Страница:
Добром эти люди такого рода информацию не отдадут. Поэтому я срочно займусь тем, что оформлю на них хорошие компрометирующие материалы. Но и этого будет мало, как мне кажется, орехи вполне крепкие, на зуб не возьмешь.
Поэтому первый вопрос: нет ли у тебя или у кого из наших на памяти чего-либо об этих людях?
Во-вторых, навести Эйслера и Брехта. Спроси, чем мы сможем им помочь? Что они сами намерены предпринять? Помнишь ли ты Эдмонда из «Кроникл»? Немедленно свяжи его с ними, потому что он воевал с наци, он – наш парень, в той свистопляске, которая началась, он может оказаться совершенно незаменимым человеком. Он достаточно честен и независим, чтобы сказать слово правды.
В-третьих, прошу тебя немедленно созвониться с Алленом Даллесом. Он мудрый человек, попроси его вмешаться, пока не поздно, потому что нет ничего сложнее, как отмываться от грязи, и не человеку, а – государству. С его связями не очень-то трудно вмешаться, да и потом, никто, кроме него, не знает, сколь важным для антинацистской борьбы было творчество Брехта и Эйслера.
В-четвертых. Не предпринимай ничего резкого, что может накренить лодку; когда ты начерпался воды, падает скорость и нарушается устойчивость, а именно это, боюсь, нам будет потребно прежде всего...»
Роумэн посмотрел на часы. Прошло больше получаса; теперь тяни, сказал он себе. Ты обязан не дописать это письмо, оно должно остаться здесь завтра утром. Чтобы все это выглядело естественно, ты должен проспать, сыграть досаду, когда посмотришь на часы; позвонить в посольство, вскочить с кровати, выпить молока, сказать Кристе, которая кинется делать тебе кофе, что вернешься пообедать, опаздываю, очень важное дело, до встречи, и уйти, оставив письмо в каретке, и ждать, что произойдет потом, ох, лучше бы ничего не произошло, ну, держись тогда, Штирлиц, не хотел бы я оказаться на твоем месте, если ничего не произойдет, ох, не хотел бы...
Ровно через сорок пять минут – он смотрел на секундную стрелку – Кристина крикнула с кухни:
– Пол! Макароны имени Италии ждут тебя!
– Иду!
– Сделать кофе? Или чая?
– Сделай еще один стакан «смирнофф», – ответил он и поднялся из-за стола.
...Назавтра он приехал на конспиративную квартиру Эронимо и устроился возле аппарата, ожидая данных наблюдения за своей же квартирой, за Кемпом и Штирлицем, а также данных прослушивания телефонных разговоров в его же доме.
Господи, только бы ничего не было, только б я убедился, что все это хитрая игра гадов, думал он, я бы тогда даже не стал крошить скулу Штирлицу, я бы просто отправил его – и Эрл Джекобс не откажет мне в этом – в Экваториальную Гвиану, там европейцы не живут больше года, смерть наступает от желтой лихорадки или проказы. Пусть бы он там гнил заживо, нет ничего приятнее, чем наблюдать медленную гибель врага. Расстрел – это избавление, повешение – тоже избавление; если бы Гитлер попал нам в руки, его бы повесили, а это так несправедливо, его бы надо было казнить медленно, годами, надо было бы созвать консилиум садистов и поручить им придумать такую муку, которая бы заставила других гитлеров много думать, прежде чем начинать новый ужас, прежде чем говорить своему народу, что он – самый великий, самый справедливый, самый мужественный, что ему мешают евреи, или большевики, или банкиры, или – времена меняются – зулусы, христианские демократы, безработные, только не думай, мой народ, о том, что тебя обирают твои же единокровны, что именно они делают все, чтобы ты не стал мыслящей личностью, ограничивают тебя в правах на то, чтобы ты проявил себя там и в том, где ты можешь себя проявить, только не смей думать о том, что дьявол всегда таится внутри нас, это ведь так удобно для гитлеров делать себя вне критики, указуя перстом на виновных в народных невзгодах где угодно, только не в своем доме...
– А что все-таки случилось, Пабло? – спросил Эронимо; (он называл Роумэна не «Пол», а «Пабло», по-испански); сегодня полковник был в нежно-голубом костюме; он менял их ежедневно, его гардероб, казалось, был составлен из всех цветов радуги; глядя на Эронимо, не надо было гадать, какой сегодня день: в среду он надевал синий костюм, в четверг – бежевый, в пятницу – салатный, понедельник был отмечен голубым, вторник – черным, в этот день он делал доклад руководству, – генерал Эспиноза был человеком старой закваски, долго жил в Германии, черный цвет почитал самым достойным для чиновника, мирился лишь с красным или голубым галстуком, да и то потому, что черно-бело-красное определяло цвет нацистского флага, а голубое – символ фаланги, очень патриотично.
– Что? – рассеянно переспросил Роумэн. – Я не слышал тебя, прости...
– Я спрашивал... У тебя какие-то неприятности?
– Пока – нет, – ответил Роумэн. – Ты убежден, что данные нашего наблюдения не будут оформлены в документ, который придется доложить генералу?
– Не думай об этом.
– Я не могу об этом не думать, Эронимо. Я не хочу, чтобы об этом мероприятии знал кто-либо, кроме тебя.
– Не исключено, что об этом узнают другие.
– Кто именно?
– Фернандес.
– Тот, который сражался в «Голубой дивизии»?
– Да.
– Значит, об этом узнают его немецкие друзья?
– Вряд ли. Его сын должен ехать в Нью-Йорк. Он мечтает дать парню ваше университетское образование. Да и потом сейчас не очень-то модно дружить с немцами... Заметил, пресса стала всячески подчеркивать, что мы были нейтральны во время войны?
– Можешь пообещать Фернандесу помощь... Я окажу содействие его сыну, посмотрю, чтобы мальчику уделили внимание в Нью-Йорке, пусть только держит язык в заднице.
– Хорошо, я с ним переговорю... Но он же не нуждается в деньгах... Его тесть купил фабрику в Севилье...
– «Уделить внимание» вполне гуттаперчевое выражение, Эронимо. Его можно трактовать по-всякому... Можно уделить внимание для того, чтобы бедному парню не плюнули в лицо за то, что его отец воевал на стороне Гитлера... Объясни ему, что в Штатах очень не любят тех, кто был с нацистами... У нас ведь разговор короткий, оружие может носить каждый, право закреплено в Конституции – «для защиты собственного достоинства»... Передай, что я готов с ним увидеться.
– Хорошо. Я это сделаю.
