– Это тот бес, который работал в генеральном штабе, – полувопросительно сказал Роумэн. – По-моему, он занимался русскими?
   – Он у нас занимается русскими, – подчеркнул Снайдерс. – К сожалению, мне дали понять, что нас не касается, чем он занимался в прошлом. Важно, чтобы он четко работал на нас в настоящем.
   – Ну и как? Надежен?
   – Я не могу преступить в себе неверие к немцам, Пол. Не могу, и все тут.
   – Ты расист?
   – Я антифашист, как и ты. Не обижай меня. Я отвык от твоих шуток, я все принимаю всерьез.
   – А я и говорю всерьез.
   – Нет, я не спорю, – поправился Снайдерс; ему все время – и в прошлом тоже – приходилось корректировать себя в разговорах с людьми вроде Пола; птицы высокого полета, неприкасаемые, они всегда говорили все, что приходило в голову, пусть даже это шло вразрез с общепринятыми нормами, – таким можно, им платят не за должность, а за голову. – Я не спорю. Пол, среди немцев встречаются порядочные люди.
   – Да? – Роумэн усмехнулся. – Что ты говоришь?! Гиммлер, кстати, утверждал, что среди евреев тоже встречаются вполне порядочные, но тем не менее их всех надо сжечь в печках.
   – Что ты хочешь этим сказать? Что я похож на Гиммлера?
   – Нет. Этим я хотел сказать, что немцы, как и все другие народы, вполне нормальные люди, вроде нас с тобой... Но что среди них рождались Гитлеры и Геринги. Вот что я хотел сказать. И что в ту пору, когда у них в стране была неразбериха, хаос и беспорядок, который пугает толпу, они пообещали создать государство дисциплины. Только для этого нужно было переступить себя и уничтожить славян и евреев. Не сердись, Эд... Победители должны обладать ясной позицией. Тем более ты, который живет в Германии...
   – Это верно, – легко согласился Снайдерс, потому что сейчас ему не надо было мучительно продумывать ответ, стараясь понять тайный смысл в словах Роумэна; тот произнес простую фразу, можно согласиться, не рискуя выглядеть в его глазах дураком; как и все недалекие люди, Эд более всего боялся показаться смешным. – Тут ты совершенно прав... Знаешь, я порою испытываю чувство горечи, когда вижу наших солдат на воскресном базаре: они забывают, что представляют не кого-нибудь, но Америку... Такая спекуляция, такая унизительная торговля с немцами, такая жажда накопительства, что просто краснеешь за нашу с тобою страну...
   – А что продают?
   – Продукты... С питанием пока что плохо, хотя, конечно, не сравнить с тем, что было год назад... У Гитлера совершенно не было запасов продовольствия, в складах – шаром покати... Огромные запасы орудий, патронов, винтовок, снарядов, минометов и полное отсутствие хлеба, масла и мяса.
   – Тебя это удивляет?
   – Конечно! Как можно было начинать войну без запасов еды?!
   – Так ведь он считал, что его будут кормить русские.
   – А если неудача? Он же обязан был думать о возможной неудаче?
   – Нет, – Роумэн покачал головой. – Он не знал слова «если». Самовлюбленный маньяк, он считал, что любое его решение обязано быть проведено в жизнь – без всяких «если». Слово «если» почерпнуто из арсенала тех людей, которые верят окружающим. А фашизм эгоцентричен, базируется на всеобщем недоверии и убежденности в собственной правоте.
   Сказав так, Роумэн сразу же вспомнил Штирлица; я повторил его, подумал он; странно, его доказательства настолько антинацистские, что просто диву можно даваться. А если не один этот Штирлиц думал так? Почему же рейх не развалился, как карточный домик? Потому он не развалился, что им служили умные, ответил он себе. Криста самая умная женщина, которую я когда-либо встречал, но ведь она служит всем этим Кемпам и Густавам. Почему?! Ну, почему же?! Разве могут ангелы выполнять задания дьявола?!
