— Ничего, начальство ещё узнает наших, — угрожающе произнесла Анфиса. — Как припрёмся все до одной, да как поднимем базар. Бабы голосистые, за словом в карман не полезут. — Анфиса вдруг перешла на заговорческий шёпот: — Главное председателя уломать. Он ведь сама знаешь какой. И Егорыч хорохорится. Говорит, ничего не выйдет. Незаконно, говорит, это. Вместо того, чтобы помочь, зараза, права качает. — Анфиса оглянулась с опаской. Бригадир стоял далеко, и выставив вперёд толстое брюхо, которое дугой высовывалось из распахнутого пальто, разговаривал о чём-то с шофёром молоковоза.
   — С Егорычем я сама поговорю. Никуда не денется, поддержит, — ответила Дарья уверенным тоном, каким привыкла говорить о бригадире давно, с тех пор, как стала передовой дояркой и членом правления колхоза. — Жаль, председателя не захватила утром. Сейчас бы точно знали, как он отнесётся.
   — Так вот в чём и дело-то… — сказала Анфиса. — Почему я и спросила насчёт…
   Дарья подняла палец к губам: девочка раньше времени не должна догадываться, о чём идёт речь. Анфиса умолкла и уставилась на Нинку, которая не столько вникала в разговор, сколько смотрела на красную корову с желтовато-оранжевыми подпалинами на брюхе и вымени, аппетитно жующую силос и переступающую изредка с ноги на ногу, пошевеливая при этом длинным хвостом с кисточкой на конце. Дарья нагнулась к девочке:
   — Ласточку подоить хочешь? Нинка кивнула головой.
   — Погоди, вот я управлюсь со своими делами. Потом.
   — Потом тебе некогда будет, — сказала Анфиса.
   — И правда, — согласилась Дарья. — Приходи завтра.
23
   После дойки Анфиса, переодевшись в выходное платье, зашла за Дарьей. Время поджимало, и они торопились. В приёмной у председателя собрались уже почти все доярки. Сидя на лавке вдоль стены, они о чём-то оживлённо шептались. Последней пришла наряднее всех одетая, приятной наружности, стройная, с большими выразительными глазами и гордой осанкой, Маргарита Куликова, которую доярки звали между собой Куличихой, как впрочем Садыкову — Садычихой, Муравьёву — Муравьихой и так далее.
   — Я не опоздала? — спросила Маргарита.
   — Председателя ещё нет, — басовито ответила Евдокия Муравьёва, заталкивая как можно дальше под лавку свои длинные худые ноги в капроновых чулках и закрывая подолом крепдешинового платья острые колени.
   — А что случилось?
   — Опаздывает, как и ты.
   — Начальство не опаздывает, а задерживается, — поправила Ксения Налетова, беспокойная женщина лет тридцати пяти, похожая на бурятку, которая долго не могла сидеть на одном месте и теперь с трудом выдерживала эту пытку, приплясывая в такт носками резиновых сапог.
   — Он недавно вернулся из Гришкина. Заехал домой пообедать, — подал голос старик, сидевший на стуле возле открытой двери в председательский кабинет, откуда доносились голоса собравшихся членов правления колхоза.
   — Ладно, будем ждать, — сказала Маргарита, снимая яркое сиреневое демисезонное пальто. Она повесила пальто на вешалку, вынула из кармана горсть семечек и стала угощать. Дарья, наказав женщинам держаться Дружнее, прошла в кабинет.
   Несколько минут спустя пришёл председатель Кузьма Терентьевич Олейников — невысокий, костлявый, с седыми висками и глубокими морщинами на смуглом худощавом лице. Он был опытный руководитель, и проходя через свою приёмную, набитую людьми, не имеющими отношения к сегодняшней повестке дня, сразу оценил обстановку, прикинул возможные причины-, заставившие прийти сюда целиком весь коллектив фермы, чего никогда не было, и мысленно остановившись на варианте, о котором говорило сейчас все село, — о недавнем вечернем похождении дочерей Галины Максимовны, и зная, что старшая часто отирается на ферме, окреп в этом убеждении, и чтобы не томить доярок и себя, остановился посреди приёмной и, поздоровавшись, спросил:
   — У вас что-то важное?
