Страница:
Пол вопрошающе посмотрел на Штирлица; тот улыбнулся.
– Это Роберт шутит, Пол. Он славился тем, что шутил так, как герои Джером К. Джерома.
– Пошли к Дионисио, джентльмены, – сказал Харрис, – я приглашаю. Выпьем кофе.
Но они не успели выпить кофе, потому что вернулась Клаудиа.
Она вошла в гостиную стремительно, замерла возле двери; мужчины поднялись; боже мой, подумал Штирлиц, а ведь она совсем не изменилась, чудо какое-то; да здравствуют прекрасные женщины, они – наше спасение, у Пола несколько отвисла челюсть, моя поездка в Бургос вполне оправдана, к такой женщине нельзя не стремиться, я – выскочил!
– Макс, – сказала женщина очень тихо; она словно бы не видела ни Харриса, ни тем более Пола; ее зеленые глаза наполнились слезами; она подошла к Штирлицу, провела рукою по его щекам, тихо повторила: – Макс, как странно...
Только после этого она обернулась к Харрису, улыбнулась ему, протянув руку; в лице ее не было растерянности, одна жалость и сострадание.
– Как хорошо, что вы ко мне заглянули, Роберт, – сказала она, – я не чаяла, что вы когда-нибудь вернетесь в этот дом.
– Это мой друг, – сказал Штирлиц, – его зовут Пол, он американец.
– Здравствуйте, – так же отрешенно сказала женщина и снова посмотрела на Штирлица. – Я думала, что те... вас больше нет
– Почему? – улыбнулся Штирлиц. – Я живучий.
– Мне гадали на вас. В Толедо живет старуха, ее зовут Эсперанса, она гадает по картам и на кофейной гуще. На вас все время выпадала огненная лошадь, это к смерти... Пойдемте пить кофе, сеньоры, я сама заварю кофе в честь таких прекрасных гостей.
В столовой, окна в которой были, по испанскому обычаю, закрыты жалюзи и шторами, было темно; «в лесу клубился кафедральный мрак» – Штирлиц невольно вспомнил стихи Пастернака; он купил эту подборку его стихов в Париже, на набережной, именно в тот раз, когда возвращался из Бургоса в треклятый рейх, возвращался, как его заверило московское командование, ровно на полгода, а уж десять лет прошло с той поры, нет, восемь, ах, какая разница, десять или восемь, так и эдак четвертая часть сознательной жизни...
Клаудиа распахнула шторы, открыла деревянные жалюзи; осеннее солнце было ослепительным и жарким, но если всмотреться в спектр, можно было заметить приближение холода; более других чувствовался зеркальный голубой цвет, некое ощущение первого льда на ручьях.
Пол оглядел комнату; все стены были завешаны яркой, но в то же время какой-то нутряной, сокрытой, сине-зелено-красной живописью.
– Похоже на Эль Греко, – заметил Пол. – Кто художник, сеньора?
– Отгадайте, – сказала Клаудиа. – Подумайте и отгадайте.
– Да я не очень-то силен в живописи. Знаю только тех, кого включили в хрестоматию.
Харрис усмехнулся:
– Это пристало говорить Максу. Только в его стране в хрестоматию не включали Матисса, Дега и Ренуара, не говоря уж о Пикассо и Дали. Фюрер считал всех их малярами и недоносками, а их живопись приказал называть низкопробной халтурой, призванной одурачивать мир по наущению проклятых евреев...
– Бедный Макс, – хмыкнул Пол. – Так кто же этот мастер, сеньора? Я бы купил один холст, если только вы не потребуете миллион.
– Песет? – спросила Клаудиа. – Или долларов?
– Миллион долларов мне не грозит. Увы. Неужели этот мастер так высоко ценится?
– Выше не бывает, – ответила Клаудиа. – Это картины Макса. Они нравятся вам по-прежнему, Роберт?
– Да, – ответил Харрис. – По-прежнему.
Пол изумленно посмотрел на Штирлица.
– Слушайте, какого черта вы вообще сунулись в... Почему вы не занимались живописью и только живописью?!
– А кто бы меня кормил? Покупал краски? Снимал ателье? – спросил Штирлиц. – Становитесь поскорее миллионером, я брошу службу на ИТТ и предамся любимому занятию.
– Буду стараться, – пообещал Пол и отошел к картине, которая выделялась изо всех остальных: цвета на ней были более сдержанные, красный соседствовал с розовыми тонами, небо было легкое, прозрачное, в нем ощущалась осень, но не здешняя, испанская, очень конкретная, как и все в этой стране, а какая-то совершенно особая, умиротворенная, что ли.
Вот так можно провалиться, понял Штирлиц, наблюдая за тем, с каким интересом рассматривал Пол именно эту его картину; этот парень играет роль свинопаса, но он отнюдь не так прост, как кажется; никто из немцев, приходивших сюда, не втыкался в эту работу так, как он; впрочем, тогда она висела не здесь, сюда ее перенесла Клаудиа после того, как я уехал, раздав перед этим краски и кисти соседским ребятишкам; можно быть дилетантом в политике, такое случается довольно часто, нельзя быть дилетантом в искусстве. Проявление гениальности можно ждать в человеке, который равно распределен между эмоциями и логикой, это редкостное сочетание; один характер на десяток миллионов; при этом ни одна из двух ипостасей не имеет права на то, чтобы превалировать в человеке; эмоция порождает мысль, логика контролирует содеянное, постоянная саморегуляция, куда уж мне было до этого...
– Похоже на Север, – сказал Пол, обернувшись к Штирлицу. – Но это не Германия. Это совершенно не те цвета, которые характерны для Германии. Скорее Швеция, Эстония, север России... Где вы это писали?
– Здесь.
– Да, – подтвердила Клаудиа, – я сидела в кресле, а Макс писал. Я еще спросила, где такое раздолье и такие холодные небеса, а он ответил: «Там, где нас с тобою нет». Правда, Макс?
– Думаешь, я помню?
– Я помню все, что связано с ва... с тобою, – она теперь говорила, казалось, с ним одним, и Штирлиц подумал о Харрисе: «Бедный человек, не хотел бы я оказаться на его месте; вообще-то ситуация невероятная, если вдуматься; в доме женщины, которая была нужна мне как прикрытие – и тогда и сейчас, – увидать соперника, необходимого мне сегодня как воздух, как спасение, как надежда, ибо он действительно из клана „Бэлл“, а этот клан очень не любит ИТТ, и если я поспрошаю самого себя на досуге про те данные, которые проходили через меня в ту, десятилетней давности, пору, я могу построить точный макет беседы с ним в Мадриде, а побеседовав, я получу тот канал связи с миром, который мне так сейчас нужен».