   – Послушай, Эд... Этот бес, к которому мы с тобою едем, очень сильный человек... И – умный...
   – Они сильны до тех пор, пока их не стукнешь в лоб тем вопросом, которого они боятся, как огня...
   – Какого именно вопроса они боятся?
   – Разве в Испании не испугаются, если ты задашь вопрос: «А когда вы отправились в Россию с эшелонами „Голубой дивизии“?»
   – Наоборот, – Роумэн усмехнулся. – Увы, наоборот. Тебе ответят, что, «выполняя волю великого генералиссимуса, я отправился на фронт против кровавых большевиков» тогда-то и тогда-то, воевал там-то и там-то и награжден за свой подвиг в войне против русских таким-то и таким-то крестом... Там по-прежнему чтут Гитлера, Эд, и считают его великим гением человечества...
   – Не может быть!
   – Твоими бы губами виски пить...
   – Но почему тогда мы поддерживаем с ними нормальные отношения?
   Роумэн повернулся к Снайдерсу и повторил:
   – Так почему же мы поддерживаем с фашистом Франко дипломатические отношения, Эд?
   – Наверное, плацдарм, – ответил Снайдерс после короткого раздумья. – Важный стратегический плацдарм... Гибралтар и Кадис запирают Средиземное море. Эта свинья Франко нужен нам, чтобы не пустить русских в Атлантику.
   – Видимо, – согласился Роумэн, подумав при этом: «А зачем же тогда мы воевали против Гитлера? Он бы надежнее запер русских. Что ж ты не договариваешь, Эд? Почему не скажешь – и это было бы вполне логично, – что не надо было нам громить Гитлера, надо было договориться с нацистами и сообща загнать русских в их берлогу. Боже ты мой, ну почему мы все так горазды на оправдание подлости?! Неужели в нас так сильна инерция равнодушия, „пусть все идет, как идет, только б меня не касалось“?!»
   – Вот видишь, – как-то успокоенно сказал Снайдерс. – Жизнь – сложная штука. Наверху знают, что делают, им виднее... Обзор – великая штука, Пол. То, что видит орел, на пять порядков больше того, что дано заметить пересмешнику.
   – Слушай, пересмешник, – усмехнулся Пол, отгоняя от себя постоянно возникавшее в глазах лицо Кристы, – ты перебил меня... Тот бес очень хваткий, понимаешь? Ты говорил, они все разваливаются, когда их бьешь в лоб вопросом о нацизме... Боюсь, что этот не потечет...
   – Еще как потечет! Поверь мне, я тут с ними вожусь с утра и до ночи – пока-то убедишься в том, что он будет работать на нас, пока-то проверишь его в деле...
   – Хорошо. Попробуем поступить так, как ты говоришь... Ты сможешь, когда мы заберем этого самого Морсена-Гаузнера, получить на него информацию, пока я буду проводить с ним беседу?
   – Попробуем. Я запрошу Верена. Он их знает всех как облупленных...
   – Ты веришь ему?
   Снайдерс усмехнулся:
   – Снова обзовешь расистом, если я отвечу, что не верю ни одному немцу?
   – Если скажешь, что не веришь ни одному нацисту, я тебя только похвалю за твердость позиции и верность нашим с тобою идеалам...
   – Конечно, не верю, Пол. Как я могу верить их генералу? Но, говорят, сам Даллес вывозил его в Вашингтон...
   – Когда он вывозил его в Вашингтон? Наверно, это было связано с работой трибунала в Нюрнберге?
   – Тогда еще трибуналом и не пахло... Это было в мае или июне...
   – Этого года?
   – Прошлого.
   Господи, подумал Роумэн, неужели они уже тогда начали подбирать досье против Эйслера и Брехта?! Ведь мы тогда братались с русскими на Одере! И мы отдавали себе отчет в том, что все эти русские коммунисты. А те, кто не был коммунистом, носил немецкую форму в дивизиях Власова, – еще большие гитлеровцы, чем сам Гитлер, что может быть страшнее изменника-наймита, который служит тому, кто убивает твой же народ?!