– Объясни, что сегодняшнее наблюдение было нужно не столько для дела, сколько для меня лично... Скажи, что я ревнивый старик и что на услуге, которую ты мне оказываешь, меня можно взять на крючок... И это будет выгодно не столько дедушке, сколько тебе, лично тебе... Ну, и, понятно, ему, Фернандесу...
Эронимо усмехнулся:
– Все-таки американцы неисправимые люди; всем хотите навязать свою логику, всем и во всем. Нельзя в разговоре с испанцем, в котором тем более ты заинтересован, употреблять слово «выгода», Пол. Это не по правилам, не по нашим правилам, понимаешь? Надо говорить о родстве душ, о законе дружбы, о готовности на любую жертву, о том, что тебя не интересует корысть, что ты ненавидишь тех, кто думает о выгоде, это удел арабских мудрецов и еврейских торгашей, ты должен говорить о возвышенном и вечном, тогда только взрыхлится поле для делового сотрудничества, в котором учтены все ставки...
– Ничего, – усмехнулся Роумэн, – когда выписываешь чек без всяких там рассусоливаний, это тоже не так уж плохо. Мы не видим ничего обидного в деловом партнерстве.
– А мы видим. Когда ты выписываешь чек и говоришь, чтобы я обратил деньги в пользу обездоленных, это – по нашим правилам, хоть я на эти деньги сразу же куплю бриллиант своей подруге... Но если ты сунешь мне конверт на расходы, я обязан бросить его тебе в лицо... Мы же Дон Кихоты, не забывай это, самые иррациональные рационалисты...
– Слава богу, ты – исключение.
– Так я не испанец. Меня перепутали в родильном доме, мама лежала в одной палате с женой английского дипломата, ей меня по ошибке подсунули в кровать, у меня же островной менталитет, Пабло, я прагматик с рождения, я начал копить деньги в детстве, как настоящий инглез, – усмехнулся Эронимо, – испанец брезгует этим занятием, для него главное – разговор о возвышенном, мечта о несбыточном, рассуждение о бренности, а не земной суете...
Что ж они ничего не сообщают, подумал Роумэн; мечтают о несбыточном? Хорошее занятие для агентов тайной полиции... Пусть уж лучше называют себя нацией Санчо Пансо, тот был близок нам по духу, вполне деловой человек, хоть слишком осторожный. Болезнь всех бывших – будь то народ или человек... Крах былого величия Испании родил национальную нерешительность. Слава богу, мы начинали нашу историю на чистом холсте, учли опыт мировой истории... Учли? А почему тогда вызывают на допрос Эйслера? Беспамятство? Или национальная молодость? Отсутствие исторического опыта? Фашизм начинается с неверия... Верно. Но почему про это сказал нацист Штирлиц?.. К такому можно прийти, лишь если честен и бесстрашно смотришь на свое прошлое, а ведь он обязан его бояться. Но он чего-то недоговаривает, постоянно что-то скрывает, и глаза у него совершенно особые... Я слишком хорошо знаю глаза его коллег, в них виден страх, или же нездоровый фанатический блеск. Любое массовое движение абсорбирует огромное количество одержимых идиотов, которые не умеют думать сами, поэтому то, во что им удалось поверить, кажется им истиной в последней инстанции... Для таких отрицать прошлое – значит выступать против самих себя. Кому этого хочется? Но Штирлиц ведь выступает против прошлого? Иначе он бы не был так точен в оценках минувшего, они у него разящи.
Роумэн с тоской посмотрел на телефон; молчит, как тыква.
Что ты хочешь себе сказать, подумал он, когда то и дело возвращаешься к этому самому доктору Брунну, у которого так много фамилий? Или ты все еще не готов к тому, чтобы сказать что-либо? Все еще прикидываешь комбинацию? Но ведь ты получил однозначный приказ из Вашингтона: Штирлиц должен быть сломан, унижен и завербован. «После того как вы его перевербуете, – вспомнил Роумэн сухие слова телеграммы, – и проверка подтвердит его компетентность в тех делах, которые ему будут поручены, вы получите дополнительную информацию о том, как и где его использовать». А я и так знаю, где его можно использовать, подумал Роумэн, я это знаю лучше вас, вашингтонских мудрецов, он обязан стать моим осведомителем и освещать здешнюю нацистскую эмиграцию, а потом ту, которая укрылась на юге Америки. Я должен получать от него самую достоверную информацию, потому что он выполнял серьезные поручения как Шелленберга, так и Мюллера. Пусть попробует отказаться, передам на него все материалы в мадридскую полицию, попрошу арестовать и выдать Нюрнбергскому трибуналу за убийство шведки Фрайтаг на пароме. Этого достаточно для того, чтобы его вздернули. Да, но он не дрогнул, когда я врезал о Фрайтаг. Он предложил мне включиться в расследование этого дела: «Отправьте меня в Нюрнберг, я буду отвечать перед судом, я не боюсь ответственности». Этим он выбил козырь у меня из рук.
– Что же они молчат? – спросил Роумэн.
– Значит, говорить нечего, – улыбнулся Эронимо. – Судя по твоему настроению, тебе было бы приятнее, если бы ничего не случилось. Или я ошибаюсь?
– Ошибаешься. Пусть бы случилось то, что должно случиться, но только как можно раньше.
– Это бывает в романах Жюля Верна, дорогой Пабло. Его романы сначала были начерчены на листах ватмана, а потом перенесены на страницы рукописи. Это игра, а не романы. Жизнь есть ожидание... Настоящая литература, если она зеркало жизни, – тоже ожидание...
– Триппер, случаем, не подцепил? – спросил Роумэн. – Слишком велеречив... Как у венеролога...
– У тебя большой опыт по дурным болезням?
– Я бы не сказал, что очень большой, но какой-то все же есть. Мужчина без триппера вроде неподкованного коня...
Зря я его обидел, подумал Роумэн. Они обижаются там, где нормальный человек просто посмеется... Горцы, обостренное чувство собственного достоинства... Пусть бы тогда пристрелили своего каудильо... Он их не словом обижает, а самим фактом своего над ними владычества... Маленький, хитрый, необразованный болван правит нацией, которая родила Сервантеса, Колумба и Гойю, уму непостижимо. Неужели и у нас такое возможно? Конечно, возможно. Будто наш Трумэн много интеллектуальнее их дедушки? Что напишут пресс-секретари, то и скажет... Манекен... Как мог Рузвельт назвать его своим вице? Неужели законы политики сильнее здравого смысла? Неужели привычное – держать рядом с собою бездарь, которая не опасна, – выше логики? Неужели лидер забывает, что и он бренен? Неужели он всерьез думает о вечности? Ведь не мог же Рузвельт не понимать, что когда-то придет старуха с косой и пригласит на экскурсию в то государство, откуда никто еще не возвращался... Почему он не предложил Уоллесу остаться с ним еще на один срок? Слишком умен и самостоятелен? Пусть до тебя дотягиваются талантом, это же не страшно... Ужас начинается, когда тебе приходится становиться на корточки, чтобы сравняться со своим окружением, мышцы не выдержат постоянного стояния на карачках, ты же не гимнаст, а президент...