Клаудиа поставила на стол маленькие чашки; кофейник у нее был здесь же, в столовой, старинный, но подключен к электричеству.
– Ты плохо выглядишь, – сказала Клаудиа, положив свою сухую ладонь на руку Штирлица.
– Роберт смотрится лучше? – спросил Штирлиц.
Клаудиа словно бы не слышала его, даже не взглянула на Харриса; тот старательно изображал наслаждение, которое испытывал от кофе, заваренного женщиной.
– Ты, видимо, болел? – продолжала Клаудиа. – Ты потом все мне расскажешь, у меня есть старуха в Севилье, которая лечит болезни. Травами. Ее зовут Пепита, и ей девяносто три года. Мне кажется, она хитана36. Если каждое утро пить набор трав – зверобой, тысячелистник, календулу и алоэ, – человек обретает вторую молодость. Я пью этот сбор семь лет.
– Продайте патент, – сказал Пол, отодвигая чашку. – Я разбогатею на этом пойле. Спасибо, Клаудиа, мне было чертовски приятно познакомиться с вами.
Он поднялся; вместе с ним поднялся Харрис. Он достал из кармана маленькую коробочку и протянул ее Клаудии:
– Это вам.
– Спасибо, – ответила женщина, с трудом оторвав свои прекрасные зеленые глаза от лица Штирлица. – Спасибо, Роберт, это так любезно.
Она не стала раскрывать коробочку; поднялась, протянула руку Роберту; он, низко склонившись, поцеловал ее.
– Могу я на один миг похитить у вас Макса? – спросил Пол. – Мне надо сказать ему два слова.
– Да, да, конечно, – ответила женщина. – Я пока сварю еще кофе, да. Макс?
– Спасибо, – ответил он и вышел следом за Полом в гостиную.
Тот закурил и, сев на подоконник, сказал:
– Я, конечно, узнаю, под каким именем вы здесь жили, Бользен. Спасибо, вы облегчили мне вашу проверку. Поздравляю вас с такой подругой и с вашей ловкостью. Билет на Сан-Себастьян отдайте мне, вам его оплатит Эрл, я подтвержу, что вы ездили туда по моей просьбе. И верните мне все ваши деньги. Мне так будет спокойнее.
– Вы ведете себя глупо, – заметил Штирлиц, протягивая американцу бумажник. – Во-первых, я могу уехать с Клаудиа. Во-вторых, если бы я решил бежать, я бы сделал это с товаром. Кому я нужен с пустыми руками? А вы по дороге поговорите с Робертом, он славный парень, только в отличие от вас не сотрудничает с бывшими нацистами. Он пригодится в вашем деле, потому что, судя по всему, знает то, что вам и не снилось. Вы, видимо, интересуетесь нашими, я имею в виду СД, связями. Они шли через ИТТ. Но британцы умеют работать с теми, кто стоит им поперек дороги, лучше, чем вы.
– Он что, из службы?
– Думаю, нет. Во всяком случае, до войны никак связан не был, им интересовались.
Пол шлепнул плоским бумажником по ладони, раскрыл его, просчитал деньги, пожал плечами и протянул его Штирлицу:
– Держите. Вы правы, я не подумал. Скажите мне, зачем вы взяли билет к баскам?
– Чтобы уйти от вас, – просто ответил Штирлиц.
– Куда?
– Куда глаза глядят.
– Почему?
– Потому что я испугался.
– Чего?
– Того, что снова окажусь в том ужасе, в котором был с тридцать третьего года.
– Вы в СД с тридцать третьего?
– Да.
– Давно считаете эту организацию «ужасом»?
– Да.
– С какого времени?
– Это мое дело.
– Почему вы решили, что здесь – после того, как мы вас нашли, – вас ждет такой же ужас?
– Потому что Эрл дал понять, что он не любит вас и не верит вам. Так что моя работа, какая, не знаю, будет, видимо, направлена против вас. А я больше не выдержу того, чтобы быть в заговоре. Он возможен только один раз, причем заговорщики должны победить или же быть уничтоженными. Заговор ломает людям хребет, постоянное ожидание, страх, который получает выход только ночью, накануне той минуты, когда ты проваливаешься в дрему после того, как наглотался намбутала. Понимаете?
– С трудом. Я никогда не участвовал в заговорах. Вы расскажете мне завтра, о чем говорил Эрл?
– Нет. Я сказал вам то, что мог. Если хотите, чтобы у нас состоялся диалог, объясните, отчего он посмел так говорить о вас? Дурак? Нет. Умный. Ваша комбинация? Тогда я не много на вас поставлю – топорная работа. С другим, может, пройдет, со мною нет. Я профессионал, поэтому играю партию на раскрытых картах, страсть как не люблю темнить.
Пол затушил сигарету, поднялся с подоконника, крашенного скользкой краской цвета слоновой кости, пошел к двери.
– Только не удирайте, ладно? – попросил он. – Во-первых, не получится, а во-вторых, мне понравилась ваша живопись. Честное слово.
– Это Роберт шутит, Пол. Он славился тем, что шутил так, как герои Джером К. Джерома.
– Пошли к Дионисио, джентльмены, – сказал Харрис, – я приглашаю. Выпьем кофе.
Но они не успели выпить кофе, потому что вернулась Клаудиа.
Она вошла в гостиную стремительно, замерла возле двери; мужчины поднялись; боже мой, подумал Штирлиц, а ведь она совсем не изменилась, чудо какое-то; да здравствуют прекрасные женщины, они – наше спасение, у Пола несколько отвисла челюсть, моя поездка в Бургос вполне оправдана, к такой женщине нельзя не стремиться, я – выскочил!
– Макс, – сказала женщина очень тихо; она словно бы не видела ни Харриса, ни тем более Пола; ее зеленые глаза наполнились слезами; она подошла к Штирлицу, провела рукою по его щекам, тихо повторила: – Макс, как странно...
Только после этого она обернулась к Харрису, улыбнулась ему, протянув руку; в лице ее не было растерянности, одна жалость и сострадание.
– Как хорошо, что вы ко мне заглянули, Роберт, – сказала она, – я не чаяла, что вы когда-нибудь вернетесь в этот дом.
