растерявшейся вконец девушки. Тяжело дыша – скорее от волнения, чем от бега, – генерал остановился в трех шагах от Алексея и, растопырив для объятия руки, сказал:
   – Иди сюда!
   Горелов не двинулся с места. Он поднял ладонь к нагретому солнцем гермошлему и, как того требовал устав, начал рапортовать:
   – Товарищ генерал, на корабле «Заря» летчик-космонавт Советского Союза майор Горелов…
   Он должен был коротко сообщить о том, что завершил первый в истории человечества облет Луны, произвел киносъемки и в тяжелых условиях отремонтировал терморегуляторную установку, а теперь вернулся на родную землю и готов к любым новым заданиям. Но уставной рапорт не получился. Алексей вдруг вспомнил, как бушевали в черном бездонном космосе губительные солнечные вспышки и какой отчужденно холодной была поверхность Луны, когда он делал вокруг нее непредвиденные витки… И – осекся, ощутив, как неожиданно комок стиснул горло. Он не понял, отчего взмокло лицо: от непрошеных слез или от пота. Он глотал воздух, стараясь побороть паузу. Но генерал не принял необходимого в таких случаях положения «смирно», так и остался стоять с широко разведенными руками. Потом сделал еще один шаг к нему и требовательно, совсем уже, что называется, генеральским басом повторил:
   – Ну, иди, что ли, Алешка… кому говорю!
   Горелов бросился к генералу, ткнулся ему в грудь жестким гермошлемом, вздохнул запах полевой гимнастерки, поблекшей уже от здешнего солнца.
   – Спасибо, Сергей Степанович! – сдавленно воскликнул он. – Всем спасибо…
   И ему представилась вся его еще не очень большая, но вовсе не легкая и не простая жизнь.



Часть первая


«От родного порога»


   В мае 1961 года первый космонавт мира Юрий Гагарин, возвращаясь в Москву, должен был проехать по пути небольшой исконно русский городок Верхневолжск. У каждого города своя судьба и своя биография. Есть она и у Верхневолжска, уютно прилепившегося к правому берегу Волги на небольшой ее излучине, после которой она выпрямлялась и несла пароходы, буксиры и самоходки-баржи вниз к Костроме, Ярославлю и дальше до самой Астрахани. Ближайшая от того места, где когда-то возник городок, железнодорожная станция – за тридцать километров. Леса местами выбегают здесь на оба волжских берега, и в тихоструйных водах постоянно купаются отражения берез, сосенок и черных, гордых в своей непоколебимости дубов. Как не похожи друг на друга были эти деревья! Березки, например, всегда стояли словно озорные подбоченившиеся девчата, насмешливые ко всему происходящему на их глазах. Сосны высились над ними спесиво и, шурша мохнатыми ветвями, рассказывали порой такие небылицы, что тем хоть со стыда сгорай. Каждая из них – ни дать ни взять как свекровь, случайно попавшая на сходку молодых девчат, в число которых затесалась и ее собственная сноха. Дубы стоят величаво и молчаливо, убежденные в своей вечной мудрости, считая недостойным для себя судить тех или других.
   Сказывали, что когда-то давно леса эти насадил вернувшийся из ссылки русский инженер. К семье в Петербург, по указу царя, его больше не допустили, и он скоротал свою жизнь на этих берегах, в чахотке и исступленных заботах о молодых лесонасаждениях. Так это было или не так, судить теперь трудно, но вымахали замечательные эти леса, дожили до наших дней и стали такой гордостью Верхневолжска, что на заседаниях местного исполнительного комитета на тему об их охране была произнесена не одна горячая речь и сочинен не один протокол.
   На картах крупного масштаба Верхневолжск отсутствует. Однако это не означает, что его летописцам и рассказать-то не о чем. Много лет назад по всей Волге, от верховья и до устья, славились его искусные сапожники. Сапоги, хоть юфтовые, хоть из хрома, хоть с напуском и шикарными короткими голенищами, или модные дамские ботинки с высокой шнуровкой, местные умельцы делали так, что не один заезжий купчик богател на заказах и поставках. А квас, которому не было равного ни в Твери, ни в Нижнем Новгороде! А медовуха и брага, появляющиеся по праздникам! Да и пряники местные со штемпелем известного по всей Волге купца Буркалова тоже что-то значили, хоть и были похуже вяземских и тульских.