   Снайдерс притормозил возле нужного дома на Терезиенштрассе, выбросил окурок и спросил:
   – Ты подождешь? Или пойдем за ним вместе?
   – Пойдем вместе.
   – Ладно. Я буду перед тобой щелкать каблуками, на них очень действует, если пришел большой начальник.
   – Валяй, – согласился Роумэн. – Скажи ему, что я племянник Айка. Или дядя государственного секретаря.
   – Про Бирнса он поймет, а с Айком труднее, они ж аккуратисты, все буквочки произносят, – «Ейзенхоувар», по-нашему не сразу разберут... Пошли, племянник...

 
   По деревянной лестнице они поднялись на третий этаж, позвонили в тяжелую дверь: больше всего Роумэн боялся, что гада не будет на месте, а он обязан завтра же вернуться в Мадрид, он не имеет права не вернуться туда, потому что тогда повалится дело, которое он задумал; я разыщу этого мерзавца, сказал он себе, никуда он не уйдет, только нельзя паниковать, и тогда все будет так, как должно быть.
   – Кто там? – услыхал он веселый девичий голос.
   – Из американского представительства, – сказал Снайдерс.
   Звякнула цепочка, дверь отворилась, Роумэн увидел молоденькую девушку и даже зажмурился от того, что лицо ее было таким же веснушчатым, как у Кристы.
   – Где мистер Морсен? – спросил Снайдерс.
   – Папа! – крикнула девушка. – К тебе! Проходите, пожалуйста.
   Снайдерс вопросительно посмотрел на Роумэна – стоит ли проходить? Может, сразу же сажать в джип и везти в казарму; Пол, однако, сразу же пошел по коридору в гостиную, цепко оглядывая стены, увешанные маленькими миниатюрками – виды Скандинавии, Португалии и юга Франции; Марсель и Лион узнал сразу же, часто бывал еще до войны, когда учил там французский, – во время летних каникул.
   В большой, весомо обставленной комнате прежде всего в глаза бросался огромный «Бехштейн»; видно было, что это не деталь гарнитура, но тот предмет, который здесь необходим: он был завален нотами, крышка открыта, на подставке стояла большая папка, видимо, разбирали партитуру концерта.
   Морсен легко поднялся навстречу Роумэну, сдержанно поклонился и спросил – на чистейшем английском:
   – Чем могу служить?
   – Это мы решим позже – можете ли вообще служить, – сухо ответил Снайдерс, – а пока собирайтесь.
   – Собираться? – несколько удивленно переспросил Морсен. – Я должен понять вас так, что следует взять с собою какие-то веши?
   Девушка подошла к нему, побледнев; она полуобняла его, прижалась к отцу, и Роумэн заметил, как у нее затряслись губы.
   Лет семнадцать, подумал он, совсем еще маленькая, но как сразу все почувствовала; зло рождает зло, мир ужасен, боже праведный...
   – Это зависит от вас, – заметил Роумэн. – На всякий случай возьмите зубную щетку, мыло и джемпер.
   – Я буду готов через минуту, – сказал Морсен и пошел в свой кабинет.
   Дочь и Роумэн пошли следом за ним.
   – Вы можете сидеть, полковник, – сказал Снайдерс, обращаясь к Роумэну. – Я за ним погляжу. А вы пока отдохните...
   Это он начал свою игру, понял Роумэн. Он делает из меня большого начальника; пусть, ему виднее, в конце концов он тут работает, ему лучше знать, как надо себя вести.
   – Я могу позвонить? – спросил Морсен, вернувшись из кабинета с джемпером в руках. – Мне надо предупредить, что я... Что я...
   – Нет, звонить никуда не надо, – отрезал Роумэн. – И вам, – он посмотрел на девушку, – не надо никому звонить. Если разговор пойдет так, как я хочу, папа вернется домой через пару часов. Не в ваших интересах, чтобы кто-то еще узнал о нашем визите.