Роумэн снова потянулся за сигаретой; Криста никуда не выйдет из дома и никому не позвонит... Она сказала, что попробует сделать паэлью, а это не очень быстро делается, она просто не успеет никуда выйти... Нет, истинный разведчик, даже если он нацист, вполне может обладать умными глазами и разрешать себе независимость в мыслях... Грош бы ему была цена, этому Штирлицу, гляди он на меня оловянными зыркалками фанатика и разглагольствуй о величии немецкой нации, о ее вековых традициях, о ее миссии сохранить в мире память, семью и уклад от суеты машинной экспансии. Он обязан быть умным, ироничным и не бояться критиковать то, чему служил... Почему «служил»? Они продолжают служить и поныне, поэтому такие, как он, нужны нам, поэтому он и обязан быть завербован, потому я и хочу внедрить его в ту святую святых уцелевшего нацизма, которая затаилась и ждет своего часа. Все логично, сказал себе Пол, все было бы до конца верно, не посмотри я его живопись в Бургосе... Человек может скрыть себя в слове, но точнее всего он выражает себя в песне, рисунке или танце. Я никогда не забуду, как вычислил характер старшего брата Эрла – Джона Джекобса, когда весь вечер наблюдал за тем, как он танцевал на нашем выпускном вечере. Как он был поначалу скромен и застенчив в движениях! Как галантно держал девушку за талию – словно хрупкий хрустальный бокал! И как, напившись, изменился, начал махать руками, наваливаться на Люси, подминать ее, опустив свои тяжелые кисти ей на плечи! Как он отвратительно выворачивал ноги, стараясь быть похожим на Грегори Спарка, но Грегори не скрывал себя, он всегда был самим собою, лазил девушкам под юбки, ругался в аудитории, как шкипер, и это никого не обижало, потому что он никогда не притворялся, – «да, я такой, не нравлюсь – не общайтесь, лицемером быть не хочу». А Джон любил говорить о философских школах, а в глубине был тупым подонком... Грегори, пока не встретил Элизабет, крутил направо и налево, но он никогда и никому не говорил, с кем спал, а Джон один раз с грехом пополам совладал с Люси, а потом смаковал в аудитории подробности, и Грегори правильно сделал, что врезал ему, хорошо врезал, тот запомнил удар с правой – снизу вверх, так что зубы хрустят... Интересно, рассказал он братцу Эрлу об этом эпизоде? Вряд ли, о пережитых унижениях не говорят даже братьям... Но он никогда не забудет того удара Грегори, до конца дней своих не забудет, разве такой удар забудешь? Именно таким ударом я посчитаюсь со Штирлицем, сказал себе Пол, ударом Грегори Спарка, самого хорошего парня изо всех, с кем меня сводила жизнь. Но только ты подождешь, сказал он себе, ты не сделаешь этого сегодня, и завтра тоже не сделаешь. Сначала ты до конца выяснишь, зачем он сказал тебе гадость про Кристу, кому это было выгодно, всегда думай о том, кому идет на пользу поступок, тогда поймешь суть дела; никаких эмоций, к черту эмоции, оставь их несчастным женщинам, лишенным логического дара, живут чувством, прекрасные зверушки; считай, калькулируй, взвешивай, и ты поймешь сокрытое. А вот после того, как ты поймешь, зачем он говорил гадость про голубоглазого веснушчатого человека с черной гривой и ногами, которые растут из лопаток, когда ты примешь решение, как поступить с теми, кто стоит за ним, когда ты возьмешь на себя его связи, и он перестанет быть тебе нужным, вот тогда ты посчитаешься с ним за то, что он вознамерился ударить самое дорогое, что подарила тебе жизнь после стольких лет одиночества, вот тогда ты повторишь резкое движение снизу вверх направо при одномоментном подъеме плеча и развороте правой ступни.
– Слушай, Эронимо, у тебя есть контакты с норвежской службой?
– Нет. То есть теперь нет, раньше-то, при Квислинге, мы хорошо контактировали... Впрочем, если поискать, то что-то, видимо, можно будет наскрести... Что тебя интересует?
– Объективная справка на одного человека...
– Норвежца?
– Да.
– Ты имеешь в виду Кристину? – тихо спросил Эронимо. – Видимо, так, да?
– Так.
– На всякий случай я приготовил те данные, которые она дала нашей иммиграционной службе в аэропорту...
– Ну и что?
– Живет в Осло... Учится в аспирантуре математического факультета университета... Не замужем... Проживает по Стокгольмсгатан, в доме девять... Родственников и знакомых в Испании нет, наличных денег продекларировала четыреста двадцать семь долларов... Цель приезда – туризм... Мадрид, Севилья... Возвращение на родину через Мадрид, срок пребывания в стране два месяца...
– Она указала отель, где намерена остановиться?
– Да.
– Какой?
– «Мадрид», на Пласа'д'Испанья.
– Кто-нибудь бронировал ей номер?
– Она сама прислала телеграмму из Осло.
– На испанском?
– Да.
– Много ошибок в тексте?
– У меня создалось впечатление, что телеграмму составлял испанец. Причем очень грамотный, что не часто встречается... Мы ж не в ладах с грамматикой, наша стихия – устное слово...
– В каких справочниках есть этот отель?
– Этого отеля в справочниках нет, Пабло. Я уже проверил...
– Ты слушаешь все телефонные разговоры с заграницей?
– Денег не хватит, слишком дорогое удовольствие...
– Ты навел эту справку по своей инициативе?
– Нет. Я обязан давать отчет о тех, кто вошел в контакт с ведущими дипломатами великих стран...
– Кому?
– Фернандесу.
– Но ты считаешь его управляемым?
Эронимо пожал плечами:
– На этот вопрос довольно сложно дать определенный ответ... Но после того как он вознамерился отправить к вам своего сына, с ним можно будет говорить в скрипичном ключе: парень – его единственное дитя...
– На доктора Брунна у тебя нет ничего нового?
– Есть.
– А почему ты мне ничего об этом не говорил?
– Потому что ты меня не спрашивал... Ты же с ним работаешь сам, мои люди засекли твой к нему интерес, я после этого снял наблюдение...
– Что-нибудь тревожное есть?
– Не знаю, насколько тревожное... Но интересное – есть... Он вошел в контакт с Гонсалесом...