– Это мой друг, – сказал Штирлиц, – его зовут Пол, он американец.
– Здравствуйте, – так же отрешенно сказала женщина и снова посмотрела на Штирлица. – Я думала, что те... вас больше нет
– Почему? – улыбнулся Штирлиц. – Я живучий.
– Мне гадали на вас. В Толедо живет старуха, ее зовут Эсперанса, она гадает по картам и на кофейной гуще. На вас все время выпадала огненная лошадь, это к смерти... Пойдемте пить кофе, сеньоры, я сама заварю кофе в честь таких прекрасных гостей.
В столовой, окна в которой были, по испанскому обычаю, закрыты жалюзи и шторами, было темно; «в лесу клубился кафедральный мрак» – Штирлиц невольно вспомнил стихи Пастернака; он купил эту подборку его стихов в Париже, на набережной, именно в тот раз, когда возвращался из Бургоса в треклятый рейх, возвращался, как его заверило московское командование, ровно на полгода, а уж десять лет прошло с той поры, нет, восемь, ах, какая разница, десять или восемь, так и эдак четвертая часть сознательной жизни...
Клаудиа распахнула шторы, открыла деревянные жалюзи; осеннее солнце было ослепительным и жарким, но если всмотреться в спектр, можно было заметить приближение холода; более других чувствовался зеркальный голубой цвет, некое ощущение первого льда на ручьях.
Пол оглядел комнату; все стены были завешаны яркой, но в то же время какой-то нутряной, сокрытой, сине-зелено-красной живописью.
– Похоже на Эль Греко, – заметил Пол. – Кто художник, сеньора?
– Отгадайте, – сказала Клаудиа. – Подумайте и отгадайте.
– Да я не очень-то силен в живописи. Знаю только тех, кого включили в хрестоматию.
Харрис усмехнулся:
– Это пристало говорить Максу. Только в его стране в хрестоматию не включали Матисса, Дега и Ренуара, не говоря уж о Пикассо и Дали. Фюрер считал всех их малярами и недоносками, а их живопись приказал называть низкопробной халтурой, призванной одурачивать мир по наущению проклятых евреев...
– Бедный Макс, – хмыкнул Пол. – Так кто же этот мастер, сеньора? Я бы купил один холст, если только вы не потребуете миллион.
– Песет? – спросила Клаудиа. – Или долларов?
– Миллион долларов мне не грозит. Увы. Неужели этот мастер так высоко ценится?
– Выше не бывает, – ответила Клаудиа. – Это картины Макса. Они нравятся вам по-прежнему, Роберт?
– Да, – ответил Харрис. – По-прежнему.
Пол изумленно посмотрел на Штирлица.
– Слушайте, какого черта вы вообще сунулись в... Почему вы не занимались живописью и только живописью?!
– А кто бы меня кормил? Покупал краски? Снимал ателье? – спросил Штирлиц. – Становитесь поскорее миллионером, я брошу службу на ИТТ и предамся любимому занятию.
– Буду стараться, – пообещал Пол и отошел к картине, которая выделялась изо всех остальных: цвета на ней были более сдержанные, красный соседствовал с розовыми тонами, небо было легкое, прозрачное, в нем ощущалась осень, но не здешняя, испанская, очень конкретная, как и все в этой стране, а какая-то совершенно особая, умиротворенная, что ли.
Вот так можно провалиться, понял Штирлиц, наблюдая за тем, с каким интересом рассматривал Пол именно эту его картину; этот парень играет роль свинопаса, но он отнюдь не так прост, как кажется; никто из немцев, приходивших сюда, не втыкался в эту работу так, как он; впрочем, тогда она висела не здесь, сюда ее перенесла Клаудиа после того, как я уехал, раздав перед этим краски и кисти соседским ребятишкам; можно быть дилетантом в политике, такое случается довольно часто, нельзя быть дилетантом в искусстве. Проявление гениальности можно ждать в человеке, который равно распределен между эмоциями и логикой, это редкостное сочетание; один характер на десяток миллионов; при этом ни одна из двух ипостасей не имеет права на то, чтобы превалировать в человеке; эмоция порождает мысль, логика контролирует содеянное, постоянная саморегуляция, куда уж мне было до этого...
– Похоже на Север, – сказал Пол, обернувшись к Штирлицу. – Но это не Германия. Это совершенно не те цвета, которые характерны для Германии. Скорее Швеция, Эстония, север России... Где вы это писали?
– Здесь.
– Да, – подтвердила Клаудиа, – я сидела в кресле, а Макс писал. Я еще спросила, где такое раздолье и такие холодные небеса, а он ответил: «Там, где нас с тобою нет». Правда, Макс?
– Думаешь, я помню?
– Я помню все, что связано с ва... с тобою, – она теперь говорила, казалось, с ним одним, и Штирлиц подумал о Харрисе: «Бедный человек, не хотел бы я оказаться на его месте; вообще-то ситуация невероятная, если вдуматься; в доме женщины, которая была нужна мне как прикрытие – и тогда и сейчас, – увидать соперника, необходимого мне сегодня как воздух, как спасение, как надежда, ибо он действительно из клана „Бэлл“, а этот клан очень не любит ИТТ, и если я поспрошаю самого себя на досуге про те данные, которые проходили через меня в ту, десятилетней давности, пору, я могу построить точный макет беседы с ним в Мадриде, а побеседовав, я получу тот канал связи с миром, который мне так сейчас нужен».
Клаудиа поставила на стол маленькие чашки; кофейник у нее был здесь же, в столовой, старинный, но подключен к электричеству.
– Ты плохо выглядишь, – сказала Клаудиа, положив свою сухую ладонь на руку Штирлица.
– Роберт смотрится лучше? – спросил Штирлиц.
Клаудиа словно бы не слышала его, даже не взглянула на Харриса; тот старательно изображал наслаждение, которое испытывал от кофе, заваренного женщиной.
– Ты, видимо, болел? – продолжала Клаудиа. – Ты потом все мне расскажешь, у меня есть старуха в Севилье, которая лечит болезни. Травами. Ее зовут Пепита, и ей девяносто три года. Мне кажется, она хитана36. Если каждое утро пить набор трав – зверобой, тысячелистник, календулу и алоэ, – человек обретает вторую молодость. Я пью этот сбор семь лет.