   – Я вернусь, маленькая, – сказал Морсен и невыразимо нежным движением погладил девушку по щеке. – Пожалуйста, не волнуйся.
   – Папочка, – сказала девушка, и голос ее задрожал, – пожалуйста, папочка, сделай так, чтобы поскорее вернуться... Мне так страшно одной...
   – Да, маленькая, я сделаю все, что в моих силах...
   Когда спускались по лестнице, Роумэн спросил:
   – Где ваша жена?
   – Она погибла при бомбежке, – ответил Морсен. – Незадолго перед концом всего этого ужаса.
   – Вы живете вдвоем с дочерью?
   – Да. Мой сын также погиб, – ответил тот. – На Восточном фронте.
   В джипе Роумэн сел рядом с Морсеном, предложил ему сигарету, выслушал любезный отказ (лицо было совершенно недвижимым, словно театральная маска) и спросил:
   – Ваша настоящая фамилия...
   – Если вы из американских служб, она должна быть известна...
   – Она мне известна, Густав, – ответил Роумэн. – Но есть большая разница между тем, что я читаю в документах – и наших, и Верена, – и тем, что я слышу из уст, так сказать, первоисточника... Итак, ваше имя?
   – Густав Гаузнер.
   Роумэн достал из кармана блокнотик – точная копия того, что была у Бласа (подарил ему во время последней встречи в Мадриде; Бласа спасало то, что мать была американка, жила в Майами, поддерживала сына финансово), – и глянул в свои записи, касавшиеся совершенно другого дела, но сделал это так, что Гаузнер не мог видеть того, что у него написано, а Снайдерс был обязан увидеть эту записную книжечку и соответственно сделать вывод, что у Пола разработан план, иначе зачем же туда заглядывать?
   – Ваше звание? – спросил Роумэн.
   – Майор.
   – В каком году вступили в абвер?
   – В абвер не вступали, это не партия, – сухо ответил Гаузнер. – Я был приглашен туда адмиралом Канарисом в тридцать пятом.
   – Вас использовали только на скандинавском направлении?
   – В основном – да.
   – Ваша штатская профессия?
   – Преподаватель Берлинского университета.
   – Специальность?
   – Филолог.
   – Это я знаю. Меня интересует конкретика. У кого учились? Где проходили практику?
   – Моя специальность норвежский и шведский языки. Заканчивал семинар профессора Баренбойма. Работал переводчиком в торговой миссии Германии в Осло. Затем был корреспондентом «Франкфуртер цайтунг» в Стокгольме.
   – До Гитлера?
   – Да.
   – Кому подчинялись в абвере?
   – Майору Гаазе. Затем полковнику Пикенброку.
   – Меня интересуют живые, а не покойники.
   – Гаазе жив.
   – Разве он жив? – Роумэн обратился к Снайдерсу. – У вас есть на него материалы?
   – Сейчас проверим, – ответил тот. – Рихард Гаазе? Или Вернер?
   – Не надо считать меня ребенком, – ответил Гаузнер. – Я в ваших руках, поэтому спрашивайте, а не играйте во всезнание. Гаазе зовут Ганс, он живет в Гамбурге, работает в прессе.
   – Это крыша? – спросил Роумэн. – Его откомандировал туда ваш Верен?
   – На такого рода вопросы я стану отвечать только в присутствии генерала. Я готов рассказывать о себе, но о работе – вы должны меня понять – я вправе говорить только с санкции генерала.
   – Вы будете отвечать на те вопросы, которые я вам ставлю, – отрезал Роумэн. – И не вам диктовать, что я могу спрашивать, а что нет.
   – Вы меня неверно поняли, полковник, – ответил Гаузнер. – Я отнюдь не диктую вам. Я говорю о себе. Не о вас, а о себе. Вы можете спрашивать о чем угодно, но я буду отвечать лишь на то, что не входит в противоречие с моим пониманием офицерской чести.