   — Да, — ответила Маргарита. Ей негде было сидеть, и она стояла, прислонившись к стене, возле самой двери, щёлкая семечки и выплёвывая шелуху в кулак.
   — Проходите, — сказал председатель.
   Доярки встали и, толкаясь при входе, вошли в просторный кабинет с большим двухтумбовым столом и множеством стульев, расставленных вдоль стен. Убранство кабинета было очень скромное. Из роскоши, если можно назвать так единственный бросающийся в глаза предмет, был портрет Горбачёва в деревянной рамке и под стеклом, висевший над головой председателя, и тот типографский, отпечатанный на офсетной бумаге; на окнах простенькие шторы цвета хаки; в углу рядом с громоздким председательским столом ютился покрытый зелёным сукном столик-подставка, на котором обычно стоял графин с водой. За столиком теперь сидела молоденькая Ира Прихотько, работавшая счетоводом в конторе и писавшая каллиграфическим почерком все протоколы заседаний правления колхоза. Отодвинув графин в сторону и разложив перед собой листы чистой бумаги, она приготовилась писать.
   Когда все расселись, председатель обратился к Латышевой, полагая, что сейчас удобнее обратиться не к бригадиру, а к ней.
   — Что случилось? — спросил он.
   Дарья понимала, что держать ответ за все происходящее на ферме она, как член правления колхоза, должна наравне с бригадиром, но из тактических соображений решила пока помолчать, предоставив возможность высказаться дояркам, и лишь тяжело вздохнула, задумчиво уставившись куда-то поверх головы председателя в одну точку.
   — На ферме ничего не случилось, — сказала Маргарита и тоже вздохнула.
   — Ничего не случилось, а что вздыхаете как после парной? — сказал председатель, закинув по привычке одну руку за спинку стула. Он пристально посмотрел на Дарью и, чуть заметно улыбнувшись уголками рта, как-то странно закатил глаза кверху и прибавил: — Коли привела с собой всех, значит опять что-то случилось.
   — Я никого не звала, — резко ответила Дарья. — Все сами пришли.
   — Ну ладно, пусть будет так, — согласился председатель. — Слава Богу, сегодня не восьмое марта. Так в чём же дело?
   — Верхозиным надо помочь, — жалобно просящим голосом сказала Марья Дмитриевна Комлева. Марья Дмитриевна собиралась на пенсию, отдала ферме около тридцати лет, и руководство колхоза её уважало и теперь отнеслось с вниманием, ожидая, чем она объяснит столь странную просьбу.
   — Каким Верхозиным? — спросил бригадир полеводов из соседнего села Гришкина. — Семье Павла Петровича?
   — Да, семье Павла Петровича, — вызывающим тоном ответила Маргарита.
   — Так ведь они никакого отношения к колхозу не имеют.
   — Как это не имеют? — взорвалась Ксения. — А кто тебе десять лет комбайны и трактора чинил? Дед Мороз?
   — А кто ферму механизировал? — вставила Раиса Садыкова, одна из лучших доярок, татарка, но с совершенно белой кожей и правильными, как ни странно, типично русскими чертами лица.
   — Так ведь он в последние годы не работал в колхозе, — сказал бригадир из Гришкина, недоуменно пожав плечами и вообще ничего не понимая. Он жил в другой деревне и был не в курсе дела.
   — Ну и что ж-то не работал! — повысила голос Ксения. — Все равно помогал. Трактористы и комбайнёры только к нему и бегали со всякой ерундой. А он взял хоть копейку? Ни разу ни копейки не взял.