– С каким? У вас столько Гонсалесов, сколько у нас Джонсонов.
– С тем Гонсалесом, который был заместителем начальника разведки у Франко в период гражданской войны...
– Как это ему удалось?
– Они были знакомы в Бургосе... Там доктор Брунн был известен – наиболее близким друзьям – под фамилией Штирлиц...
– Гонсалес по-прежнему в опале?
– Да.
– Отчего Франко его уволил?
– Генералиссимусу не понравилось, что Гонсалес выступил против отправки в Россию «Голубой дивизии».
– А отчего он возражал против этого? Получил слиток золота от ГПУ?
– Нет, слитков не получал... Просто он хорошо знал отношение испанцев к русским... Он читал сообщение агентуры, знал всю правду.
– Франко тоже знал правду, я полагаю.
– Нет. Ему не докладывали о том, что ему не нравилось. Он всегда говорил, что испанцы ненавидят красных. Ему так было спокойно, понимаешь? Он хотел в это верить, и ему нельзя было возражать.
– Тебе не удалось послушать, о чем Гонсалес говорил с Брунном?
– Это асы, Пабло... Дома они болтали о пустяках... А потом генерал пригласил Брунна в «Клуб Йерро», вход только для своих, элита, мои люди не смогли туда войти, мокли под дождем, пока те пировали и обменивались тайнами.
– После этого ты продолжал за ними наблюдать?
– За генералом мы смотрим постоянно. А за Брунном глянули только пару деньков... Ничего серьезного не было...
– А несерьезного?
– Он встретился с Веласкесом...
– Кто это?
– Спроси твоих британских коллег, у них на него может быть хорошее досье.
– Ах, это парень, который работал в Лондоне, а потом у нас? С дипломатическим картоном?
– Да.
– Где они встретились?
– Что, ваши не смотрели в эти дни за Брунном?
– Он ушел от них пару раз.
– Да, он хорошо уходит от наблюдения, вполне профессионально. Нет, к сожалению, ничем не могу тебя обрадовать, Веласкес увез его к себе на финку, под Гвадалахару, туда не пролезешь...
– Все?
– Все. У меня создалось впечатление, что Гонсалес по просьбе Штирлица подбирал какие-то материалы по немцам в Аргентине.
Роумэн посмотрел на часы, потер лицо пятерней, глянул на себя в зеркало: красные полосы не появились; слава богу, успокаиваюсь; Криста никуда не вышла из дома и ни к кому не звонила; следовательно, вчера Штирлиц сделал первый ход своей игры; нет, их игры; ну что ж, играйте, сукины дети, мне это на руку, посмотрю вас в деле; я даже перестал держать на него зло; ничего не поделаешь, он выполняет свою работу, я – свою, поглядим, кто перетянет канат.
– Ну, что? – спросил Роумэн. – Посидим еще полчаса и пойдем обедать?
– До обеда еще три часа.
– Это до испанского, – улыбнулся Роумэн. – А до нашего – час. Думаю, была ложная тревога, Эронимо... Я не мог не обратиться к тебе за помощью, но я не зря спрашивал, можно ли сделать так, чтобы эта наша работа осталась только нашей работой...
И в это как раз время раздался телефонный звонок; поступило первое сообщение наружного наблюдения: из квартиры кабальеро «Р» («Роумэн») вышла женщина; ей присвоено обозначение «Б» («буэна», «хорошая»), подошла к телефону-автомату, проверившись перед этим, набрала номер... Аппарат в будке один, поэтому слушать разговор, не вызывая подозрений, невозможно...
Через минуту позвонили из пункта записи; подключили аппарат Кемпа; Пол сразу же услышал голос Кристы: «Нельзя ли попросить в вашей библиотеке книги по теории чисел?» – «Куда вы звоните?» – «В библиотеку». – «Вы ошиблись». – «Это номер двенадцать тридцать сорок два?» – «Нет, двенадцать пятьдесят пять сорок два».
...В двенадцать пятьдесят пять Криста встретилась с Кемпом в центральной библиотеке – в очереди на заказ книг. Она что-то сказала ему, несколько фраз, упомянула какое-то имя и адрес Холи-Буде (Роумэн понял, что агенты Эронимо именно так произнесли английское слово «Голливуд»), говорила словно бы сама с собой, полуобернувшись (как в Прадо, понял Роумэн), прямого контакта не было, все действительно очень походило на то, что описывал доктор Брунн, он же Бользен, он же Штирлиц, будь неладен его профессионализм.
Из библиотеки Кемп отправился на площадь Колубма; здесь он запарковал машину и, перейдя авениду Хенералиссимо, вошел в подъезд дома сеньора Серайо; поскольку объект оказался весьма подготовленным, тщательно проверялся, было признано нецелесообразным следовать за ним; однако дальнейшим наблюдением было установлено, что Кемп посетил квартиру, в которой проживает Хосе Гутиерес, гражданин республики Аргентина, аккредитованный в Испании корреспондент буэнос-айресской газеты «Кларин» («брат Хосе является ближайшим помощником генерала Перона, – сразу же пояснил Эронимо, – курирующим вопросы безопасности»).
«Б», после того как сделала заказ в библиотеке на три книги, вернулась в квартиру кабальеро «Р», не входя более ни с кем в контакт, купив по дороге букет цветов (красный, синий и белый гладиолусы) и коробку шоколадных конфет «Аора».
Я же сказал ей, что больше всего люблю цветы, определяющие флаг Штатов, подумал Роумэн; помнит; после встречи с нацистом необходимо проявлять максимум внимания к мужчине, с которым спишь и о поведении которого обязана докладывать руководителю... А если девочку просто-напросто на чем-то сломали, подумал он. И ей нужна моя помощь? Почему бы не спросить ее: «Маленькая, что случилось? Расскажи, что произошло? Я помогу тебе, только скажи правду. Кто же еще тебе поможет, как не я?» А она спросит, о чем это я говорю, засмеется, попросит, чтобы я ничего не выдумывал, и тогда я могу не сдержаться, взять ее за волосы и отхлестать по щекам. Ты же сам хотел посмотреть, что произойдет после того, как ты оставишь приманку с «Холи-будскими» адресами, вот ты и получил желаемое. Значит, да здравствует незнание? Значит, узнавание правды неугодно тебе? Пусть лучше будет так, как удобнее? В дерьме, но зато в своем же... Правда – если ты познал ее лицом к лицу – кровава. Хирург, который рассекает кожу, чтобы увидеть язву и вырезать ее, не боится крови, она как очищение, это необходимо, потому что разумно; все действительное разумно в такой же мере, как и все разумное действительно... Нет, возразил он себе, все-таки человек предпочитает удобное незнание. Его страшит правда, он не готов к ней, ибо она предполагает немедленный ответ действием, а ведь нет ничего спокойнее бездействия.