   – Чтите кодекс офицерской чести? – спросил Роумэн.
   – Как и вы.
   – Кодекс нашей офицерской чести не позволял убивать детей, сжигать в камерах евреев и вешать на площадях людей за то лишь, что они придерживались иных идейных убеждений, – врезал Снайдерс. – Так что не надо о чести, Гаузнер. Мы про вашу честь знаем не понаслышке...
   – Не смешивайте СС с армией, – сказал Гаузнер.
   – А какая разница? – Роумэн пожал плечами. – Такая же преступная организация, читайте материалы Нюрнбергского трибунала.
   – Не премину прочесть еще раз, – сказал Гаузнер. – Хотя я не очень-то подвержен ревизии собственной точки зрения на историю.

 
   Они въехали на территорию казармы, караульные взяли под козырек, вопросительно глянув при этом на Гаузнера.
   – Этот со мной, – ответил Снайдерс, кивнув на Гаузнера. – Полковник хочет с ним поговорить.
   Караульные козырнули еще раз, подняв шлагбаум, и только в этот миг лицо Гаузнера дрогнуло, перестав быть лепной маской.
   – Теперь я готов к разговору, – сказал он. – Я допускал возможность похищения противником, поэтому был столь сдержан. Надеюсь, вы понимаете меня.
   Противником, повторил Роумэн; он выразился однозначно, а Снайдерс не спросил его, «каким именно».
   В маленьком кабинетике Снайдерса горела яркая лампа, от чего обстановка казалась лазаретной, словно в ординаторской, откуда хирурги идут в операционную.
   Роумэн устроился в кресле, что стояло в простенке между окнами, выходившими на плац, и спросил:
   – Скажите, пожалуйста, кто и когда дал вам санкцию на командирование Кристиансен в Испанию?
   – Кого? – Лицо Гаузнера дрогнуло, вопрос был неожиданным. – Как вы сказали?
   – Я оперирую именем Кристины Кристиансен, а хочу знать об этой женщине все. Кто санкционировал ее командирование в Мадрид на связь с Кемпом? Кто утверждал ее задание? Сколько времени ушло на подготовку? Какими вы пользовались источниками, ориентируя ее на работу с интересующим вас объектом?
   Глядя на ожившее лицо Гаузнера, на его острые скулы, Роумэн вдруг испугался того, что Снайдерс сейчас брякнет его имя, а ведь он, именно этот Гаузнер, называл его имя Кристине, рассказывал о нем что-то такое, что получил в конверте, запечатанном сургучом, с грифом «совершенно секретно»; а что, если там была и моя фотография, подумал он. Что, если он уже догадался, что я и есть тот самый Пол Роумэн, к которому его агент так ловко подошла в Мадриде, разломав бампер своего арендованного «шевроле» о задок моей машины?
   Роумэн поднялся, кивнул Снайдерсу:
   – На одну минуту, пожалуйста, – и вышел из комнаты.
   Снайдерс оглядел сейф, стол, все ли заперто, нет ли каких папок, вышел следом за Роумэном, не прикрыв дверь, посмотрел на него вопросительно, тот прижал палец к губам, взял его под руку и шепнул:
   – Оставь нас двоих. И не вздумай произнести мое имя. Меня зовут Чарли, понял? Чарли Спарк, запомнил?
   – Хорошо, – так же шепотом ответил Снайдерс. – Ты долго будешь с ним говорить?
   – Как пойдет.
   – Я буду к вам заглядывать, – сказал Снайдерс. – Я тебе подыграю.
   – Как?
   – Я знаю как, поверь.
   – Хорошо, только не брякни мое имя, понял?
   – Понял.
   Роумэн вернулся в комнату, тщательно прикрыл дверь и только после этого посмотрел на Гаузнера, подумав, что он сделал ошибку, прервав разговор, ибо немец получил ту паузу на раздумье, которая была ему, видимо, крайне необходима...