   Женщины загалдели, наперебой перечисляя факты, когда и чем Павел Петрович помог колхозу, и стали убеждать членов правления колхоза в том, что если бы не он, то до сих пор на ферме все делали бы вручную и в конце концов поднялся такой шум, что Кузьма Терентьевич вынужден был постучать карандашом по стеклу, которое закрывало почти весь его стол. Несмотря на свою типичную для экспансивного холерика внешность, человек он по натуре был спокойный и терпеливо ждал, когда наступит полная тишина.
   — Тут вам не посиделки, — назидательно произнёс он, посмотрев на Куликову и Налетову, которые проявляли свои чувства особенно бурно. — Прошу соблюдать тишину и порядок.
   — Я первый раз встречаю такое, — снова подал голос бригадир из Гришкина, — чтобы колхоз помогал посторонним людям.
   — Он опять своё, — недовольно буркнула Маргарита.
   — И я буду стоять на своём, пока мне не объяснят в чём дело.
   Все, сколько было людей в кабинете, уставились на председателя, почему-то желая, чтобы именно он объяснил этому хлеборобу причину столь необычной постановки вопроса.
   Кузьма Терентьевич, чувствуя, что всем не терпится поскорее узнать именно его мнение по этому вопросу, тем не менее не торопился удовлетворить жгучее любопытство доярок и членов правления колхоза. Прежде чем ответить, облокотился на стол, обхватил голову узенькими ладонями и потёр седые виски; затем пошевелил острыми ключицами узеньких плеч, и все подумали, что он нервничает и борется с собой, со своими закоренелыми привычками скупердяя. Доярки значительно переглянулись. Они притихли и не мешали думать председателю. Когда он, наконец, опустил руки на стол и посмотрел на бригадира из Гришкина, готовясь сказать первую фразу, все затаили дыхание.
   — Семья бедствует, — сказал Кузьма Терентьевич и, помедлив, добавил. — Дело дошло до того, что девчонки пошли побираться.
   Бригадир из Гришкина вылупил глаза и даже, как показалось некоторым, чуточку побледнел.
   — Ну, словом, — продолжал председатель, — ситуация такова: по закону не имеем права, а по совести вроде бы надо помочь. Временно, разумеется, до восстановления трудоспособности матери.
   Вздох облегчения разом вырвался у всех женщин.
   — Вот-вот, — подхватила Марья Дмитриевна. — По совести, Терентьич, по совести давай.
   Доярки зашевелились, заёрзали на стульях, заулыбались, и снова начался галдёж.
   Председатель согнувшись над столом и чуть опустив голову, повернулся вполоборота к женщинам и смотрел на них умными карими глазами до тех пор, пока они не угомонились.
   — Давайте по совести, мужики, — жалобно твердила, уговаривая членов правления, Марья Дмитриевна. — Какой тут закон? Ребятишки ведь.
   — Правильно, — поддакнула Маргарита. — У нас все законы, писанные и неписанные, на стороне маленьких, и ничего тут рассуждать.
   — В принципе возражений ни у кого нет? — спросил председатель, обведя взглядом членов правления: — Как ты, Гордей Игнатьевич?
   Гордей Игнатьевич Шитиков, грузный мужчина с густыми седыми волосами, сидел справа от председателя.
   — Нет, я не возражаю, — ответил зоотехник.
   — Что ж, тогда приступим к деталям, — сказал Кузьма Терентьевич; — Что им в первую очередь нужно?
   — Молока, — сказала Дарья. — Девчонки забыли, наверно, какой вкус у молока.
   — Сколько? Литра в день хватит?
   — Два, — решительно заявила Дарья. — Два литра. Председатель повернулся в угол, где сидела за маленьким столиком, жадно ловя каждое слово, Ира Приходько.
   — Пиши, — сказал он. — Два литра в день до конца года.
   Послышались одобрительные возгласы.
   — Сегодня уже можно выдать? — спросил Бархатов.
   — Можно, — ответил председатель.
   — Я недавно читал в каком-то журнале, — сказал с улыбкой Гордей Игнатьевич. — Без молока дети учатся хуже, соображают труднее. Проверено, якобы, экспериментально.
   — Да какой разговор!
   — Детям разве можно без молока!