Поэтому первый вопрос: нет ли у тебя или у кого из наших на памяти чего-либо об этих людях?
Во-вторых, навести Эйслера и Брехта. Спроси, чем мы сможем им помочь? Что они сами намерены предпринять? Помнишь ли ты Эдмонда из «Кроникл»? Немедленно свяжи его с ними, потому что он воевал с наци, он – наш парень, в той свистопляске, которая началась, он может оказаться совершенно незаменимым человеком. Он достаточно честен и независим, чтобы сказать слово правды.
В-третьих, прошу тебя немедленно созвониться с Алленом Даллесом. Он мудрый человек, попроси его вмешаться, пока не поздно, потому что нет ничего сложнее, как отмываться от грязи, и не человеку, а – государству. С его связями не очень-то трудно вмешаться, да и потом, никто, кроме него, не знает, сколь важным для антинацистской борьбы было творчество Брехта и Эйслера.
В-четвертых. Не предпринимай ничего резкого, что может накренить лодку; когда ты начерпался воды, падает скорость и нарушается устойчивость, а именно это, боюсь, нам будет потребно прежде всего...»
Роумэн посмотрел на часы. Прошло больше получаса; теперь тяни, сказал он себе. Ты обязан не дописать это письмо, оно должно остаться здесь завтра утром. Чтобы все это выглядело естественно, ты должен проспать, сыграть досаду, когда посмотришь на часы; позвонить в посольство, вскочить с кровати, выпить молока, сказать Кристе, которая кинется делать тебе кофе, что вернешься пообедать, опаздываю, очень важное дело, до встречи, и уйти, оставив письмо в каретке, и ждать, что произойдет потом, ох, лучше бы ничего не произошло, ну, держись тогда, Штирлиц, не хотел бы я оказаться на твоем месте, если ничего не произойдет, ох, не хотел бы...
Ровно через сорок пять минут – он смотрел на секундную стрелку – Кристина крикнула с кухни:
– Пол! Макароны имени Италии ждут тебя!
– Иду!
– Сделать кофе? Или чая?
– Сделай еще один стакан «смирнофф», – ответил он и поднялся из-за стола.
...Назавтра он приехал на конспиративную квартиру Эронимо и устроился возле аппарата, ожидая данных наблюдения за своей же квартирой, за Кемпом и Штирлицем, а также данных прослушивания телефонных разговоров в его же доме.
Господи, только бы ничего не было, только б я убедился, что все это хитрая игра гадов, думал он, я бы тогда даже не стал крошить скулу Штирлицу, я бы просто отправил его – и Эрл Джекобс не откажет мне в этом – в Экваториальную Гвиану, там европейцы не живут больше года, смерть наступает от желтой лихорадки или проказы. Пусть бы он там гнил заживо, нет ничего приятнее, чем наблюдать медленную гибель врага. Расстрел – это избавление, повешение – тоже избавление; если бы Гитлер попал нам в руки, его бы повесили, а это так несправедливо, его бы надо было казнить медленно, годами, надо было бы созвать консилиум садистов и поручить им придумать такую муку, которая бы заставила других гитлеров много думать, прежде чем начинать новый ужас, прежде чем говорить своему народу, что он – самый великий, самый справедливый, самый мужественный, что ему мешают евреи, или большевики, или банкиры, или – времена меняются – зулусы, христианские демократы, безработные, только не думай, мой народ, о том, что тебя обирают твои же единокровны, что именно они делают все, чтобы ты не стал мыслящей личностью, ограничивают тебя в правах на то, чтобы ты проявил себя там и в том, где ты можешь себя проявить, только не смей думать о том, что дьявол всегда таится внутри нас, это ведь так удобно для гитлеров делать себя вне критики, указуя перстом на виновных в народных невзгодах где угодно, только не в своем доме...
– А что все-таки случилось, Пабло? – спросил Эронимо; (он называл Роумэна не «Пол», а «Пабло», по-испански); сегодня полковник был в нежно-голубом костюме; он менял их ежедневно, его гардероб, казалось, был составлен из всех цветов радуги; глядя на Эронимо, не надо было гадать, какой сегодня день: в среду он надевал синий костюм, в четверг – бежевый, в пятницу – салатный, понедельник был отмечен голубым, вторник – черным, в этот день он делал доклад руководству, – генерал Эспиноза был человеком старой закваски, долго жил в Германии, черный цвет почитал самым достойным для чиновника, мирился лишь с красным или голубым галстуком, да и то потому, что черно-бело-красное определяло цвет нацистского флага, а голубое – символ фаланги, очень патриотично.
– Что? – рассеянно переспросил Роумэн. – Я не слышал тебя, прости...
– Я спрашивал... У тебя какие-то неприятности?
– Пока – нет, – ответил Роумэн. – Ты убежден, что данные нашего наблюдения не будут оформлены в документ, который придется доложить генералу?
– Не думай об этом.
– Я не могу об этом не думать, Эронимо. Я не хочу, чтобы об этом мероприятии знал кто-либо, кроме тебя.
– Не исключено, что об этом узнают другие.
– Кто именно?
– Фернандес.
– Тот, который сражался в «Голубой дивизии»?
– Да.
– Значит, об этом узнают его немецкие друзья?
– Вряд ли. Его сын должен ехать в Нью-Йорк. Он мечтает дать парню ваше университетское образование. Да и потом сейчас не очень-то модно дружить с немцами... Заметил, пресса стала всячески подчеркивать, что мы были нейтральны во время войны?
– Можешь пообещать Фернандесу помощь... Я окажу содействие его сыну, посмотрю, чтобы мальчику уделили внимание в Нью-Йорке, пусть только держит язык в заднице.
– Хорошо, я с ним переговорю... Но он же не нуждается в деньгах... Его тесть купил фабрику в Севилье...
– «Уделить внимание» вполне гуттаперчевое выражение, Эронимо. Его можно трактовать по-всякому... Можно уделить внимание для того, чтобы бедному парню не плюнули в лицо за то, что его отец воевал на стороне Гитлера... Объясни ему, что в Штатах очень не любят тех, кто был с нацистами... У нас ведь разговор короткий, оружие может носить каждый, право закреплено в Конституции – «для защиты собственного достоинства»... Передай, что я готов с ним увидеться.
– Хорошо. Я это сделаю.
– Объясни, что сегодняшнее наблюдение было нужно не столько для дела, сколько для меня лично... Скажи, что я ревнивый старик и что на услуге, которую ты мне оказываешь, меня можно взять на крючок... И это будет выгодно не столько дедушке, сколько тебе, лично тебе... Ну, и, понятно, ему, Фернандесу...