   – Итак, – сказал Роумэн, – я слушаю вас...
   – Я продумал ваш вопрос... Простите, я не имею чести знать, кто вы и как вас зовут?
   – Меня зовут Чарльз Рихард Спарк, я полковник американской разведки... Итак...
   – Все-таки на этот ваш развернутый вопрос, мистер Спарк, я бы хотел ответить в присутствии Верена...
   – Вас следует понимать так, что именно он санкционировал эту комбинацию?
   – Я сказал то, что счел возможным сказать, мистер Спарк... Кстати, у вас нет в родстве мистера Грегори Спарка?
   – Кого? – спросил Роумэн, чувствуя, как в груди сразу же захолодело. – Какого Грегори?
   – Этот человек работал в Португалии под другой фамилией. Он интересовал абвер, поэтому я и спросил вас о нем.
   – У меня нет в родстве никаких Грегори, – ответил Роумэн. – Я попрошу вас подробно рассказать о Кристиансен. Вы имеете право это сделать, никак не нарушая нормы офицерского кодекса...
   – Да, пожалуй, – согласился Гаузнер. – Все относящееся к поре войны вы вправе знать досконально...
   – А к нынешней поре? Я не имею права знать этого?
   – Вы меня неверно поняли, мистер Спарк. Вы обязаны знать все и о сегодняшнем дне, но я готов помогать вам в этом деле лишь в присутствии генерала.
   – Принято, – кивнул Роумэн. – Я слушаю.
   – Фрейлейн Кристина Кристиансен на самом деле Кристина Эрнансен. Ее привлекли к сотрудничеству в сорок третьем, после ареста отца, профессора Эрика Эрнансена и матери, достойнейшей фру Гретты... Ее привлек Гаазе, затем ее работой руководил я... Она хороший человек, мистер Спарк. Мне было ее очень жаль. Я делал все, что мог, только бы помочь ей вызволить родителей из гестапо...
   – К кому именно вы ее подводили?
   – Нас интересовали группы террористов, которые блокировали порты... Они взрывали суда...
   – Термин «террористы» к ним вряд ли приложим. Это были диверсанты, вас так надо понимать?
   – В общем-то да, вы правы. Сейчас бы я назвал их именно так, но в те годы к ним относились, как к террористам... Они взрывали суда, на которых находились не только солдаты, выполнявшие свой долг, но и мирные жители...
   – Понимаю, – Роумэн снова кивнул. – Я понимаю вас... Она, эта Эрнансен, работала по принуждению?
   – Нет, нет... Гаазе влюбил ее в себя, он значительно моложе нас с вами, ну, а потом началась профессиональная деятельность фрейлейн Кристины... Я бы не сказал, что она работала по принуждению... Конечно, она норвежка, ей был горек выпавший на долю их страны удел оккупированной державы, но она делала все, чтобы спасти отца... Поначалу она не очень-то понимала свою работу... Так мне, во всяком случае, кажется...
   – Она знала, что ей придется спать с теми, кого ей называли, во имя спасения отца?
   – Да, это был главный рычаг...
   – Понятно, – сказал Роумэн и снова закурил; пальцы его были ледяными и чуть дрожали; дрожь была мелкой, судорожной, практически неконтролируемой. – Понятно, господин Гаузнер. А теперь я нарисую вам маленькую сценку. Я, возможно, буду говорить коряво и несвязно, но вы потом поймете, отчего я говорю так. Мы с вами работаем в сфере жестокой профессии... Ничего не поделаешь, все надо называть своими именами... Итак, представьте, что если вы сейчас не ответите мне, не изложите в письменном виде правду о мадридской комбинации, то сегодня вечером, когда в вашем подъезде все уснут, мой человек отправится к вашей дочери и скажет, что ее отец арестован, ему грозит смерть за то, что он делал во время войны, и что из создавшейся ситуации есть только один выход. Он уложит девушку в кровать, а наутро назовет ей того человека, к которому ей надо будет подойти, стать его любовницей, а затем докладывать ему, то бишь моему парню, все то, что его будет интересовать.