   Это был местный воротила, владевший верхневолжскими капиталами. И над пакгаузами пристани, и над пивоваренным заводом, и над единственной в городе деревообделочной фабрикой висели железные и деревянные вывески с намалеванной аршинными буквами его фамилией. И никаких «и сыновья» или «и Ко» в придачу к ней на вывесках не значилось. Просто – «Буркалов И.Г.» и все тут. Купец щеголял в грубых холщовых рубахах и юфтовых подкованных сапогах, запросто поднимал с грузчиками огромные тюки, если надо было для вдохновения показать им «русскую силушку». Был он в меру богомольным, но, когда входил в запой, поминал господа бога такими словами, что местный отец Амвросий не раз поговаривал об отлучении его от церкви. Доходили эти разговорчики и до самого Игната Гавриловича, и когда в пьяном виде встречал тот духовника, то издевательски потрясал толстенным, набитым до отказа сторублевками бумажником из заморской крокодиловой кожи и несусветно орал:
   – От бога меня грозишься отлучить, длиннобородый! Накось, выкуси. А вот это видел?! Да я за эти червончики какого хошь себе бога выберу, хоть языческого, хоть лютеранского!
   Высокий, нескладный отец Амвросий дрожащей рукой спешно осенял себя крестным знамением, мотал головой:
   – Изыдь, окаянный, анафема тебя забери! В аду синим пламенем гореть будешь.
   – Что? – хохотал купец. – А ты видал, каким синим пламенем моя буркаловская водка горит? Да такого ни в аду, ни в раю не сыщешь, долгогривый!
   Буркаловские запои, или, как он сам их именовал, «циклы», доходили обычно до десяти дней. Потом с вытаращенными рачьими глазами приползал он из какого-нибудь притона, заросший и весь сгорающий от озноба и, ни к кому не обращаясь, твердил:

 
Свят, свят, свят,
От мозга до пят.
Брысь, не наводись…

 
   Его управляющий, тонкий и чопорный немец Штаубе, называл этот момент «наваждением» и удовлетворительно потирал руки, потому что хорошо усвоил, что бросивший на время все свои дела Буркалов после «наваждения» крикнет своей дряблой, увядшей жене коротко, но повелительно:
   – Мать! Березовый веник!
   После лютой бани, смывавшей бесовскую алкогольную накипь, Буркалов целый месяц работал как вол, питался одними крепкими щами да гречневой кашей с парным молоком, вплоть до вступления в очередной «цикл».
   Рассказывали, будто бы однажды по прошествии серьезного и более затяжного, чем все предыдущие, «цикла» Игнат Гаврилович почувствовал себя плохо и слег. Вызвав фельжшера, велел поставить двойную дозу банок. Но и банки не помогли. Тогда не на шутку обеспокоенный Буркалов на лихой тройке доехал до чугунки и с первым же поездом отправился в Питер. Там он пришел на прием к знаменитому, на весь мир известному доктору.
   – На что жалуетесь, почтенный? – спросил его седой старик с усиками, насмешливо скользнувшими по одутловатому лицу Буркалова глазами.
   – Да вот в грудях какие-то хрипы появились, – сознался верхневолжский магнат, – одолевают.
   – А ну-ка, разденьтесь до пояса.
   Купец разделся, и доктор долго выслушивал через стетоскоп его могучую волосатую грудь.
   – Вопрос к вам один, почтенный, – жестяным голосом сказал знаменитый доктор. – Опишите хотя бы кратенько свой образ жизни.
   – Это весьма легко, – согласился Буркалов. – Образ жизни у меня, значит, как у всяких купцов. Я не какой-нибудь там небокоптитель, мне каждая копейка дорога. Месяц как проклятый работаю, ну а после, дело известное, – десятидневный цикл. Потом опять месяц… Купец не ангел.
   – Вот и продолжайте вести подобный образ жизни, – посоветовал доктор. – До ста лет проживете.
   Однако дожить до ста лет Буркалову не пришлось. Когда грянула Октябрьская революция, в маленьком, затерявшемся в дремучих просторах России Верхневолжске было еще некоторое время тихо, и только на деревообделочной фабрике несколько наиболее грамотных рабочих стали поговаривать, что не худо бы учредить местный Совет, как это сделано в других городах, дать Буркалову и нескольким другим, более мелким богатеям по шее да зажить по-новому. Сам купец находился тогда в завершении очередного «цикла». Когда ему, посиневшему от пьянства, втолковали в трактире постоялого двора о том, что произошло в Питере, купец побледнел, вызвал к себе управляющего Штаубе и, матерно выругавшись, сказал:
   – Ну вот что, господин иностранец. Бери десять тысяч целковых и сматывай на все четыре стороны. Думаю, что западная подойдет тебе лучше всего. А мне самую лучшую тройку заложи. Цыгана поставь коренником. На фабрику поеду. С рабочими хочу объясниться.