– Продайте патент, – сказал Пол, отодвигая чашку. – Я разбогатею на этом пойле. Спасибо, Клаудиа, мне было чертовски приятно познакомиться с вами.
Он поднялся; вместе с ним поднялся Харрис. Он достал из кармана маленькую коробочку и протянул ее Клаудии:
– Это вам.
– Спасибо, – ответила женщина, с трудом оторвав свои прекрасные зеленые глаза от лица Штирлица. – Спасибо, Роберт, это так любезно.
Она не стала раскрывать коробочку; поднялась, протянула руку Роберту; он, низко склонившись, поцеловал ее.
– Могу я на один миг похитить у вас Макса? – спросил Пол. – Мне надо сказать ему два слова.
– Да, да, конечно, – ответила женщина. – Я пока сварю еще кофе, да. Макс?
– Спасибо, – ответил он и вышел следом за Полом в гостиную.
Тот закурил и, сев на подоконник, сказал:
– Я, конечно, узнаю, под каким именем вы здесь жили, Бользен. Спасибо, вы облегчили мне вашу проверку. Поздравляю вас с такой подругой и с вашей ловкостью. Билет на Сан-Себастьян отдайте мне, вам его оплатит Эрл, я подтвержу, что вы ездили туда по моей просьбе. И верните мне все ваши деньги. Мне так будет спокойнее.
– Вы ведете себя глупо, – заметил Штирлиц, протягивая американцу бумажник. – Во-первых, я могу уехать с Клаудиа. Во-вторых, если бы я решил бежать, я бы сделал это с товаром. Кому я нужен с пустыми руками? А вы по дороге поговорите с Робертом, он славный парень, только в отличие от вас не сотрудничает с бывшими нацистами. Он пригодится в вашем деле, потому что, судя по всему, знает то, что вам и не снилось. Вы, видимо, интересуетесь нашими, я имею в виду СД, связями. Они шли через ИТТ. Но британцы умеют работать с теми, кто стоит им поперек дороги, лучше, чем вы.
– Он что, из службы?
– Думаю, нет. Во всяком случае, до войны никак связан не был, им интересовались.
Пол шлепнул плоским бумажником по ладони, раскрыл его, просчитал деньги, пожал плечами и протянул его Штирлицу:
– Держите. Вы правы, я не подумал. Скажите мне, зачем вы взяли билет к баскам?
– Чтобы уйти от вас, – просто ответил Штирлиц.
– Куда?
– Куда глаза глядят.
– Почему?
– Потому что я испугался.
– Чего?
– Того, что снова окажусь в том ужасе, в котором был с тридцать третьего года.
– Вы в СД с тридцать третьего?
– Да.
– Давно считаете эту организацию «ужасом»?
– Да.
– С какого времени?
– Это мое дело.
– Почему вы решили, что здесь – после того, как мы вас нашли, – вас ждет такой же ужас?
– Потому что Эрл дал понять, что он не любит вас и не верит вам. Так что моя работа, какая, не знаю, будет, видимо, направлена против вас. А я больше не выдержу того, чтобы быть в заговоре. Он возможен только один раз, причем заговорщики должны победить или же быть уничтоженными. Заговор ломает людям хребет, постоянное ожидание, страх, который получает выход только ночью, накануне той минуты, когда ты проваливаешься в дрему после того, как наглотался намбутала. Понимаете?
– С трудом. Я никогда не участвовал в заговорах. Вы расскажете мне завтра, о чем говорил Эрл?
– Нет. Я сказал вам то, что мог. Если хотите, чтобы у нас состоялся диалог, объясните, отчего он посмел так говорить о вас? Дурак? Нет. Умный. Ваша комбинация? Тогда я не много на вас поставлю – топорная работа. С другим, может, пройдет, со мною нет. Я профессионал, поэтому играю партию на раскрытых картах, страсть как не люблю темнить.
Пол затушил сигарету, поднялся с подоконника, крашенного скользкой краской цвета слоновой кости, пошел к двери.
– Только не удирайте, ладно? – попросил он. – Во-первых, не получится, а во-вторых, мне понравилась ваша живопись. Честное слово.
Информация к размышлению (1946)
«Господин Краузе!37
По полученным мною данным, возможны встречи38 между Базилио39 и Бласом40.
Это сообщение вызвало серьезную озабоченность в доме Билла41, здесь думают о том, как можно этому помешать.
В то же время Дон Диего42 совершенно иначе прореагировал на эту новость, заметив, что любые шаги в настоящий момент преждевременны, поскольку, видимо, Анхел43 задумал какую-то акцию, смысл которой пока что никому неизвестен.
Дон Диего высказался в том смысле, что разговор44 не только с Анхелом, но и со всеми его коллегами по Универмагу45 надо будет провести позже, когда подоспеет время, и разговор этот следует подготовить таким образом, чтобы пребывание Базилио в Универмаге46 стало вообще невозможным.
Сердечно Ваш Джозеф Ф. Синелман»47.
По полученным мною данным, возможны встречи38 между Базилио39 и Бласом40.
Это сообщение вызвало серьезную озабоченность в доме Билла41, здесь думают о том, как можно этому помешать.
В то же время Дон Диего42 совершенно иначе прореагировал на эту новость, заметив, что любые шаги в настоящий момент преждевременны, поскольку, видимо, Анхел43 задумал какую-то акцию, смысл которой пока что никому неизвестен.
Дон Диего высказался в том смысле, что разговор44 не только с Анхелом, но и со всеми его коллегами по Универмагу45 надо будет провести позже, когда подоспеет время, и разговор этот следует подготовить таким образом, чтобы пребывание Базилио в Универмаге46 стало вообще невозможным.
Сердечно Ваш Джозеф Ф. Синелман»47.
Риктер – I (1946)
Вильгельм Риктер верил единственному житейскому правилу: быть с теми, кто одержал верх.
...Он поступил на теологический факультет, решив посвятить себя делу служения слову божьему, однако, когда в Германии стало понятно, что Гитлер и его штурмовые отряды прямо-таки рвутся к власти, а церковь сдает позиции по всему фронту, он переориентировался и вступил в СС; громить приходилось не только синагоги, но и те приходы, которые возглавляли священники, стоявшие в оппозиции к национал-социализму.
Поначалу партия использовала его как оратора на диспутах с теми верующими, которые выступали против жестокостей нацистов, несколько раз он писал для «Штюрмера», был принят Юлиусом Штрайхером, который высоко оценил его работу, затем пришел приказ поступить в университет на физико-математический факультет: именно в это время Гитлер заявил, что партии, которая идет к власти, нужны люди с дипломами.