Эронимо усмехнулся:
– Все-таки американцы неисправимые люди; всем хотите навязать свою логику, всем и во всем. Нельзя в разговоре с испанцем, в котором тем более ты заинтересован, употреблять слово «выгода», Пол. Это не по правилам, не по нашим правилам, понимаешь? Надо говорить о родстве душ, о законе дружбы, о готовности на любую жертву, о том, что тебя не интересует корысть, что ты ненавидишь тех, кто думает о выгоде, это удел арабских мудрецов и еврейских торгашей, ты должен говорить о возвышенном и вечном, тогда только взрыхлится поле для делового сотрудничества, в котором учтены все ставки...
– Ничего, – усмехнулся Роумэн, – когда выписываешь чек без всяких там рассусоливаний, это тоже не так уж плохо. Мы не видим ничего обидного в деловом партнерстве.
– А мы видим. Когда ты выписываешь чек и говоришь, чтобы я обратил деньги в пользу обездоленных, это – по нашим правилам, хоть я на эти деньги сразу же куплю бриллиант своей подруге... Но если ты сунешь мне конверт на расходы, я обязан бросить его тебе в лицо... Мы же Дон Кихоты, не забывай это, самые иррациональные рационалисты...
– Слава богу, ты – исключение.
– Так я не испанец. Меня перепутали в родильном доме, мама лежала в одной палате с женой английского дипломата, ей меня по ошибке подсунули в кровать, у меня же островной менталитет, Пабло, я прагматик с рождения, я начал копить деньги в детстве, как настоящий инглез, – усмехнулся Эронимо, – испанец брезгует этим занятием, для него главное – разговор о возвышенном, мечта о несбыточном, рассуждение о бренности, а не земной суете...
Что ж они ничего не сообщают, подумал Роумэн; мечтают о несбыточном? Хорошее занятие для агентов тайной полиции... Пусть уж лучше называют себя нацией Санчо Пансо, тот был близок нам по духу, вполне деловой человек, хоть слишком осторожный. Болезнь всех бывших – будь то народ или человек... Крах былого величия Испании родил национальную нерешительность. Слава богу, мы начинали нашу историю на чистом холсте, учли опыт мировой истории... Учли? А почему тогда вызывают на допрос Эйслера? Беспамятство? Или национальная молодость? Отсутствие исторического опыта? Фашизм начинается с неверия... Верно. Но почему про это сказал нацист Штирлиц?.. К такому можно прийти, лишь если честен и бесстрашно смотришь на свое прошлое, а ведь он обязан его бояться. Но он чего-то недоговаривает, постоянно что-то скрывает, и глаза у него совершенно особые... Я слишком хорошо знаю глаза его коллег, в них виден страх, или же нездоровый фанатический блеск. Любое массовое движение абсорбирует огромное количество одержимых идиотов, которые не умеют думать сами, поэтому то, во что им удалось поверить, кажется им истиной в последней инстанции... Для таких отрицать прошлое – значит выступать против самих себя. Кому этого хочется? Но Штирлиц ведь выступает против прошлого? Иначе он бы не был так точен в оценках минувшего, они у него разящи.
Роумэн с тоской посмотрел на телефон; молчит, как тыква.
Что ты хочешь себе сказать, подумал он, когда то и дело возвращаешься к этому самому доктору Брунну, у которого так много фамилий? Или ты все еще не готов к тому, чтобы сказать что-либо? Все еще прикидываешь комбинацию? Но ведь ты получил однозначный приказ из Вашингтона: Штирлиц должен быть сломан, унижен и завербован. «После того как вы его перевербуете, – вспомнил Роумэн сухие слова телеграммы, – и проверка подтвердит его компетентность в тех делах, которые ему будут поручены, вы получите дополнительную информацию о том, как и где его использовать». А я и так знаю, где его можно использовать, подумал Роумэн, я это знаю лучше вас, вашингтонских мудрецов, он обязан стать моим осведомителем и освещать здешнюю нацистскую эмиграцию, а потом ту, которая укрылась на юге Америки. Я должен получать от него самую достоверную информацию, потому что он выполнял серьезные поручения как Шелленберга, так и Мюллера. Пусть попробует отказаться, передам на него все материалы в мадридскую полицию, попрошу арестовать и выдать Нюрнбергскому трибуналу за убийство шведки Фрайтаг на пароме. Этого достаточно для того, чтобы его вздернули. Да, но он не дрогнул, когда я врезал о Фрайтаг. Он предложил мне включиться в расследование этого дела: «Отправьте меня в Нюрнберг, я буду отвечать перед судом, я не боюсь ответственности». Этим он выбил козырь у меня из рук.
– Что же они молчат? – спросил Роумэн.
– Значит, говорить нечего, – улыбнулся Эронимо. – Судя по твоему настроению, тебе было бы приятнее, если бы ничего не случилось. Или я ошибаюсь?
– Ошибаешься. Пусть бы случилось то, что должно случиться, но только как можно раньше.
– Это бывает в романах Жюля Верна, дорогой Пабло. Его романы сначала были начерчены на листах ватмана, а потом перенесены на страницы рукописи. Это игра, а не романы. Жизнь есть ожидание... Настоящая литература, если она зеркало жизни, – тоже ожидание...
– Триппер, случаем, не подцепил? – спросил Роумэн. – Слишком велеречив... Как у венеролога...
– У тебя большой опыт по дурным болезням?
– Я бы не сказал, что очень большой, но какой-то все же есть. Мужчина без триппера вроде неподкованного коня...
Зря я его обидел, подумал Роумэн. Они обижаются там, где нормальный человек просто посмеется... Горцы, обостренное чувство собственного достоинства... Пусть бы тогда пристрелили своего каудильо... Он их не словом обижает, а самим фактом своего над ними владычества... Маленький, хитрый, необразованный болван правит нацией, которая родила Сервантеса, Колумба и Гойю, уму непостижимо. Неужели и у нас такое возможно? Конечно, возможно. Будто наш Трумэн много интеллектуальнее их дедушки? Что напишут пресс-секретари, то и скажет... Манекен... Как мог Рузвельт назвать его своим вице? Неужели законы политики сильнее здравого смысла? Неужели привычное – держать рядом с собою бездарь, которая не опасна, – выше логики? Неужели лидер забывает, что и он бренен? Неужели он всерьез думает о вечности? Ведь не мог же Рузвельт не понимать, что когда-то придет старуха с косой и пригласит на экскурсию в то государство, откуда никто еще не возвращался... Почему он не предложил Уоллесу остаться с ним еще на один срок? Слишком умен и самостоятелен? Пусть до тебя дотягиваются талантом, это же не страшно... Ужас начинается, когда тебе приходится становиться на корточки, чтобы сравняться со своим окружением, мышцы не выдержат постоянного стояния на карачках, ты же не гимнаст, а президент...