   И доярки всем хором стали поддакивать и энергично жестикулировать руками.
   — Ну, понесла родимая, — усмехнулся зоотехник. — Я просто так, к слову, а вы как пчелы, ей-богу.
   Кузьма Терентьевич взял карандаш и постучал по стеклу. Доярки умолкли.
   — Что ещё нужно?
   — Яиц, мяса, муки, — стала перечислять Дарья, загибая пальцы на руке. — Овощей не мешало бы.
   — Не надо овощей, — махнула рукой Марья Дмитриевна. — Картошек и этого добра им полное подполье насыпали. Вот если бы курей штук с десяток, хороших несушек.
   Председатель помедлил с ответом.
   — Ладно, — сказал он и взглянул в угол. — Ниши. Десять кур. И петуха. Для приплода.
   — Петуха включать в эти десять или одиннадцатым? — спросила Ира.
   — Пиши одиннадцатым, — ответил председатель и повернулся к кладовщику: — Емельян Ермолаич, сколько у тебя осталось несортовой пшеницы?
   — Которая идёт на фураж? — спросил широкоплечий скуластый мужчина с чёрными и висячими, как у запорожца, усами.
   — Да.
   — Есть ещё.
   — Выпиши два куля на корм. Куль белой муки. Килограммов двадцать баранины. Им есть где хранить? — Кузьма Терентьевич обратился к дояркам.
   — У них холодильник, однако, — неуверенно сказала Дарья.
   — Есть холодильник, я точно знаю, — сказала Анфиса. — Мы вместе покупали.
   — Они уже, наверно, его забили свиными головами, — сказала Ксения. — Говорят, им свиных голов натащили.
   — Ха! — подала наконец голос Евдокия Муравьёва, единственная из всех сидевшая всё время тихо и смирно как мумия.
   — На тебе, Боже, что мне не гоже, — сказал председатель, резумируя этот неожиданный возглас — Ну, поскольку куры есть, я не знаю, надо ли яиц?
   — Пока они на новом месте освоятся да разнесутся, — сказала Дарья.
   — Хорошо, дадим сотню яиц. Емельян Ермолаевич, все это сегодня же оформи документами, организуй и увези.
   Кладовщик кивнул головой и, вынув из кармана записную книжку, сделал для себя пометки.
   — Жаль, что мы не опередили тех, — сказал Гордей Игнатьевич. — Черт те что раздули по всей деревне. Галина Максимовна теперь не скоро расхлебается.
   — Они в тот же вечер все и сделали, — сказала Дарья.
   — Да, сделали. Не подумавши, — ответил Кузьма Терентьевич.
   — Скверная история, — покачал головой зоотехник. — Жаль.
   — Теперь сожалей, не сожалей — факт свершился.
   — В том-то и загвоздка, что свершился, и ничем его не прикроешь.
   Наступила пауза.
   — Ну что, вопрос исчерпан? — спросил председатель. — Доярки могут быть свободны.
   Все, кроме Дарьи, поднялись и пошли к выходу. Не дожидая, пока закроется за ними дверь, Кузьма Терентьевич объявил главный вопрос повестки дня — о ходе подготовки к весеннему севу.
   Выйдя на улицу, доярки стали делиться впечатлениями.
   — Вот как Кузьма, — сказала Маргарита. — Вот уж не ожидала!
   — Зимой льда не выпросишь, а тут удивил, — поддержала её Ксения.
   — Ведь что интересно, — возбуждённо продолжала Маргарита, — зла не затаил против Павла.
   — Кто же против покойников зло таит? — сказала Марья Дмитриевна.
   — И всё-таки они всё время на ножах были. Из-за него Павел ушёл из колхоза. Всем известно.
   — Кузьма шибко власть любит, — сказала Ксения. — А тот не любил, чтоб им понукали. Вот и грызлись как собаки.