После того как он сдал экзамены экстерном (членам СС была дана такая привилегия), его рекрутировали в то подразделение, которое занималось наблюдением за учеными, работавшими в секретных научно-исследовательских институтах. Так, по прошествии лет он оказался в группе, которая курировала атомный проект. Он понимал, что физик Рунге и те, кто его поддерживал, стоят на правильном пути; он отдавал себе отчет в том, что именно идея Рунге может привести рейх к обладанию атомным оружием, но большинство ученых, имевших прямые выходы на Геринга, ненавидели этого человека, одержимого своим делом, ничего не желающего видеть вокруг себя: зашоренный, испуганный, не очень развитой, он был истинным гением лишь в своей специальности, а давно известно, что гениальность, не подстрахованная пробойностью, обречена.
Риктер понимал, что арест Рунге был преступлением против рейха, он отдавал себе отчет в том, что устранение физика отбросит Германию назад, но поскольку он исповедовал свой принцип «быть с теми, кто побеждает», а в рейхе давно уже победила одержимая антисемитская тенденция, освященная авторитетом фюрера, он ничего не предпринял для того, чтобы – в угоду Германии, именно ей – победила истина.
Его мысль жила как бы отдельно от плоти; где-то глубоко внутри самого себя Риктер понимал, что война проиграна; он понял это после того, как русские вышли к границам Польши, а англо-американцы начали бои в Голландии, однако он запрещал другому Вильгельму Риктеру не то что думать об этом, он даже боялся слышать этого второго Риктера. И лишь когда союзники разбомбили его коттедж, в котором погибли жена и дети, лишь когда он пришел к руководителю отдела, комплектовавшего группы для эвакуации в Альпийский редут, и тот сказал, что он, Риктер, эвакуации не подлежит, поскольку «проглядел» Рунге, оказавшегося полукровкой, – «паршивый еврей творил у вас под носом свои темные дела, направленные на подрыв оборонной мощи рейха», – только тогда он разрешил себе услышать того Риктера, который родился в нем, и он, этот неведомый ему самому Риктер, сказал, наконец, те слова, которые он запрещал себе раньше слышать: «На какое-то время верх могут одержать идиоты, запуганные главным идиотом, в руках которого власть, но ведь ты же не идиот, ты умеешь понимать смысл формул, их жестокую логику. Почему же ты до сих пор ничего не предпринял, чтобы хоть как-то обеспечить свое будущее?! Ведь то, чему поклонялись все идиоты в этом рейхе, настолько бесчеловечно и преступно, что просто так, безнаказанно, кончиться не может. Грядет расплата, и отвечать будет не только главный маньяк, но и все те, кто служил ему. Чем честнее каждый будет думать о личном благе, тем сильнее государство; только в этом гарантия успеха, а не в слепом следовании тому, что пришло в голову Гитлеру. Но эта истина уже не приложима к рейху, он кончился, вопрос его краха – вопрос месяцев. И ты хочешь погибнуть вместе с идиотами? Почему? Ты понимал Рунге, ведь именно ты первым читал его формулы и восторгался ими! Если бы ты имел власть, ты бы позволил ему закончить его дело, и его осуществленная на практике идея сделала бы тебя победителем, ты бы получил лавры, ты бы стал отцом атомного оружия, ты бы диктовал свою волю идиотам, ты, и никто другой. Единственная возможность твоего спасения кроется в том, чтобы спасти то, что сделал Рунге; его идеи могут не только гарантировать тебе жизнь, но и дадут возможность отыграться за те унизительные годы безвременья, когда ты был не Риктером, а многими гуттаперчевыми Риктерами, приспосабливавшимися к истерикам и тупицам, не прочитавшим в жизни ни одной сколько-нибудь серьезной научной книги. Ну, действуй! Не будь стадным идиотом! Сейчас или никогда! Борись за будущее, если ты, наконец, смог сказать себе, а главное, услышать правду об ужасе происходящего!»
И он похитил из сейфа – во время суматохи, связанной с эвакуацией, – те документы, которые принадлежали Рунге и его коллегам, сделал копию с них и надежно укрыл в погребе на даче. Но тогда, в сорок пятом, наутро после содеянного, он бы все же не смог до конца точно объяснить – спроси его кто об этом, – почему он поступил именно так.
Риктер понял, отчего он поступил именно так, когда начал свой тяжкий путь в эмиграцию. Он ничего не взял с собою, только два бриллианта, изъятые у жены Рунге во время обыска, и эти расчеты. С ними-то он и приехал в Аргентину, чудом приехал, помог случай, странные стечения счастливых обстоятельств.
Но главное, что спасло его (он это понял значительно позже), была врожденная осторожность: на диспутах против верующих он выступал без истерического надрыва, какой был принят в рейхе, он пытался увещевать, а не звал к немедленной расправе; статью в погромную штюмеровскую газету подписал псевдонимом; выполняя все приказы СС, он тем не менее пытался «микшировать» удары там, где это было возможно, а не взывал к крови.
Поступал он так потому, что осмотрительность, заложенная в его гены, подсказывала: чем тише и незаметнее ты будешь, тем легче сложится твоя жизнь – и в случае неожиданного взлета и при горестном для тебя развитии ситуации. Быть в середине – надежнее, чем рваться в ту или иную сторону; если провидению угодно тебя поднять, оно найдет тебя; если же предстоит удар, он не будет таким сокрушительным, как против тех, кто у всех на виду. Середина, слава середине, в конечном счете именно она есть та зона, где до поры до времени отсиживаются и счастливчики и неудачники.
Сначала Риктер нанялся на работу грузчиком в порту Буэнос-Айреса, платили сносно, снял отдельную комнату, хоть и без удобств, но в тихом районе; по прошествии трех месяцев он начал осматриваться, выехал в центр города, зашел в книжный магазин «АВС», – продажа литературы на немецком языке; познакомился с директором, адрес свой, конечно же, не оставил; купил справочники о персоналиях, партиях и газетах Аргентины, вернулся к себе и засел за конспект; помог опыт университета, как-никак там давали навыки систематического мышления.
Риктер не мог еще толком понять, зачем понадобились эти дорогие книги, но что-то подсказывало ему поступать именно так.