Роумэн снова потянулся за сигаретой; Криста никуда не выйдет из дома и никому не позвонит... Она сказала, что попробует сделать паэлью, а это не очень быстро делается, она просто не успеет никуда выйти... Нет, истинный разведчик, даже если он нацист, вполне может обладать умными глазами и разрешать себе независимость в мыслях... Грош бы ему была цена, этому Штирлицу, гляди он на меня оловянными зыркалками фанатика и разглагольствуй о величии немецкой нации, о ее вековых традициях, о ее миссии сохранить в мире память, семью и уклад от суеты машинной экспансии. Он обязан быть умным, ироничным и не бояться критиковать то, чему служил... Почему «служил»? Они продолжают служить и поныне, поэтому такие, как он, нужны нам, поэтому он и обязан быть завербован, потому я и хочу внедрить его в ту святую святых уцелевшего нацизма, которая затаилась и ждет своего часа. Все логично, сказал себе Пол, все было бы до конца верно, не посмотри я его живопись в Бургосе... Человек может скрыть себя в слове, но точнее всего он выражает себя в песне, рисунке или танце. Я никогда не забуду, как вычислил характер старшего брата Эрла – Джона Джекобса, когда весь вечер наблюдал за тем, как он танцевал на нашем выпускном вечере. Как он был поначалу скромен и застенчив в движениях! Как галантно держал девушку за талию – словно хрупкий хрустальный бокал! И как, напившись, изменился, начал махать руками, наваливаться на Люси, подминать ее, опустив свои тяжелые кисти ей на плечи! Как он отвратительно выворачивал ноги, стараясь быть похожим на Грегори Спарка, но Грегори не скрывал себя, он всегда был самим собою, лазил девушкам под юбки, ругался в аудитории, как шкипер, и это никого не обижало, потому что он никогда не притворялся, – «да, я такой, не нравлюсь – не общайтесь, лицемером быть не хочу». А Джон любил говорить о философских школах, а в глубине был тупым подонком... Грегори, пока не встретил Элизабет, крутил направо и налево, но он никогда и никому не говорил, с кем спал, а Джон один раз с грехом пополам совладал с Люси, а потом смаковал в аудитории подробности, и Грегори правильно сделал, что врезал ему, хорошо врезал, тот запомнил удар с правой – снизу вверх, так что зубы хрустят... Интересно, рассказал он братцу Эрлу об этом эпизоде? Вряд ли, о пережитых унижениях не говорят даже братьям... Но он никогда не забудет того удара Грегори, до конца дней своих не забудет, разве такой удар забудешь? Именно таким ударом я посчитаюсь со Штирлицем, сказал себе Пол, ударом Грегори Спарка, самого хорошего парня изо всех, с кем меня сводила жизнь. Но только ты подождешь, сказал он себе, ты не сделаешь этого сегодня, и завтра тоже не сделаешь. Сначала ты до конца выяснишь, зачем он сказал тебе гадость про Кристу, кому это было выгодно, всегда думай о том, кому идет на пользу поступок, тогда поймешь суть дела; никаких эмоций, к черту эмоции, оставь их несчастным женщинам, лишенным логического дара, живут чувством, прекрасные зверушки; считай, калькулируй, взвешивай, и ты поймешь сокрытое. А вот после того, как ты поймешь, зачем он говорил гадость про голубоглазого веснушчатого человека с черной гривой и ногами, которые растут из лопаток, когда ты примешь решение, как поступить с теми, кто стоит за ним, когда ты возьмешь на себя его связи, и он перестанет быть тебе нужным, вот тогда ты посчитаешься с ним за то, что он вознамерился ударить самое дорогое, что подарила тебе жизнь после стольких лет одиночества, вот тогда ты повторишь резкое движение снизу вверх направо при одномоментном подъеме плеча и развороте правой ступни.
– Слушай, Эронимо, у тебя есть контакты с норвежской службой?
– Нет. То есть теперь нет, раньше-то, при Квислинге, мы хорошо контактировали... Впрочем, если поискать, то что-то, видимо, можно будет наскрести... Что тебя интересует?
– Объективная справка на одного человека...
– Норвежца?
– Да.
– Ты имеешь в виду Кристину? – тихо спросил Эронимо. – Видимо, так, да?
– Так.
– На всякий случай я приготовил те данные, которые она дала нашей иммиграционной службе в аэропорту...
– Ну и что?
– Живет в Осло... Учится в аспирантуре математического факультета университета... Не замужем... Проживает по Стокгольмсгатан, в доме девять... Родственников и знакомых в Испании нет, наличных денег продекларировала четыреста двадцать семь долларов... Цель приезда – туризм... Мадрид, Севилья... Возвращение на родину через Мадрид, срок пребывания в стране два месяца...
– Она указала отель, где намерена остановиться?
– Да.
– Какой?
– «Мадрид», на Пласа'д'Испанья.
– Кто-нибудь бронировал ей номер?
– Она сама прислала телеграмму из Осло.
– На испанском?
– Да.
– Много ошибок в тексте?
– У меня создалось впечатление, что телеграмму составлял испанец. Причем очень грамотный, что не часто встречается... Мы ж не в ладах с грамматикой, наша стихия – устное слово...
– В каких справочниках есть этот отель?
– Этого отеля в справочниках нет, Пабло. Я уже проверил...
– Ты слушаешь все телефонные разговоры с заграницей?
– Денег не хватит, слишком дорогое удовольствие...
– Ты навел эту справку по своей инициативе?
– Нет. Я обязан давать отчет о тех, кто вошел в контакт с ведущими дипломатами великих стран...
– Кому?
– Фернандесу.
– Но ты считаешь его управляемым?
Эронимо пожал плечами:
– На этот вопрос довольно сложно дать определенный ответ... Но после того как он вознамерился отправить к вам своего сына, с ним можно будет говорить в скрипичном ключе: парень – его единственное дитя...
– На доктора Брунна у тебя нет ничего нового?
– Есть.
– А почему ты мне ничего об этом не говорил?
– Потому что ты меня не спрашивал... Ты же с ним работаешь сам, мои люди засекли твой к нему интерес, я после этого снял наблюдение...
– Что-нибудь тревожное есть?
– Не знаю, насколько тревожное... Но интересное – есть... Он вошел в контакт с Гонсалесом...
– С каким? У вас столько Гонсалесов, сколько у нас Джонсонов.
– С тем Гонсалесом, который был заместителем начальника разведки у Франко в период гражданской войны...