   — А по-моему хитрюга председатель, — сказала маленькая ростиком и толстая Екатерина Шевчук по прозвищу Коробочка, которая не любила обращать на себя внимание и поддерживала доярок лишь в общем хоре. — Знает, когда себе подстелить, чтоб было мягче упасть.
   Дояркам эти рассуждения показались оригинальными, и они навострили уши.
   — Нынче отчётно-выборное собрание, — продолжала таинственным голосом Екатерина. — Вот он и лебезит перед народом. Почву начинает подготавливать.
   — Ну уж скажешь! — воскликнула ещё более раскрасневшаяся от возбуждения и свежего весеннего воздуха Анфиса.
   — Может он здесь-то от чистого сердца, — сказала Марья Дмитриевна.
   — Конечно, что он не человек, — ответила Анфиса.
   — Нет, — продолжала стоять на своём Екатерина и даже сжала маленькие кулачки. — Хитрю-юга наш председатель.
   — Заладила, — недовольно произнесла долговязая Евдокия Муравьёва, которая терпеть не могла несправедливости.
   — Может в данном случае он и пожалел ребятишек, — сказала Коробочка, — но только жмот наш председатель, каких свет белый не видывал. На прошлой неделе попросил у него ведро сортовых картошек на семена взамен на свои. Просто так, ради интересу. Попробовать, что за сорт. Ведь не дал.
   — Правильно и сделал, — сказала Анфиса. — Итак по сто кулей накапываешь. Всю осень на ферму глаз не кажешь, сидишь на своей картошке.
   Екатерина умолкла. Тут подошли к перекрёстку, и женщины, разделившись на две группы, пошли в разные стороны, продолжая обсуждать знаменательное событие.
24
   Вечером того же дня, ещё засветло, к дому Галины Максимовны подъехала подвода, гружёная мешками и ящиками, между которых стоял старый неизвестно кем пожертвованный ради такого случая курятник с белыми леггорнами и великолепным желтогривым петухом с ярко-красным свалившимся набок гребнем.
   Галина Максимовна уже знала во всех деталях, что произошло на заседании правления, но встречать подводу не вышла и сидела съёжившись на кухне в каком-то странном оцепенении, будто решался жизненно важный для неё вопрос, и она не знала как поступить.
   Заведующий колхозными складами Емельян Ермолаевич сам открыл ворота и завёл лошадь в ограду. Прежде чем разгружать, вынул из кармана документы и пошёл в дом.
   — Есть тут кто-нибудь? — сказал зычным голосом кладовщик, войдя в прихожую.
   Никто не отозвался. Емельян Ермолаевич заглянул в кухню.
   — Вот вы где, здравствуйте. Привёз вам кур и продовольствие по решению правления колхоза. Вот документы, распишитесь. — Емельян Ермолаевич положил на стол бумаги и вынул из-за уха химический карандаш. — Все это можете брать не стесняясь. Не подачка какая-нибудь, а ваше законное. На вполне законных основаниях премия вашему мужу за хорошую работу в колхозе. Запоздалая, правда. К сожалению. Но что поделаешь. Так уж получилось. Вот в этом месте распишитесь.
   Галина Максимовна чуточку подалась вперёд к столу, но почему-то вдруг застыла и опять расслабилась.
   — Ну, ладно, — сказал кладовщик, понимающе кивнув головой. — Я пока пойду разгружать телегу.
   — Спустя несколько минут он вернулся и взглянул на документы.
   — Вот и правильно, и нечего мучить себя, — сказал Емельян Ермолаевич, разглядывая заковыристую подпись Галины Максимовны. Он полез во внутренний карман и вынул сложенный вчетверо лист бумаги. — Это выписка из протокола. Остаётся вам. По ней будете получать молоко на ферме до конца года. Все восемь месяцев каждый день по два литра. Сегодня уже можно получить. Скоро вечерняя дойка. Кого-нибудь из дочерей пошлите. Кур пока не выпускайте из ограды. Пусть привыкнут. Корму я им привёз — хватит на год. Мясо на столе в сенях. Я разрубил его на куски, сразу положите в холодильник, пока на растаяло. Ну и вроде, кажется, все, — сказал кладовщик, заталкивая бумаги в карман. — До свидания, дай Бог вам всего хорошего.