По прошествии трех недель он составил справку, выписав разными чернилами наиболее серьезные силы, определявшие политическую жизнь страны.
На первое место он поставил Перона; провел под его именем две жирные черты и затем, в порядке последовательности, записал Гражданский радикальный союз, правивший Аргентиной четырнадцать лет, вплоть до тридцатого года, когда власть захватили военные диктаторы и эта партия перешла в оппозицию. Чернилами голубого цвета – чтобы точнее отложилось в памяти – Риктер каллиграфически вывел: «Костяк партии – интеллигенция; ГРС являет собою нечто среднее между консерваторами и либералами Британии, пользуется поддержкой национальной буржуазии, сориентированной на Север континента; имеет влияние среди студенчества, технической интеллигенции, части землевладельцев. Схватку с Пероном проиграет».
Следующей силой он обозначил коммунистов; перечеркнул название партии красными чернилами, затем вывел первые буквы, определявшие название Национально-Демократической партии, организованной временным президентом Аргентины генералом Урибуру, пришедшим к власти в тридцатом году в результате военного переворота.
Поскольку партия опиралась на землевладельцев, бедных крестьян северных провинции, находившихся под опекой духовенства, на чиновничество, погрязшее в коррупции, и на верхушку армии, поскольку именно эта партия не могла, в силу своей структуры, понять, что в двадцатом веке нельзя делать главную ставку на темное крестьянство, отрицать промышленный прогресс и уповать на возвращение к давно ушедшим временам патриархальности и прямой подчиненности массы хозяину, – он перечеркнул и эту партию, ибо именно ее-то и сверг Перон во время переворота сорок третьего года, который он осуществил, опираясь на лозунг «национальной революции, которая построит общество справедливости, имеющее силы противостоять как американскому империализму, так и международному большевизму, общество вертикальных профсоюзов, подчиненных национальному, а не классовому принципу».
Зелеными чернилами Риктер перечеркнул и Социалистическую партию; в ту пору это был даже и не враг; в силу отсутствия четкой программы партия развалилась.
После того как Риктер изучил расстановку партий, персоналий и наиболее серьезные газеты страны (выписал «Кларин», «Пренсу» и «Насьон»), приобрел учебник испанского, пустил в комнату (бесплатно) студента, изучавшего немецкий язык (Мануэль, двадцати трех лет, яростный поклонник Ницше, при этом убежденный антифашист, антиамериканист, антикоммунист, сторонник «эксперимента генералиссимо Франко», человек, равно преклонявшийся перед силой и убеждением, – абсолютный сумбур в голове), и начал посещать собрания, на которых выступали политические лидеры, – естественно, с разрешения перонистских властей, «свобода слова» была контролируема; главное ведь – провозгласить то, чего алчет народ, получить – на этом – его поддержку, а потом можно легко провести такие поправки к законам о «свободах» что все вернется на тоталитарные круги своя.
Более всего Риктер ждал того момента, когда будет выступать Перон; с помощью Мануэля он узнал об этом за неделю; на выступление пришел загодя, чтобы успеть занять место в первом ряду: здешние «латиносы» совершенно безумны, темперамент из ушей капает, надо подстраховаться; слушая речь генерала, окруженного рослыми охранниками, ощущал экзальтированную симпатию собравшихся членов перонистских профсоюзов, когда Перон говорил о «правах рабочих», «гнете империализма», «интригах коммунистов», «национальной общности», Риктер отметил, что в отличие от Гитлера генерал ни разу не требовал крови евреев, которых здесь обосновалось немало, не выступал против славян – югославы, русские и украинцы работали и в порту, правда, язык свой забыли, натурализовались, считали себя истинными аргентинцами; не призывал к «смертельной схватке с врагами нации», не звал к тотальной войне, но, наоборот, говорил о том, что Аргентине нужен мир и лишь для этого она обязана стать могущественнейшей державой, чтобы «проложить всем остальным странам Латиноамериканского континента путь к социальной гармонии и прогрессу». Риктер отметил также, что Перон не подвергал унизительным нападкам парламентаризм, как это всегда делал Гитлер; он не подверг осмеянию интеллигенцию, наоборот, отметил, что «без национальных кадров ученых самого широкого спектра торжество национальной революции не может быть осуществлено в полной мере, ибо именно талант ученых помогает нашему обществу справедливости овладевать высотами знаний, обращенных на пользу нации, проснувшейся ныне и осознающей себя как могучий колосс американского юга».
Все сходится, размышлял Риктер, вышагивая по пустынным улицам города (митинг кончился около полуночи, страсть как любят здесь поговорить), все складывается именно так, как мне мечталось.
Он помнил свои мечты в подробностях, ему теперь показывали их, он был в них триедино действующим; один Риктер сладко мечтал, другой скептически одергивал первого, а третий жил независимо от этих двух, оценивая доводы первого и второго. Он начал жить мечтою еще в рейхе – когда ложился в широкую кровать рядом с Мари-Лизе, запрокидывал руки за голову и, закрыв глаза, дожидался появления сладостных видений. Иногда он видел себя в рейхсканцелярии; навстречу ему идет фюрер, обменивается с ним быстрым рукопожатием, приглашает к столу и говорит о том, как мужественно поступил штурмбанфюрер, пренебрегший угрозами бюрократической махины, изолирующей его, фюрера, от нации, – «Вы совершенно правильно сделали, что обратились ко мне с вашим предложением, я поддержал его, теперь лично вы возглавите исследовательское бюро. Я даю вам звание генерала, через год вы доложите мне о том, что все, задуманное вами, выполнено». Риктер слушал в себе первого, запрещая второму возразить, что такое никогда не может произойти, он прекрасно знал, что такое никогда не случится, но если жизнь такова, что все заранее разложено по полочкам, ничего неожиданного (радостного, понятно) быть не может, жди только неприятностей (идиоты сделали ставку на зависть как на средство охранительного разобщения общества, «сам не могу и тебе не позволю»), то единственно, что оставалось человеку, не лишенному мыслей, так только мечтать; всякая возможность деятельности была исключена, разрешалось лишь слепое и беспрекословное исполнение приказа, пришедшего сверху.
...Он поступил на теологический факультет, решив посвятить себя делу служения слову божьему, однако, когда в Германии стало понятно, что Гитлер и его штурмовые отряды прямо-таки рвутся к власти, а церковь сдает позиции по всему фронту, он переориентировался и вступил в СС; громить приходилось не только синагоги, но и те приходы, которые возглавляли священники, стоявшие в оппозиции к национал-социализму.