– Как это ему удалось?
– Они были знакомы в Бургосе... Там доктор Брунн был известен – наиболее близким друзьям – под фамилией Штирлиц...
– Гонсалес по-прежнему в опале?
– Да.
– Отчего Франко его уволил?
– Генералиссимусу не понравилось, что Гонсалес выступил против отправки в Россию «Голубой дивизии».
– А отчего он возражал против этого? Получил слиток золота от ГПУ?
– Нет, слитков не получал... Просто он хорошо знал отношение испанцев к русским... Он читал сообщение агентуры, знал всю правду.
– Франко тоже знал правду, я полагаю.
– Нет. Ему не докладывали о том, что ему не нравилось. Он всегда говорил, что испанцы ненавидят красных. Ему так было спокойно, понимаешь? Он хотел в это верить, и ему нельзя было возражать.
– Тебе не удалось послушать, о чем Гонсалес говорил с Брунном?
– Это асы, Пабло... Дома они болтали о пустяках... А потом генерал пригласил Брунна в «Клуб Йерро», вход только для своих, элита, мои люди не смогли туда войти, мокли под дождем, пока те пировали и обменивались тайнами.
– После этого ты продолжал за ними наблюдать?
– За генералом мы смотрим постоянно. А за Брунном глянули только пару деньков... Ничего серьезного не было...
– А несерьезного?
– Он встретился с Веласкесом...
– Кто это?
– Спроси твоих британских коллег, у них на него может быть хорошее досье.
– Ах, это парень, который работал в Лондоне, а потом у нас? С дипломатическим картоном?
– Да.
– Где они встретились?
– Что, ваши не смотрели в эти дни за Брунном?
– Он ушел от них пару раз.
– Да, он хорошо уходит от наблюдения, вполне профессионально. Нет, к сожалению, ничем не могу тебя обрадовать, Веласкес увез его к себе на финку, под Гвадалахару, туда не пролезешь...
– Все?
– Все. У меня создалось впечатление, что Гонсалес по просьбе Штирлица подбирал какие-то материалы по немцам в Аргентине.
Роумэн посмотрел на часы, потер лицо пятерней, глянул на себя в зеркало: красные полосы не появились; слава богу, успокаиваюсь; Криста никуда не вышла из дома и ни к кому не звонила; следовательно, вчера Штирлиц сделал первый ход своей игры; нет, их игры; ну что ж, играйте, сукины дети, мне это на руку, посмотрю вас в деле; я даже перестал держать на него зло; ничего не поделаешь, он выполняет свою работу, я – свою, поглядим, кто перетянет канат.
– Ну, что? – спросил Роумэн. – Посидим еще полчаса и пойдем обедать?
– До обеда еще три часа.
– Это до испанского, – улыбнулся Роумэн. – А до нашего – час. Думаю, была ложная тревога, Эронимо... Я не мог не обратиться к тебе за помощью, но я не зря спрашивал, можно ли сделать так, чтобы эта наша работа осталась только нашей работой...
И в это как раз время раздался телефонный звонок; поступило первое сообщение наружного наблюдения: из квартиры кабальеро «Р» («Роумэн») вышла женщина; ей присвоено обозначение «Б» («буэна», «хорошая»), подошла к телефону-автомату, проверившись перед этим, набрала номер... Аппарат в будке один, поэтому слушать разговор, не вызывая подозрений, невозможно...
Через минуту позвонили из пункта записи; подключили аппарат Кемпа; Пол сразу же услышал голос Кристы: «Нельзя ли попросить в вашей библиотеке книги по теории чисел?» – «Куда вы звоните?» – «В библиотеку». – «Вы ошиблись». – «Это номер двенадцать тридцать сорок два?» – «Нет, двенадцать пятьдесят пять сорок два».
...В двенадцать пятьдесят пять Криста встретилась с Кемпом в центральной библиотеке – в очереди на заказ книг. Она что-то сказала ему, несколько фраз, упомянула какое-то имя и адрес Холи-Буде (Роумэн понял, что агенты Эронимо именно так произнесли английское слово «Голливуд»), говорила словно бы сама с собой, полуобернувшись (как в Прадо, понял Роумэн), прямого контакта не было, все действительно очень походило на то, что описывал доктор Брунн, он же Бользен, он же Штирлиц, будь неладен его профессионализм.
Из библиотеки Кемп отправился на площадь Колубма; здесь он запарковал машину и, перейдя авениду Хенералиссимо, вошел в подъезд дома сеньора Серайо; поскольку объект оказался весьма подготовленным, тщательно проверялся, было признано нецелесообразным следовать за ним; однако дальнейшим наблюдением было установлено, что Кемп посетил квартиру, в которой проживает Хосе Гутиерес, гражданин республики Аргентина, аккредитованный в Испании корреспондент буэнос-айресской газеты «Кларин» («брат Хосе является ближайшим помощником генерала Перона, – сразу же пояснил Эронимо, – курирующим вопросы безопасности»).
«Б», после того как сделала заказ в библиотеке на три книги, вернулась в квартиру кабальеро «Р», не входя более ни с кем в контакт, купив по дороге букет цветов (красный, синий и белый гладиолусы) и коробку шоколадных конфет «Аора».
Я же сказал ей, что больше всего люблю цветы, определяющие флаг Штатов, подумал Роумэн; помнит; после встречи с нацистом необходимо проявлять максимум внимания к мужчине, с которым спишь и о поведении которого обязана докладывать руководителю... А если девочку просто-напросто на чем-то сломали, подумал он. И ей нужна моя помощь? Почему бы не спросить ее: «Маленькая, что случилось? Расскажи, что произошло? Я помогу тебе, только скажи правду. Кто же еще тебе поможет, как не я?» А она спросит, о чем это я говорю, засмеется, попросит, чтобы я ничего не выдумывал, и тогда я могу не сдержаться, взять ее за волосы и отхлестать по щекам. Ты же сам хотел посмотреть, что произойдет после того, как ты оставишь приманку с «Холи-будскими» адресами, вот ты и получил желаемое. Значит, да здравствует незнание? Значит, узнавание правды неугодно тебе? Пусть лучше будет так, как удобнее? В дерьме, но зато в своем же... Правда – если ты познал ее лицом к лицу – кровава. Хирург, который рассекает кожу, чтобы увидеть язву и вырезать ее, не боится крови, она как очищение, это необходимо, потому что разумно; все действительное разумно в такой же мере, как и все разумное действительно... Нет, возразил он себе, все-таки человек предпочитает удобное незнание. Его страшит правда, он не готов к ней, ибо она предполагает немедленный ответ действием, а ведь нет ничего спокойнее бездействия.