   По мере того как Роумэн забивал свои фразы, лицо Гаузнера становилось все более и более бледным, заострился нос, как-то изнутри, совершенно неожиданно, появились черные тени под глазами, резко увеличились уши, – такие бывают у раковых больных в последние недели перед смертью...
   – Вы не сможете так поступить, – едва разлепив посиневшие губы, прошептал Гаузнер. – Это... это... невозможно, мистер Спарк...
   – Почему?
   – Потому что... это злоде...
   – Что, что?! Кончайте слова, Гаузнер, коли начали! Злодейство? Вы это слово хотели сказать? Но почему же? Это не злодейство. Вы ведь не считали себя злодеем, когда работали с Эрнансен? Вы честно выполняли свой долг перед рейхом, вы иначе не могли, вы были обязаны сделать то, что вам поручали, я вполне понимаю ваше положение...
   – Нет, не пони... не понимаете... Невыполнение приказа гро... грозило мне смертью... А вам это ни... ничем не грозит...
   – То есть как это «ничем»? Погонят с работы! И правильно поступят, если погонят! А что мне тогда делать? Я ведь даже не профессор норвежской филологии. Просто-напросто полковник и ничего не умею, кроме как заниматься разведкой... И вы знаете, что в нашей с вами профессии значит фактор времени... А я его теряю с вами, Гаузнер. Так что отвечайте на все мои вопросы и возвращайтесь к своей милой дочери.
   В дверь заглянул Снайдерс, строго посмотрел на Гаузнера, поинтересовался:
   – Я пока не нужен полковник?
   – Нет, нет, спасибо, – ответил Роумэн. – Я вызову вас, когда понадобитесь.
   Две фразы были достаточны для Гаузнера, чтобы стремительно просчитать ситуацию; он же американец, опомнись, сказал он себе; он никогда не сделает того, что бы на его месте сделал человек гестапо (он даже не успел успокоительно подумать, что он-то ведь не был человеком гестапо), он берет тебя на пушку, это пустая угроза, не более того...
   – Я жду, – сказал Роумэн, дождавшись, когда Снайдерс закрыл дверь. – Я хочу освободить вас, Гаузнер.
   – Нет, мистер Спарк. Не взыщите. Можете делать все, что угодно с моей дочкой, если вы решитесь на такое злодейство, но я отвечу вам только в присутствии генерала.
   Он что-то придумал, понял Роумэн. Я дал ему время, пока отвечал Снайдерсу. Он был готов все открыть, но передумал за те секунды, пока меня спрашивал Эд. Что же ты придумал, собака, подумал Роумэн. Почему ты так перевернулся за эти секунды?!
   – Хорошо, – сказал Роумэн и тяжело поднялся с кресла. – Сейчас мы поедем с вами к вашему Верену. Отдайте документы, пожалуйста. Я вас задерживаю.
   – Пожалуйста, – ответил Гаузнер, снова начав бледнеть. Он протянул паспорт и продуктовую карточку. – Больше у меня ничего нет.
   – Этого достаточно, – ответил Роумэн. – Едем.
   В коридор он вышел первым, крикнул Снайдерса, тот выглянул из соседней комнаты; Роумэн сказал, что он едет в Гаузнером к Верену, спросил, есть ли в машине карта Мюнхена, спустился во двор, сел за руль, разложил план города, цепко схватил глазами дорогу, которая вела к Швейцарии, попросил Гаузнера вытянуть руки и схватил их тонкими стальными наручниками.
   Через несколько минут – они ехали в абсолютном молчании – Гаузнер заметил:
   – Вы едете не той дорогой, мистер Спарк.
   – Я еду той дорогой, которая мне нужна.
   – Вы хотите куда-то заехать?
   – Да.
   – Я могу помочь вам найти правильный путь. Вы плутаете. Тут есть хорошая дорога, совершенно прямая... Куда вы должны заехать?