Поначалу партия использовала его как оратора на диспутах с теми верующими, которые выступали против жестокостей нацистов, несколько раз он писал для «Штюрмера», был принят Юлиусом Штрайхером, который высоко оценил его работу, затем пришел приказ поступить в университет на физико-математический факультет: именно в это время Гитлер заявил, что партии, которая идет к власти, нужны люди с дипломами.
После того как он сдал экзамены экстерном (членам СС была дана такая привилегия), его рекрутировали в то подразделение, которое занималось наблюдением за учеными, работавшими в секретных научно-исследовательских институтах. Так, по прошествии лет он оказался в группе, которая курировала атомный проект. Он понимал, что физик Рунге и те, кто его поддерживал, стоят на правильном пути; он отдавал себе отчет в том, что именно идея Рунге может привести рейх к обладанию атомным оружием, но большинство ученых, имевших прямые выходы на Геринга, ненавидели этого человека, одержимого своим делом, ничего не желающего видеть вокруг себя: зашоренный, испуганный, не очень развитой, он был истинным гением лишь в своей специальности, а давно известно, что гениальность, не подстрахованная пробойностью, обречена.
Риктер понимал, что арест Рунге был преступлением против рейха, он отдавал себе отчет в том, что устранение физика отбросит Германию назад, но поскольку он исповедовал свой принцип «быть с теми, кто побеждает», а в рейхе давно уже победила одержимая антисемитская тенденция, освященная авторитетом фюрера, он ничего не предпринял для того, чтобы – в угоду Германии, именно ей – победила истина.
Его мысль жила как бы отдельно от плоти; где-то глубоко внутри самого себя Риктер понимал, что война проиграна; он понял это после того, как русские вышли к границам Польши, а англо-американцы начали бои в Голландии, однако он запрещал другому Вильгельму Риктеру не то что думать об этом, он даже боялся слышать этого второго Риктера. И лишь когда союзники разбомбили его коттедж, в котором погибли жена и дети, лишь когда он пришел к руководителю отдела, комплектовавшего группы для эвакуации в Альпийский редут, и тот сказал, что он, Риктер, эвакуации не подлежит, поскольку «проглядел» Рунге, оказавшегося полукровкой, – «паршивый еврей творил у вас под носом свои темные дела, направленные на подрыв оборонной мощи рейха», – только тогда он разрешил себе услышать того Риктера, который родился в нем, и он, этот неведомый ему самому Риктер, сказал, наконец, те слова, которые он запрещал себе раньше слышать: «На какое-то время верх могут одержать идиоты, запуганные главным идиотом, в руках которого власть, но ведь ты же не идиот, ты умеешь понимать смысл формул, их жестокую логику. Почему же ты до сих пор ничего не предпринял, чтобы хоть как-то обеспечить свое будущее?! Ведь то, чему поклонялись все идиоты в этом рейхе, настолько бесчеловечно и преступно, что просто так, безнаказанно, кончиться не может. Грядет расплата, и отвечать будет не только главный маньяк, но и все те, кто служил ему. Чем честнее каждый будет думать о личном благе, тем сильнее государство; только в этом гарантия успеха, а не в слепом следовании тому, что пришло в голову Гитлеру. Но эта истина уже не приложима к рейху, он кончился, вопрос его краха – вопрос месяцев. И ты хочешь погибнуть вместе с идиотами? Почему? Ты понимал Рунге, ведь именно ты первым читал его формулы и восторгался ими! Если бы ты имел власть, ты бы позволил ему закончить его дело, и его осуществленная на практике идея сделала бы тебя победителем, ты бы получил лавры, ты бы стал отцом атомного оружия, ты бы диктовал свою волю идиотам, ты, и никто другой. Единственная возможность твоего спасения кроется в том, чтобы спасти то, что сделал Рунге; его идеи могут не только гарантировать тебе жизнь, но и дадут возможность отыграться за те унизительные годы безвременья, когда ты был не Риктером, а многими гуттаперчевыми Риктерами, приспосабливавшимися к истерикам и тупицам, не прочитавшим в жизни ни одной сколько-нибудь серьезной научной книги. Ну, действуй! Не будь стадным идиотом! Сейчас или никогда! Борись за будущее, если ты, наконец, смог сказать себе, а главное, услышать правду об ужасе происходящего!»
И он похитил из сейфа – во время суматохи, связанной с эвакуацией, – те документы, которые принадлежали Рунге и его коллегам, сделал копию с них и надежно укрыл в погребе на даче. Но тогда, в сорок пятом, наутро после содеянного, он бы все же не смог до конца точно объяснить – спроси его кто об этом, – почему он поступил именно так.
Риктер понял, отчего он поступил именно так, когда начал свой тяжкий путь в эмиграцию. Он ничего не взял с собою, только два бриллианта, изъятые у жены Рунге во время обыска, и эти расчеты. С ними-то он и приехал в Аргентину, чудом приехал, помог случай, странные стечения счастливых обстоятельств.
Но главное, что спасло его (он это понял значительно позже), была врожденная осторожность: на диспутах против верующих он выступал без истерического надрыва, какой был принят в рейхе, он пытался увещевать, а не звал к немедленной расправе; статью в погромную штюмеровскую газету подписал псевдонимом; выполняя все приказы СС, он тем не менее пытался «микшировать» удары там, где это было возможно, а не взывал к крови.
Поступал он так потому, что осмотрительность, заложенная в его гены, подсказывала: чем тише и незаметнее ты будешь, тем легче сложится твоя жизнь – и в случае неожиданного взлета и при горестном для тебя развитии ситуации. Быть в середине – надежнее, чем рваться в ту или иную сторону; если провидению угодно тебя поднять, оно найдет тебя; если же предстоит удар, он не будет таким сокрушительным, как против тех, кто у всех на виду. Середина, слава середине, в конечном счете именно она есть та зона, где до поры до времени отсиживаются и счастливчики и неудачники.
Сначала Риктер нанялся на работу грузчиком в порту Буэнос-Айреса, платили сносно, снял отдельную комнату, хоть и без удобств, но в тихом районе; по прошествии трех месяцев он начал осматриваться, выехал в центр города, зашел в книжный магазин «АВС», – продажа литературы на немецком языке; познакомился с директором, адрес свой, конечно же, не оставил; купил справочники о персоналиях, партиях и газетах Аргентины, вернулся к себе и засел за конспект; помог опыт университета, как-никак там давали навыки систематического мышления.