   И, выпив для лихости со своими забубенными собутыльниками еще четверть водки, въехал Буркалов на фабричный двор, где его уже ждала сурово притихшая толпа.
   – Люди! – дико закричал он. – Каюсь перед вами. Нету для меня ни ада, ни геенны огненной. Был я действительно эксплуататором, грабил вас и наживался на вашем труде. Люди, берите все, что у меня есть, потому что это ваше. Берите фабрику и все мои капиталы, берите баржу и мельницу. Ненадобно мне трех каменных домов и двух флигелей. Оставьте только одну каморку да в простые рабочие, а то и в грузчики определите, если сочтете возможным.
   С этими словами сел Буркалов на тройку и уехал заканчивать свой очередной «цикл». И никто не знал, о чем в ту пору думал первый богач Верхневолжска, потому что сентиментальностью он не страдал, дневников никогда не вел и писем покаянных не писал. Но когда наутро члены только что созданного первого городского Совета рабоче-крестьянских и солдатских депутатов, посудив и порядив, решили объявить купцу свою волю – признать его эксплуататором, но за чистосердечное раскаяние и публичное отречение от своих, на горе народном нажитых капиталов в домзак не заключать, а допустить к физическому труду на фабрике во благо молодой Советской республики – и поехали в трактир постоялого двора, их встретил бледный, встревоженный половой.
   – Нам немедленно Буркалова!
   – Нельзя-с, – дрожащим голосом ответил половой.
   – То есть как это нельзя-с? – передразнил его старый краснодеревщик Мешалкин. – Или не видишь, что перед тобой весь Совет рабоче-крестьянских депутатов.
   – Вижу, но только все равно нельзя-с к Игнатию Гавриловичу.
   – Да по какой же это причине? – гремел Мешалкин.
   – А по той самой причине, – бледными губами пояснил половой, – что они-с, то есть Игнатий Гаврилович, в настоящее время находится в петле-с. Замертво.
   – Ну! – только и выдохнул краснодеревщик. – Значит, не совладал он со своей совестью все-таки.
   – Совесть совестью, – прибавил переплетчик Лысов, – но и кровушки-то народной он досыта попил. Похоже, и в Волге воды прибавилось от горемычных мужицких слез. Не одну сотню людей пустил Буркалов по миру…
   А на следующий день над лабазами, мельницей, фабрикой и пароходством с грохотом, под народное «ура» уже сбивали тяжелые железные и деревянные вывески, на которых с твердым знаком на конце красовалась одна и та же надпись: «Буркаловъ И.Г.»
   Новые рассветы и новые песни пришли в древний Верхневолжск. Гражданская война не обошла его стороной, оставила и шрамы свои. В городском сквере появилась красноармейская братская могила с белой мраморной плитой. А над высоким правым берегом вырос через несколько лет памятник первому председатель горсовета, убитому из-за угла кулаками. После Великой Отечественной невдалеке от центральной площади, все в том же скверике, где были похоронены герои гражданской войны, появился скромный бюст летчика-штурмовика, уроженца города: на горящем самолете он врезался в танковую колонну фашистов. Напротив этого бюста была воздвигнута Доска передовиков промышленности и сельского хозяйства. И бронзовый летчик прищуренными глазами как бы одобрительно глядел на нее…
   Главная буркаловская фабрика разрослась и стала предприятием областного значения. Появились еще две фабрики: обувная и ткацкая. Педагогический и зооветеринарный техникумы наводнили город ребятами и девчатами из ближайших деревень. И не беда, что не было по-прежнему Верхневолжска на больших картах. Никто в нашей стране не мог, право, приуменьшить значение этого тихого и милого старорусского городка, раскинувшегося на волжском берегу. А когда его пересекло новое асфальтовое шоссе, жизнь тут забила еще бойчее.
   О том, что Юрий Гагарин проследует через Верхневолжск, в райкоме партии и горисполкоме узнали накануне. И хотя уже завершался рабочий день, известие это облетело моментально все предприятия, школы и дома, наполнило городок необыкновенным ликованием. Ткачихи успели сшить для космонавта нарядную рубашку с волжскими орнаментами. Обувщики, каким-то чудом узнавшие, какой размер обуви носит первый космонавт Земли, изготовили прекрасные светлые полуботинки. Будущие педагоги оборвали весь свой техникумовский сад и собрали букеты роз, ярче любых космических светил. В другом – зооветеринарном – техникуме самодеятельный оркестр разучил песню на слова местного поэта и готовился встретить ею космонавта. Футболисты общества «Волгарь» рады были преподнести гостю туго надутый мяч, тот самый, что влетел в ворота мастеров большого волжского города в решающем матче на кубок области. Для такого случая были мобилизованы и шесть духовых оркестров. При въезде в город уже натягивали алый транспарант с ликующей надписью: «Добро пожаловать, покоритель космоса, в славный Верхневолжск!»
   Секретарь исполкома принес председателю на подпись проект специального постановления, обязывающего строго-настрого всех обитателей города «держать на привязи собак и коз, не выпускать на улицы кошек, кур и прочую живность, дабы не создавала она беспорядка». Но председатель, прочитав замысловатый текст, только головой покачал, сострадательно про себя подумав: «Эх, Нил Стратович, оно и видно, что тебе шестьдесят пятый. На пенсию пора». И осталась, к неудовольствию старика, незамеченной его личная инициатива, после чего он удалился из кабинета с демонстративным вздохом.
   Когда подготовка к приезду высокого гостя достигла своего апогея, зашевелились в Верхневолжске и «тени прошлого». «Тенями прошлого» председатель исполкома Павел Ильич Романов, офицер Балтийского флота в запасе, называл аленький штат единственной действующей здесь церкви, состоящей из священника – старого, одинокого отца Григория, – не менее дряхлого дьячка, пономаря и псаломщика в одном лице – Антипа, да еще такой же пожилой одноглазой дьячихи. Они вдруг ударили в колокола, не заглянув, как говорится, в святцы, – ударили неведомо по какой причине: святого праздника в этот день не было, а скликать к вечере весьма редких прихожан было еще слишком рано.
   – Нил Стратович, – попросил огорченный председатель своего секретаря, – узнайте, пожалуйста, по какому это поводу оживились тени.
   – Я постараюсь, – согласился секретарь.
   Он ушел, а Павел Ильич Романов впал в мрачное беспокойство. Он прекрасно знал, что от отца Григория можно было ожидать любой сумасбродной выходки. Меньше всего отличался этот служитель культа раболепием перед именем господним, покорностью и набожностью. Странный это был человек. В сорок первом году он служил в небольшом приходе на Смоленщине. Похоронив в сорок восемь лет попадью, жил одиноко в ветхом домике с сыном Егором, которого любил больше всего на свете. В сорок первом Егору исполнилось четырнадцать, он окончил в городе семилетку, мечтал о техникуме и не очень твердо обещал погостить летом у отца. Но когда грянула война, мальчик все-таки завернул в родное село да там и остался, потому что начались дни оккупации. Отец и сын в( ходили у себя в подполье четырех раненых командиров, а потом вместе ушли в партизанский отряд, по смоленским и брянским лесам исколесили немало дорог и участвовали не в одном рисковом деле. Григорий давно ничем не обнаруживал тяготения к церковной службе, только по вечерам, от бессонницы или после ужина, сотворял под прощающие усмешки партизан крестное знамение.
   В марте сорок третьего сын его Егор был убит при взрыве железнодорожного моста. Раненный в ногу Григорий на руках принес в партизанский отряд стынущее тело юноши, сам вырыл могилу.
   После освобождения Смоленщины он покинул родные места, чтобы не растравлять душу, и принял приход в Верхневолжске. Чудной это был поп. Прихожан не баловал, а самой богомольной Авдотье Салазкиной, пришедшей в разгар полевых работ за отпущением грехов, без обиняков сказал:
   – Катись ты к чертовой матери, старуха! Ты ни богу свечка, ни черту кочерга. Работать в поле надо, иначе ты ни мне, ни всевышнему не нужна.
   Эта шальная выходка долго была предметом шуток у горожан, давно забывших дорогу в церковь, а Павел Ильич Романов, встретив после этого отца Григория, остановил его и сочувственно сказал:
   – Эх, Григорий Онуфриевич, не по нраву вам служба господняя. Я же вижу прекрасно, как ею тяготитесь. Давно бы надо бросить да добрым делом заняться. Мы бы помогли.
   Однако или не уловил отец Григорий добрых ноток в его голосе, или притворился непонимающим, он резко тряхнул седой гривастой головой и не допускающим возражения басом ответил:
   – Ведомо мне, что делаю. Отрицаю бренность мирскую, ибо верую. Против Советской власти вовеки веков не шел и помыслов таких не имел, но услужение господу считаю сейчас первым своим делом. – Сказав это, он прищурился и посмотрел на Романова тепло и грустно, совсем как на своего сообщника. Вздохнул и прибавил: – Да и куда же я могу сейчас пойти в мои годы? Нет, уж, видно, до конца дней своих придется мне вечный грех за Егорку замаливать.
   И удалился, подволакивая простреленную фашистами ногу.
   Непонятным он был человеком, и не без основания поручил Павел Ильич Романов своему секретарю разведать замыслы «теней прошлого».
   Нил Стратович вскоре вернулся и доложил о затее отца Григория. Оказывается, вызвал тот к себе своего единственного служку Антипа и напрямик спросил:
   – Слышь, дьячок. Ведомо тебе или нет, что по нашему городу сам Гагарин проезжать будет?
   – Ведомо, батюшка, – тощим голосом протянул дьячок, стараясь уловить, к чему клонит его суровый немногословный наставник.
   – Ну и какого ты на этот счет мнения?
   – Думаю, отец благочинный, что полеты в космос не по божьему велению совершаются.
   – Ну и дурак же ты, дьяк! – мрачно изрек отец Григорий. – Тебе бы во времена великой инквизиции существовать, а не в двадцатом веке. Юрий Гагарин – это русский богатырь. Он повыше любого апостола.
   – Батюшки-светы!.. – задохнулся дьячок.
   – Да ты пообожди креститься, – брезгливо отмахнулся отец Григорий. – Что дьяк ты плохой, то мне ведомо. Но знаю я, что как звонарь ты первостатейный мастак.
   – Еще бы, отец Григорий! Было время, в самом Успенском соборе по молодости на пасху так отбивал!.. Большой колокол гудом гудет, а маленькие, как лихие плясуны, динь-дилинь, динь-дилинь… Искусство, скажу я вам.
   – Вот и надо встретить Колумба космоса отличным благовестом.
   – Будет исполнено, отец Григорий, – осклабился дьячок, польщенный похвалой. – Я его малиновым звоном угощу. Знаете, какой благовест сочиним! Средний колокол – тот это так торжественно, басовито, настоящей, что называется, октавою… А маленькие такие трели будут исполнять, что прослезиться можно. Голосочки у них этакие сладенькие, как малиновая настоечка, кою вы, батюшка, распивать у меня иногда келейно соизволите.
   – Ладно, давай малиновый звон, – решил отец Григорий, не предполагавший, что Павел Ильич Романов будет докладывать о его затее первому секретарю горкома.
   – Ну и пускай, – поморщился первый секретарь, выслушав его. – Не будешь же ты их по рукам и ногам за это связывать. Пусть побалабонят. Ты лучше скажи мне: встречу у городски ворот и вручение хлеба-соли предусмотрел? Нет? Ну вот видишь. А это гораздо важнее, чем беспокоиться о чудаковатом попе.
   Романов быстро связался с хлебозаводом, и там ему пообещали изготовить такой каравай, какого еще не едал ни один именитый начальник, а подносить его было поручено лучшему бригадиру хлебозавода Нине Токмаковой, девушке рослой, румяной и черноглазой.
   …Поздно, очень поздно погасли в эту ночь огни в городских учреждениях. Огромная ярко-оранжевая луна повисла над Волгой, навела через нее сказочную переправу.
   Гулко прогудел проплывший без захода к портовому причалу пассажирский экспресс, прохладный послеполуночный ветерок трепал повешенный у въезда в город алый стяг с приветственными словами в честь первого космонавта. Даже влюбленных парочек на скамейках городского сада было вполовину меньше обычного, а те наиболее стойкие, что пришли, и то на этот раз больше говорили о космосе, чем о земных своих чувствах и радостях. Где-то на окраинах беспокойно лаяли собаки, да еще в прибрежном лесу сонно вскрикивала и умолкала ночная птица. Утомленный ожиданием, Верхневолжск медленно погружался в сон. Лишь на самой окраине в деревянном домике с голубыми стенами и резными наличниками курносый двадцатилетний парень сидел за маленьким столиком, и на листе бумаги рождались под его пером тугие неповоротливые фразы. Нет, он писал не стихи, потому что никогда не стремился стать поэтом, – он писал прозу, и она ему очень трудно давалась. Перед ним лежала небольшая почтовая открытка с изображением смеющегося человека, известного теперь всему миру. Завтра этот человек появится в Верхневолжске.