   — До свидания. Спасибо за все, — сказала Галина Максимовна, поднимаясь со стула, чтобы проводить человека.
   — Кушайте на здоровье, — поправляйтесь, — ответил Емельян Ермолаевич, — О воротах не беспокойтесь, я закрою. Выведу лошадь и закрою.
25
   С неделю стояли тёплые дни, и на солнечных склонах окрестных гор стал расцветать багульник.
   Младшая дочь Галины Максимовны любила цветы вообще, а багульник в особенности, и даже в школе не расставалась с пахучими малиновыми цветочками и каждый раз брала с собой маленькую ветку. Однажды по пути в школу решила завернуть к подружке, однокласснице, надеясь застать её дома, и как обычно несла в одной руке портфель, в другой ветку багульника. Пришлось сделать небольшой крюк, но времени впереди было достаточно, и Любка шла не торопясь. После злосчастного вечера, всколыхнувшего все село, она шла впервые по улице, где жила подружка, и встречные взрослые охотно отвечали ей на приветствие, некоторые останавливались, спрашивали о здоровье матери, и девочка, чувствуя к себе какое-то особенное душевное расположение и радуясь, что никто не напоминает ей о том вечере, спокойно шла себе дальше.
   Напротив дома, где жила подружка, бесновалась, пиная футбольный мяч, ватага ребятишек. Кудлатая белая собачонка с урчанием и хриплым лаем носилась вслед за мячом, стараясь догнать и вцепиться в него зубами. Ревущие во всё горло сорванцы никого из прохожих не замечали, но как только прошла Любка и, забравшись на лавочку и подтянувшись на цыпочках, постучала в окно, они прекратили игру и стали молча наблюдать за ней.
   В окно выглянула смуглая девочка и крикнула:
   — Сейчас, Люба, подожди.
   Любка спрыгнула с лавочки и, отойдя от окна, стала ждать.
   Мальчишки, стоявшие посреди улицы, наконец зашевелились, снова стали перекатывать друг от друга мяч, и тут кому-то не утерпелось, и он крикнул на всю улицу:
   — Нищенка!
   Проходившие мимо Наталья Сорокина и Анисья Пустозерова остановились.
   — Кто из вас это сказал? — спросила Наталья. Мальчишки оставили мяч в покое и переглянулись.
   — Я спрашиваю, кто это сказал? — строже и громче повторила женщина.
   Из соседнего двора вышел Михаил Шастин. Он посмотрел на бледных женщин, лихорадочно искавших глазами негодяя, на Любку, стоявшую лицом ко всей этой компании и поникшую как надломленная ветка, окинул взглядом всех остальных и, подойдя вплотную к выстроившимся в ряд шалунам, в упор уставился на своего сына Ганьку. Белобрысый, весь вываленный в пыли, с потрескавшимися от грязи руками, пацан лет двенадцати, славившийся на весь околоток хулиганскими выходками, съёжился, но не опустил головы, как это обычно бывало с ним, когда чувствовал себя виноватым и готов был принять наказание. Михаил, желая отвести от себя неприятность и смутно надеясь, что мог ослышаться и принять чужой похожий голос за Ганькин, стал озираться по сторонам и искать виновного среди других, но один чумазый карапуз, тоже весь вываленный в пыли, указал на Ганьку:
   — Это он сказал.
   Все молчали, ожидая последствий, и Ганька понурил голову.
   Михаил искоса взглянул на женщин. Наталья смотрела на Михаила с болью и стыдом и покачала головой.
   — Нашли чем укорить, — в сердцах сказала Анисья. — Совести ни грамма нет!
   Михаил понял, что упрёк относится ко всем его домочадцам и в первую очередь к нему, как к главе семьи, и, слегка побледнев, согласно кивнул головой, причём сделал это совершенно естественно, будто был человеком, не имеющим отношения к делу, и хотел подтвердить: «Точно, совести ни грамма нет». Он взял своего отпрыска за ухо.
   — Пошли.
   — А че я такого сделал? — недовольно произнёс Ганька и, склонив голову на то ухо, за которое его взял отец, поплёлся рядом с ним.
   Переходя улицу, отец, крутнул ухо сильнее, и Ганька, сморщившись от боли, стал приплясывать и завопил:
   — Ну че я такого сделал-то?
   Когда они вошли в ограду, Наталья подошла к Любке и подняла с земли рясную ветку багульника.
   — Чем же ты, родненькая моя, им не угодила? — сказала она. — Тем, что вся чистая, опрятная да с цветочками? И хорошо, что ходишь с цветочками. На, возьми, не обращай на них, дураков, внимания.
   Любка словно окаменела, и казалось не только протянуть руку, дышать боялась. Наталья сунула ей в ладонь конец ветки, выпрямилась, и в этот момент в доме Шастиных раздался пронзительный крик, к которому в ту же минуту присоединился визгливый женский голос. Вдруг настежь распахнулась калитка, и из ограды выбежала с растрёпанными волосами Софья, жена Михаила.
   — Люди добрые, помогите! — закричала она, с трудом переводя дыхание, протянув вперёд руки, выкатив одичалые глаза. Остановилась посреди улицы и добавила в отчаянии: — Люди, что же вы!
   Никто не пошевелился, да и, собственно, некому было встревать в это дело — стояли в основном женщины да ребятишки. Двое пенсионного возраста стариков лишь крякнули в ответ на её просьбу, и когда подошёл, одевая на ходу пиджак, настоящий на вид мужчина, Софья бросилась к нему.
   — Георгий, помоги, — срывающимся голосом умоляла она.
   — Изувечит парнишку, — сказала старуха, которая стояла рядом.
   — А что он натворил? — спросил Георгий. Софья и сама не знала, что он такое особенное мог натворить, и стала водить вокруг глазами, чтобы кто-нибудь ей объяснил.
   — Он на Любку сказал: нищенка.
   Десятки глаз уставились сначала на карапуза, который выдал Ганьку и теперь объяснял его матери и всем людям, за что бедолагу наказывают, потом на Любку.
   Георгий Куликов, муж Маргариты, взглянув на оцепеневшую девочку, нахмурил брови и гневно сверкнул глазами в сторону Софьи.
   — Чего я буду вмешиваться в ваши дела. Разбирайтесь сами.
   Он повернулся и пошёл прочь. Софья в отчаянии, а многие с одобрением посмотрели ему вслед. Ганька орал как под ножом.
   — Участковый, — сказала Софья и схватилась за голову. На лице её можно было прочесть горькое сожаление о том, как это она раньше не догадалась. — Где участковый? Скорей к участковому… — и она побежала, тряся толстым задом, вдоль улицы по направлению к сельсовету, где был кабинет участкового уполномоченного милиции старшего лейтенанта Замковского.
   Пока Софья бежала туда и вместе с участковым бежала обратно, Михаил был уже на работе, в столярном цехе. Замковский начал расследование и вскоре в сопровождении врача, осмотревшего Ганьку, и председателя местного комитета Дементьева пришёл в цех.
   — Софья в сельсовете, — сказал участковый, остановившись напротив Шастина с другой стороны верстака, за которым Михаил работал. — Пишет заявление в суд.
   — Пусть пишет, — ответил Михаил, не оборачиваясь и не выпуская фуганка из рук.
   — Вот ты вроде толковый мужик, — сказал Замковский. — Мастеровитый. Хозяйственный. А кулак у тебя чесоточный. Софья редкий год без синяков ходит. То из-за ревности, то по пьянке, то по делу ей морду начистишь… Её, конечно, надо воспитывать. Как и Ганьку. Но не бить же каждый раз как Сидоровых коз обоих. А сегодня, говорят, ты как с цепи сорвался. Нельзя свои оплошности, злобу на самого себя вымещать на других.