Риктер не мог еще толком понять, зачем понадобились эти дорогие книги, но что-то подсказывало ему поступать именно так.
По прошествии трех недель он составил справку, выписав разными чернилами наиболее серьезные силы, определявшие политическую жизнь страны.
На первое место он поставил Перона; провел под его именем две жирные черты и затем, в порядке последовательности, записал Гражданский радикальный союз, правивший Аргентиной четырнадцать лет, вплоть до тридцатого года, когда власть захватили военные диктаторы и эта партия перешла в оппозицию. Чернилами голубого цвета – чтобы точнее отложилось в памяти – Риктер каллиграфически вывел: «Костяк партии – интеллигенция; ГРС являет собою нечто среднее между консерваторами и либералами Британии, пользуется поддержкой национальной буржуазии, сориентированной на Север континента; имеет влияние среди студенчества, технической интеллигенции, части землевладельцев. Схватку с Пероном проиграет».
Следующей силой он обозначил коммунистов; перечеркнул название партии красными чернилами, затем вывел первые буквы, определявшие название Национально-Демократической партии, организованной временным президентом Аргентины генералом Урибуру, пришедшим к власти в тридцатом году в результате военного переворота.
Поскольку партия опиралась на землевладельцев, бедных крестьян северных провинции, находившихся под опекой духовенства, на чиновничество, погрязшее в коррупции, и на верхушку армии, поскольку именно эта партия не могла, в силу своей структуры, понять, что в двадцатом веке нельзя делать главную ставку на темное крестьянство, отрицать промышленный прогресс и уповать на возвращение к давно ушедшим временам патриархальности и прямой подчиненности массы хозяину, – он перечеркнул и эту партию, ибо именно ее-то и сверг Перон во время переворота сорок третьего года, который он осуществил, опираясь на лозунг «национальной революции, которая построит общество справедливости, имеющее силы противостоять как американскому империализму, так и международному большевизму, общество вертикальных профсоюзов, подчиненных национальному, а не классовому принципу».
Зелеными чернилами Риктер перечеркнул и Социалистическую партию; в ту пору это был даже и не враг; в силу отсутствия четкой программы партия развалилась.
После того как Риктер изучил расстановку партий, персоналий и наиболее серьезные газеты страны (выписал «Кларин», «Пренсу» и «Насьон»), приобрел учебник испанского, пустил в комнату (бесплатно) студента, изучавшего немецкий язык (Мануэль, двадцати трех лет, яростный поклонник Ницше, при этом убежденный антифашист, антиамериканист, антикоммунист, сторонник «эксперимента генералиссимо Франко», человек, равно преклонявшийся перед силой и убеждением, – абсолютный сумбур в голове), и начал посещать собрания, на которых выступали политические лидеры, – естественно, с разрешения перонистских властей, «свобода слова» была контролируема; главное ведь – провозгласить то, чего алчет народ, получить – на этом – его поддержку, а потом можно легко провести такие поправки к законам о «свободах» что все вернется на тоталитарные круги своя.
Более всего Риктер ждал того момента, когда будет выступать Перон; с помощью Мануэля он узнал об этом за неделю; на выступление пришел загодя, чтобы успеть занять место в первом ряду: здешние «латиносы» совершенно безумны, темперамент из ушей капает, надо подстраховаться; слушая речь генерала, окруженного рослыми охранниками, ощущал экзальтированную симпатию собравшихся членов перонистских профсоюзов, когда Перон говорил о «правах рабочих», «гнете империализма», «интригах коммунистов», «национальной общности», Риктер отметил, что в отличие от Гитлера генерал ни разу не требовал крови евреев, которых здесь обосновалось немало, не выступал против славян – югославы, русские и украинцы работали и в порту, правда, язык свой забыли, натурализовались, считали себя истинными аргентинцами; не призывал к «смертельной схватке с врагами нации», не звал к тотальной войне, но, наоборот, говорил о том, что Аргентине нужен мир и лишь для этого она обязана стать могущественнейшей державой, чтобы «проложить всем остальным странам Латиноамериканского континента путь к социальной гармонии и прогрессу». Риктер отметил также, что Перон не подвергал унизительным нападкам парламентаризм, как это всегда делал Гитлер; он не подверг осмеянию интеллигенцию, наоборот, отметил, что «без национальных кадров ученых самого широкого спектра торжество национальной революции не может быть осуществлено в полной мере, ибо именно талант ученых помогает нашему обществу справедливости овладевать высотами знаний, обращенных на пользу нации, проснувшейся ныне и осознающей себя как могучий колосс американского юга».
Все сходится, размышлял Риктер, вышагивая по пустынным улицам города (митинг кончился около полуночи, страсть как любят здесь поговорить), все складывается именно так, как мне мечталось.
Он помнил свои мечты в подробностях, ему теперь показывали их, он был в них триедино действующим; один Риктер сладко мечтал, другой скептически одергивал первого, а третий жил независимо от этих двух, оценивая доводы первого и второго. Он начал жить мечтою еще в рейхе – когда ложился в широкую кровать рядом с Мари-Лизе, запрокидывал руки за голову и, закрыв глаза, дожидался появления сладостных видений. Иногда он видел себя в рейхсканцелярии; навстречу ему идет фюрер, обменивается с ним быстрым рукопожатием, приглашает к столу и говорит о том, как мужественно поступил штурмбанфюрер, пренебрегший угрозами бюрократической махины, изолирующей его, фюрера, от нации, – «Вы совершенно правильно сделали, что обратились ко мне с вашим предложением, я поддержал его, теперь лично вы возглавите исследовательское бюро. Я даю вам звание генерала, через год вы доложите мне о том, что все, задуманное вами, выполнено». Риктер слушал в себе первого, запрещая второму возразить, что такое никогда не может произойти, он прекрасно знал, что такое никогда не случится, но если жизнь такова, что все заранее разложено по полочкам, ничего неожиданного (радостного, понятно) быть не может, жди только неприятностей (идиоты сделали ставку на зависть как на средство охранительного разобщения общества, «сам не могу и тебе не позволю»), то единственно, что оставалось человеку, не лишенному мыслей, так только мечтать; всякая возможность деятельности была исключена, разрешалось лишь слепое и беспрекословное исполнение приказа, пришедшего сверху.