– Телефон внизу, доктор. Не станете возражать, если я буду присутствовать при ваших разговорах?
   – А если бы возразил?
   Роумэн потушил сигарету в пепельнице и поднялся со стула.

 
   ...Все три человека были на месте; вопросов не задавали, ответили, как по-писаному, видимо, словами отзыва; звонку не удивились, значит, Гаузнер не врал...
   – А теперь, – сказал Роумэн, когда Штирлиц положил трубку, – не сердитесь на меня и отойдите в сторонку, я должен сделать мой звонок...
   – Я подожду наверху?
   – Нет, подождите здесь. Только в сторонке. Я буду секретничать, не взыщите...

 
   ...Вутвуд выслушал Роумэна, сказал, что он перенесет разговор, заказанный с Чикаго на ночь, если действительно Пол обещает ему сногсшибательную сенсацию, и пообещал приехать на автостанцию, куда прибывает рейс из Севильи.

 
   ...Эронимо по-прежнему не отвечал: ни на работе, ни на конспиративной квартире, где они обычно встречались, его не было; Роумэн позвонил домой полковнику, встреча с ним была совершенно необходима; служанка ответила, что «сеньор коронель уехал в командировку».
   – Когда? – удивился Роумэн, мы же виделись накануне моего вылета, он ничего не говорил ни о какой командировке, странно.
   – Сейчас я позову сеньору, одну минуту, пожалуйста.
   Сеньора сказала, что Эронимо срочно вылетел куда-то сегодня утром; о, ведь он никогда не говорит, куда он поехал, это вопрос службы, я не вправе интересоваться; нет, нет, он ничего никому не просил передавать, очень сожалею, а кто звонит, простите?
   Роумэн задумчиво положил трубку; вот оно, понял он. Теперь я еще ближе к финалу. Его скоропалительный отъезд, если он действительно уехал, не случаен. Его, видимо, вывели из дела, я теперь лишен связи с его ведомством, помощи ждать не от кого... Значит, сегодня что-то произойдет. Что?

 
   – Что? – переспросил Штирлиц и вздохнул. – Поскольку я не знаю всего, что знаете вы, буду строить логическую схему, совершенно голую, а вы корректируйте, соотнося с той информацией, которой владеете...
   – Знаете, я тоже умею мыслить логически, так что не стоит меня этому учить. Я задам вопрос еще более однозначно: как бы поступили люди Гиммлера, если бы некто, из стана их противников, узнал то, чего он не имел права знать?
   – А как бы в этом случае поступили вы?
   – Я бы думал, как надо поступить, чтобы информация, ушедшая к противнику, стала дезинформацией. Я бы думал, как можно ее перевернуть, обратить против моих врагов.
   – Времени хватает?
   – Нет.
   – Это немаловажный фактор... Скажите мне... В какой мере и с каких пор дело вашего друга Эйслера может быть каким-то образом связано с тем, что вас сейчас занимает?
   – Попали в десятку.
   – А если так, в чем уязвимость вашей позиции?
   – В ее неуязвимости, как ни странно.
   – Верно... Итак, люди Гиммлера могли бы пойти по двум путям: либо они должны устроить такую провокацию, которая сделает вас их послушным орудием – перевербовка и все такое прочее, либо вас должны устранить. Немедленно. Сегодня же...
   – Первое исключено, – отрезал Роумэн. – Им не на чем меня прижать.
   – Тогда поезжайте в посольство и ударяйте оттуда по вашим врагам залпами информации. Вам ведь есть что сказать?
   – Захотят ли меня услышать, доктор? Как бы этот залп не обернулся против меня с еще большей неотвратимостью, чем возможный выстрел Гауз...
   – Я не обиделся, – сказал Штирлиц, заметив, как Роумэн прервал себя. – