– Совершенно верно, Егор, та грязная бумага и этот самый квартирный счет подписаны рукой одного и того же человека. Бывшего кулака Сысоя Сизова. А его племянник, председатель поселкового Совета Сизов, повинен лишь в том, что позволил своему дядюшке, которого не слишком уж часто пускает к себе в дом, утащить пустой бланк со штампом.
   Рындин сличил подписи, удовлетворенно кивнул головой и возвратил своему другу обе бумаги.
   – А теперь, Иван, – за завтрак с рыбцом, и ты мне расскажешь, что заставило пойти на эту подлость Сысоя Сизова.
   – Сначала я тебе немного про деда Телегу расскажу.
   У них на загляденье получился завтрак. Рындин с настоящей сноровкой разделал отсвечивающую жиром рыбину, обложил ее на тарелке зелеными перышками лука, подвинул соль. От вареное картошки столбом вставал белый парок. Отыскалась и заветная бутылка кваса.
   – Оно бы, конечно, что-нибудь покрепче было бы более к месту, – усмехнулся полковник, – но это, если бы не было впереди рабочего дня. Если бы вечером…
   – Вечером я уже буду в Москве, Егор, – улыбнулся Дробышев, – сойдет на дорожку и квасок. Он тоже под такого рыбца хорош. У нас не завтрак, а поэма!
   – Как ты сказал, чревоугодник? – засмеялся Рындин. – Поэма? А ведь верно. Картошка с огурчиками и лучком – поэма. Квас холодный – поэма. Рыбец – и того больше. И вообще, дружище, я за то, чтобы находить эстетическое решительно во всем. Даже в этом перышке зеленого лука. Погляди, как на нем капелька играет. Будешь искать во всем красоту – долго не состаришься. Ну, рассказывай теперь про деде Телегу. Как встретились?
   – Я бы заблудился сейчас в Ольховке, – задумчиво признался Дробышев, – совсем не такая. Помнишь, раньше – село как село. Сто пятьдесят дворов. Центр на бугре. На окраине ставок небольшой. Повыше ставка дедово подворье – «обитель купца первой гильдии», как он шутил. А дальше ветла у левады. Потом дорога в лес убегает. Дома под крышами соломенными – как братья-близнецы. И каменых всего три. А вчера под вечер с твоим шофером въехал, глазами повел – все новое. Школа, Дом культуры, кирпичный завод, два блочных дома со всеми удобствами. У колхозного правления садик с клумбами отгрохали сельчане. А на той улице, по какой нас раненых Кондратий Федорович сам вместо лошади на телеге тащил, теперь девчонки в капронах и самых моднейших кофточках щеголяют. Помнишь ту улицу?
   – Помню, – негромко отозвался Рындин.
   Полузакрыв глаза, он действительно вспоминал прошлое. И взрыв эшелона, и то, как они отходили. Было их всего четверо, и было условлено твердо, что двое из них, запалив шнур, уйдут в другую сторону от насыпи, а он и Дробышев – в сторону Ольховки. Тех двоих надежных своих друзей они больше не увидели. Погибли. А они, раненные при отходе, достигли поросшей камышами узкой илистой речушки, выбиваясь из сил, долго брели по ее течению вверх, до самого рассвета отсиживались потом в густой куге, слушая то приближающийся, то замирающий лай немецких овчарок. У Рындина болело плечо, простреленное разрывной пулей, и, впадая в забытье, он стонал, а Дробышев умоляюще просил: «Ну, помолчи, Чалдон, совсем немного помолчи. Мы с тобой обязательно должны выбраться». На рассвете, сам обессиленный от потери крови, Дробышев вытащил товарища к окраинным ольховским избам. Кондратий Федорович Крыленко, крепкий высокий старик, давно их ждал. «Двоих сразу не донесу, – зашептал он. – А по очереди опасно. Светает быстро. Здесь бричка. Сидайте на нее, хлопцы, а я без коняки попробую обойтись».
   Так и отвез их окровавленных, на свое подворье, за что и получил впоследствии у партизан и подпольщиков прозвище дед Телега. Вот какой была правда об этом удивительном молчаливом старике и селе Ольховка, где ныне по вечерам поют звонкоголосые девчата в капронах и парни в самых модных свитерах выходят к ним после страдной полевой работы на гулянку, а над крышами хат тонкими иголками встают телевизионные антенны.
   – Как же не помнить? – повторил Рындин. – Это же самое лавное в жизни… Продолжай, Иван, продолжай.
   Дробышев сделал вид, что не заметил взволнованности полковника.
   – Так вот, Егор, село стало новым до неузнаваемости. Это факт. Только добрые старые дела в народе не забываются. Спрашиваю у первого же шпингалета, которому лет четырнадцать-пятнадцать от роду, не больше, где старый Крыленко проживает, а он мне без запинки так и режет в ответ: «Это вам партизанский дед нужен. Дед Телега?» – «Он», – говорю. Парнишка показал на новый домик под шиферной крышей. Мы развернулись и – к зеленым железным воротам. И что же ты думаешь, Егор? Сам навстречу вышел.
   – Каков же? Я его действительно три года не видел. С тех пор как орден Отечественной войны первой степени вручал.
   – Белый как лунь. Около восьмидесяти уже. Но крепкий такой же, ни капельки не согнулся. Глаза только слезиться стали. Прищурился, на меня посмотрел и глуховатым баском своим: «До нас будете, товарищ майор?» – «До вас», – говорю. «А кто ж вы такой будете, чего-то не признаю». – «А ты, – говорю, – получше посмотри, дед Телега!» Он тогда попятился, еще раз прищурился и пошел на меня с растопыренными руками. «Ой, Иване, ой, дитятко мое неразумное! Воробышек! Вот ты какой вымахал!» Руки у деда еще крепкие, обнял – кости захрустели. Растрогался дед. Достал из сундука солдатскую гимнастерку, орден Отечественной войны надраил да к ней привинтил. Внук его Федяша подошел с поля. Ты, Егор, его помнишь? Тихий тогда был, все к нам в подполье молоко да хлеб носил. Так вот отца его на фронте убили. А Федяшка давно уже не Федяшка, а тридцатидвухлетний молодец. В лучших трактористах на селе ходит. Жена у него Оксана на седьмом месяце дите носит. Словом, радости на полсела. До рассвета с Кондратием Федоровичем проговорили. Вот и всплыла полностью история с Павлом Костровым и Сысоем Сизовым. Когда дед Телега приготовился рассказывать, я его упросил на магнитофон записать, голос, говорю, твой на память сохраню.
   – Ну и что же он? – засмеялся Рындин.
   – Полюбовно согласились, – прищурился Иван Михайлович. – Я эту пленку Володе и всем нашим космонавтам проиграю. А сейчас показывай, где у тебя розетка, и слушай нашего друга. Лечше его я все равно не расскажу.
   Рындин помог майору включить магнитофон и оба с застывшими лицами, позабыв о завтраке, стали слушать чуть покашливающий старческий голос:
   – О Павле Кострове спрашиваешь, Воробышек? Как же, знавал его, даже очень хорошо знавал. И сынишку Володьку знавал. Шустрый был паренек, не знаю, где только он теперь. Павлик Костров был ровесником Сысоя Сизова, кулацкого сынка. От его батьки, Сизова-старшего, вся Ольховка трепетала. Из трех каменных домов самый лучший, что под железной крышей, ему принадлежал. Лучшие сенокосы в Ольховке чьи были? Сизовские. Пахотные земли чьи? Тоже его. Коров, свиней и прочей живности хоть отбавляй. А какую упряжку держал! Пронесется бывало на масленицу, все потом неделю вспоминают. Молотилку в последнее время завел даже. Стали в нашей Ольховке колхоз создавать – и пошло тут все вверх дыбарем. Младший сын Сизова Данила в комсомол подался, от родного отца отрекся и на шахту к самому Алексею Стаханову наниматься поехал. Прямая дорога получилась у него и дальше. В кавалерию попал, против фашистов сражался и в честном бою голову свою честно сложил. Сын вот его, Петяшка, ныне в поселковом Совете председательствует. И тоже худого слова об нем не скажешь. Справный парень. Честный, самостоятельный. А Сысой – падалица. По пословице взрос: яблоко от яблони далеко не упадет. Кгм… кгм…»
   Пленка зашелестела, и голос деда Телеги на несколько секунд пропал.
   – Прибавь громкости, Егор, – попросил Дробышев.
   И опять голос невидимого рассказчика возник в комнате.
   – А Сысой – батина тень. Ни на шаг от отца-мироеда. Лучшая гармонь на селе – у Сысоя. Шаровары, синим пламенем полыхающие, да жупан – тоже у Сысоя. Деньги отцовы в обоих карманах всегда звенят. А когда молодой агроном Павел Костров влюбился в первую ольховскую певунью Настю Блакитную, встретил его однажды в тихом переулке Сысой, свинчаткой на ладошке поиграл, а потом самогонным перегаром в лицо дохнул и глаза зверские сделал: «Слушай, парень, отступись от Настьки, пока не поздно, по-хорошему тебя прошу. А не то на узкой дорожке не попадайся!» Но и Павлик был не из трусливого десятка. Бровью не повел в ответ на эти слова, лишь усмехнулся презрительно. «Чем грозишься, пустая башка! Люди уже и эсминцы и самолеты придумали, а ты все, как пещерный человек, свинчатку показываешь». «Я тебя и пулей угостить могу», – пообещал Сысой. Павлик пожал плечами и говорит: «Ну что ж, давай поспорим, кто лучше стреляет». А в ту пору в нашей Ольховке действительно передвижной осоавиахимовский тир находился. Вот и пришли туда молодые парни. За Сысоем моментально хвост. Все гуляки-парубки, которых винищем угощал, выстроились. За агрономом – дружки его по ликбезу, первые колхозники. Бравый Сысой был парубок – ничего не скажешь: и осанкой вышел, и ростом гвардеец. Крепкие мускулы да зеленые насмешливые глаза. Их он на всех с презрением пялил. Послал он в мишень три пули – двадцать восемь очков. У дружков до ушей улыбки. Кто-то затянул песенку обидную:

 
Под ногтями чернозем,
Цим-ля-ля, цим-ля-ля,
Это значит – агроном,
Цим-ля-ля, цим-ля-ля.

 
   Но Павлик Костров и тут обиды не выказал. Мелкокалиберное ружьишко этак легонько взял да на руке подкинул. «Эх, Сысой Гнатыч, – говорит, – хошь и хорошо ты стрелял, а все-таки не дюже точно. Только одну пулю в яблочко посадил, а две в черный круг послал. А для хорошего стрелка это все равно что за козьим молоком послать. Смотри!» И с этими словами наш дорогой агроном все три пули подряд в самое яблочко всадил. Ажник ахнули его ватажники. А Павлик демонстративно руки в карманы засунул, плюнул под ноги кулацкому сыну да еще раз уколол: «Вот как надо стрелять. А что касается Насти, так будет, как она захочет. Кого выберет из нас, тот на ней и женится». Потемнел Сысой, крикнул на прощанье: «Ну, ну! Подумай, пока не поздно над моими словами». Настя Блакитная вышла за агронома, и свадьба, дай бог память, была хорошей. А через неделю после их свадьбы кулака Гната Сизова выселяли из села. Агроном тоже принимал участие в раскулачивании, даже яму с зерном одну нашел на подворье у Сизовых. А потом, когда с комсомольской ячейки поздним вечером домой возвращался, кто-то пулю в него из обреза послал. Только не суждено, видно, было той пуле ему навредить. Мимо уха прожужжала. И еще говорили: будто, когда Сысой вместе с отцом на выселку выезжал, так передавал через своих дружков, что обиды своей ни за что не простит и даже под землей агронома разыщет, если тот раньше помрет. Вот она, кулацкая ярость, какая, Иване! Только на кого же он ее теперь направит? Костров, сказывают, или погиб, или пропал где-то без вести, о Насте тоже ничего в нашей стороне не слышно. Что же он, будет могилу, что ли, Павликову искать, чтобы на нее нагадить?»
   Пленка кончилась, и голос деда Телеги растаял в устойчивой утренней тишине, наводнявшей все эти минуты комнату. Рындин, пытаясь скрыть волнение, долго и медленно набивал табаком трубку, а набив, отложил в сторону. От почти не тронутой картошки по-прежнему поднимался дымок, тольк был пожиже.
   Два старых подпольщика, ставшие теперь чекистами, молча смотрели на этот дымок и одновременно думали о других, давно потухших, но незабываемых дымках партизанских костров.
   – Мудрый человек наш дед Телега, – сказал наконец полковник, – и до чего же это он метко насчет кулацкой неистребимой злости выразился и попытки даже могилу загадить.
   – Змея с вырванным жалом, – жестко отметил Дробышев.
   – Змея, говоришь? Нет, дорогой Иван Михалыч. Ошибаешься. Такие, как Сысой Сизов, всего-навсего тени, исчезающие в полдень.
* * *
   У генерала Мочалова была привычка: если в его кабинет набивалось сразу несколько человек, он выходил из-за стола и выслушивал всех стоя, причем в первую очередь тех, кто хотел как можно меньше задерживаться. Так было и в этот день. Придя на службу, генерал обнаружил, что в приемной его ожидают уже четверо: полковник Иванников, капитан Кольский, начальник сурдокамеры Рябцев и лаборантка Соня.
   – Здравствуйте, товарищи, – бодро окликнул их Мочалов, чувствовавший себя необыкновенно свежим в это утро. – Догадываюсь, что вы все ко мне. Проходите.
   В кабинете он снял летную фуражку, поправил расческой волосы, хотя в этом не было никакой необходимости. Потом положил тонкую рабочую папку на стол и обернулся к вошедшим. Сразу же определил, что сначала выслушает работников сурдокамеры, – по его мнению, они должны были оказаться самыми кратковременными посетителями. Затем займется комендантом гарнизона и последним предоставит слово начальнику штаба, у которого, должно быть, к нему дел побольше, чем у других. Распланировав все подобным образом, Мочалов уже готовился обратиться к Рябцеву, как вдруг дверь отворилась, и голос пятого посетителя громко прозвучал с порога:
   – Разрешите войти, Сергей Степанович?
   Глаза генерала, ясные еще минуту назад, смотрели удивленно.
   – Иван Михалыч?! – вскричал он. – Собственной персоной. А как же Черное море и те самые двенадцать градусов воды, при которых вы рискуете плавать?
   – А-а, ерунда, – засмеялся весело Дробышев и крепко пожал ему руку. – Надеюсь, что в первой декаде июня этих градусов будет уже не двенадцать, а пятнадцать. Вы долго будете заняты?
   Мочалов по веселому виду майора уже понял, что тот прибыл с какой-то доброй новостью и что новость эта касается «костровского дела», как он про себя и в разговоре с Нелидовым называл бумагу, касающуюся космонавта.
   – Вы не уходите, Иван Михалыч, – поднял руку Мочалов, – я быстро с товарищами разрешу все вопросы. Посидите.
   Пришлось Дробышеву, сидя на диване, выслушивать все дела и просьбы, с которыми явились в это утро к генералу три офицера и лаборантка Сонечка. Мочалов был верен слову. В какие-нибудь двадцать минут он разрешил все неувязки и осложнения, подписал все бумаги, а Иванникову, пытавшемуся завести длинный разговор о методических неточностях в планировании тренировочных полетов, просто и вразумительно внушил:
   – Подработайте этот вопрос получше, Прохор Кузьмич. И докладную коротенькую набросайте. Мы потом с участием инструкторов и космонавтов обсудим.
   И они остались одни. Пристально смотрели друг на друга.
   – Не томи, Иван Михалыч, – сказал наконец генерал. – Письмо проверил?
   – Проверил, – улыбнулся Дробышев.
   – И!..
   – Вот, посмотрите. – Он расстегнул «молнию» на своей желтой рабочей папке и достал продолговатую открытку, на глянцевой поверхности которой виднелись наклонные, явно увеличенные при фотографировании буквы.
   – Что это такое? – нетерпеливо воскликнул генерал.
   – Фоторепродукция с подлинного текста.
   Генерал двумя пальцами взял открытку за белое поле, отодвинул ее от себя и, чуть сузив глаза, шевеля губами, стал читать, произнося одни слова вслух, другие про себя. Когда он дошел до последней фразы, голос его дрогнул, и эту фразу он прочел полностью и очень громко:
   – «Воспитайте сына Володю и расскажите ему обо мне. Костров». Что это, Иван Михалыч?
   – Фотоснимок с подлинника той записки, которую за несколько минут до своей гибели в окопе написал отец нашего космонавта подпольщик Павел Федорович Костров по кличке Агроном.
   – Позволь… ничего не понимаю, – растерялся Мочалов, – а как же та бумага? Из поселкового Совета?
   – Та бумага была написана грязными руками кулацкого подонка.
   В кабинет генерала торопливыми шагами вошел полковник Нелидов. Он с порога расслышал последнюю фразу и даже поздороваться с майором позабыл.
   – Иван Михалыч! – воскликнул он вместо приветствия. – Значит, все разъяснилось?
   – Разъяснилось, Павел Иванович, – за майора ответил радостный Мочалов, – только он подробности еще не изложил, наш черноморский курортник.
   – А мы их потребуем! – засмеялся Нелидов.
   – Подождите, Павел Иванович, – взмолился Дробышев, – если вопрос ставится таким образом, надо и самого Кострова позвать.
   Володю нашли где-то в коридорах учебного корпуса. Он готовился заниматься в классе астрономии, но еще не успел разложить книги. Пришел с тяжелым портфелем, набитым учебными пособиями. С Дробышевым поздоровался запросто и, не скрывая любопытства, спросил:
   – А я думал, вы, Иван Михалыч, в каком-нибудь солярии блаженствуете… и вдруг здесь.
   – Садитесь, Владимир Павлович, – мягко заговорил генерал, – предстоит очень серьезная и, прямо скажу, трудная беседа.
   – За последнее время я уже привык к таким предисловиям, – напряженно улыбнулся майор.
   Мочалов положил руку ему на плечо, и этот жест подействовал на офицера успокаивающе.
   – Тем не менее у космонавта всегда должны быть крепкие нервы, – шутливо заметил он. – Разговор, повторяю, будет очень серьезным. Начнет и закончит его Иван Михалыч.
   Костров, недоумевая, опустился в мягкое кресло, поставил себе на колени тяжелый черный портфель и положил на него ладони. Дробышев достал из рабочей папки листок со штампом далекого от Москвы поселкового Совета.
   – Сначала вот это…
   Быстрые черные глаза Кострова промчались по тексту, но то, что было заключено в корявых строчках, не сразу дошло до сознания. Второй раз он читал уже медленнее, взвешивая и обдумывая каждое слово.
   – Но позвольте, – произнес он, тяжело дыша, – здесь на штампе стоит число… почему же мне две недели не давали читать это письмо? – Обеими ладонями он провел по своему сразу осунувшемуся лицу.
   – Потому что надо было проверить, Володя, – тихо и просто сказал Дробышев, – а проверка обнаружила вот что… – Иван Михайлович передал Кострову фоторепродукцию предсмертной записки его отца. – Здесь одна правда.
   Когда горе наваливается на человека, оно побеждает его не сразу, а так же медленно, как сильный мороз, проникающий через теплую одежду. После того как Дробышев подробно рассказал о своей поездке, о Рындине и деревне Ольховка, а потом проиграл на магнитофоне пленку с голосом Деда Телеги, Володя окончательно поник. Далекие горестные воспоминания задавили тяжелой болью, и заметивший это Нелидов душевно посоветовал:
   – Ты только не очень, Володя… дело это давнее. Ты же еще с сорок первого привык к тому, что отца нет в живых.
   Костров поднял тоскою сведенные глаза, попробовал улыбнуться, но вышла улыбка жалкой и ненужной. Тогда он попытался прикрыться, как щитом, шуткой:
   – Так я же все-таки космонавт.
   Но и это не получилось. Люди, видевшие его лицо, все понимали. В минуту не пережить такое. И он, тоже понимая это, сбивчиво сказал:
   – Так я пойду. У меня самоподготовка. Да.
   Ему надо было сейчас остаться одному. Только одному.
   – Иди, Володя, – сказал генерал, редко обращавшийся к подчиненным на «ты».
   Когда верь за Костровым закрылась, замполит обернулся к Дробышеву:
   – Слушай, Иван Михалыч, ты с ним когда-нибудь водку пил?
   – С чего вы это? – даже обиделся Дробышев. – Нет, конечно.
   – Детей у него крестил?
   – Тоже нет.
   – А в гостях хоть раз был?
   – Ну собирался, – смущенно сознался майор.
   Нелидов торжественно похлопал его по крепкой спине и подмигнул генералу:
   – Смотрите, Сергей Степанович. Никаких родственных и даже близких приятельских отношений не нажил с Костровым. А случилась у человека беда – и все бросил, отпуском пожертвовал, забыл и про Кавказское побережье, и про двенадцать градусов воды и выручать помчался. Вот как рождаются новые отношения.
   – Ну, вот еще, – грубовато возразил Дробышев, – вы еще беседу с личным составом на эту тему проведите, Павел Иваныч.
   – Беседу – не знаю, – вставил генерал, – а вот походатайствовать перед вашим начальством, чтобы эту поездку считать командировкой и восстановить пропавший срок отпуска, это мы сделаем.
   Потом они, все трое, подошли к широкому окну. Увидели на пустынной скамейке одиноко сидящего человека, черный портфель на его коленях. Поставив на него локти, человек ладонями подпирал тяжелую голову и глядел себе под ноги так, чтобы ни один случайный прохожий не мог увидеть его глаза.
   – Плачет, – сочувственно сказал Мочалов.
* * *
   Две недели Алеша Горелов усиленно занимался тренировками. Термокамера сменялась качелями Хилова и крутящимися креслами, спортивные снаряды «бегущей дорожкой» или учебными полетами. Еще один раз свозили его на центрифугу, и опять строгая Зара Мамедовна улыбкой проводила его, как победителя двенадцати Ж.
   Вспоминая ночной разговор с генералом Мочаловым, Горелов ликовал. Обещание командира отряда включить его в число дублеров будило энергию и уверенность. Он и по дорожкам городка космонавтов ходил уже не робко и скромно, как это было совсем недавно, когда первому встречному коллеге Алеша безропотно уступал дорогу, а смелой пружинистой походкой убежденного в своих возможностях человека. Значит, если он даже и не полетит в этом году в кабине космического корабля, то все равно увидит своими глазами космодром, стартовую площадку и огромную ракету – она в сиянии белого пламени унесет к звездам кого-то из его друзей. С космодрома он обязательно привезет горсточку сухой жаркой земли, с которой стартовали все его предшественники.
   Друзья его в эти дни много и горячо говорили о предстоящем полете, каким он, по их мнению, будет, какие корабли придется изучать, а главное, сколько еще ждать им.
   – Вы не унывайте, – рассуждал добрый покладистый Виталий Карпов, – что нам стоит потерять годок-другой, ведь у нас в запасе вечность.
   =Да, вечность, – скептически тянул Игорь Дремов. – Вы, ребята, не забывайте, что на нынешних скоростях к звезде Проксима, что прописана на жилплощади созвездия Центавра, лететь ни мало ни много как шестьдесят шесть тысяч лет.
   – А зачем нам в этакую даль забираться? – басил Олег Локтев. – Нам бы к старушке Луне хотя бы на свидание попасть… Да на плазменных двигателях, чтобы понадежнее да поскорее.
   – У тебя, Олег, даже мысли тяжеловесные, – вставлял Андрей Субботин. – Вот у Жени Светловой и то фантазии больше, даже она выше тебя рвется – о Марсе мечтает. Только Рогов не пустит. Он марсиан боится. Они мужики сурьезные, воинственные, того и гляди, покорят ее сердечко. А вот чего наш Алеша Горелов молчит, понять не могу? Хитер волжский мужичок. Небось в этом году нас всех обойти мечтает.
   – Да что вы, ребята, – пунцовел Горелов, – я считаю, что в этом году должен был наш парторг Сережа Ножиков стартовать.
   – Это и мы знаем, – хмуро останавливал его Субботин, – да как же он может стартовать? Ты, что ли, ему свои ноги отдашь?
   – И отдал бы, если бы мог, – стоял на своем Алеша.
   – Нет, нет, – допытывался настойчивый Андрей, – лучше скажи, когда сам полететь бы хотел?
   – Когда прикажут, – уклончиво отвечал Горелов и отходил от своих коллег. Ему было неловко оттого, что слово, данное генералу Мочалову, лишает его возможности поведать о той ночной беседе, но тут же он думал: «Вот ахнут, когда услышат, что еду дублером». Он знал, что так думать нехорошо, но гордость пощипывала, просилась наружу, и Алеша ей уступал. Мечтать о ближайшем будущем было приятно. Мысленно он уже задумывался над более практическими вопросами: сколько человек полетит в корабле, понадобятся скафандры или нет, пошлют ли его вторым пилотом или только дублером. Думал, как ахнут в Верхневолжске и в Соболевке, если по всем радиостанциям мира назовут его фамилию, и как будет важно трогать свои усы огромный полковник Ефимков и всем повторять: «Это же мой кадр. Соболевка плохих не делает!».
   С каждым днем разговоры об этом возникали все чаще и чаще. Алеша думал о том торжественном часе, когда узаконят его положение кандидата и скажут об этом всем космонавтам. Ему казалось, что это будет сделано как-то особенно торжественно и необычно, и, когда всем им сообщили, что после окончания занятий ровно в семнадцать ноль-ноль космонавтов вызывает на совещание генерал Мочалов, он не придал этому ровным счетом никакого значения. Несколько позднее передали, что генерал задерживается на аэродроме, и совещание, назначенное на семнадцать, переносится на двадцать ноль-ноль.
   Июньский вечер разбросал уже густые тени, и они постепенно сливались в теплые сумерки, когда Алеша Горелов вышел из подъезда. Разгоряченный за день асфальт стыл под ногами. В клубе заканчивался сеанс. Шел старый фильм «Александр Невский», и Черкасов – Невский хриплым голосом утверждал на весь гарнизон: «А кто с мечом к нам войдет, от меча и погибнет».
   – На том стояла и стоять будет земля русская! – опередив артиста, сказал за спиной у Алеши нагнавший его Володя Костров. – Удивляешься? Я еще с тридцать девятого года концовку эту заучил. Три раза подряд в свое время «Александра Невского» смотрел. И сынишку послал сегодня. Хорошая вещь.
   Они быстро дошли до штаба. У широкой клумбы стояли две черные «Волги», но это из нисколько не удивило. Ежедневно в отряд приезжали представители с завода или ВВС, из института космической медицины. Виталий Карпов подстроился к ним в коридоре, и они втроем вошли в генеральский кабинет.
   – Находите свободные места и присаживайтесь, – издали кивнул Мочалов. Только теперь Алеша кое-что начал понимать и оробело посмотрел на Кострова. Вся немногочисленная мебель в кабинете командира части была уже занята космонавтами, и им пришлось из приемной вносить для себя стулья. Горелов устроился у самых дверей и оглядел присутствующих. На венских стульях, приставленных к обеим стенам, сидели космонавты. Не было ни одного равнодушного лица. Он увидел, как нервно дрогнул мускул на худощавом лице Игоря Дремова. Виталий Карпов пощипывал усики, щурился, Олег Локтев сжал руки в тяжелые кулаки, и эти кулаки неподвижно лежали на подлокотниках кресла, – он единственный из всех сидел в кресле. Обычно насмешливо вздернутые губы Андрея Субботина были плотно сжаты. Женя Светлова (она пришла в лейтенантской форме) плотно сжала коленки под узкой короткой юбкой. Марина Бережкова сидела прямая как свеча, отстранясь спиной от стула.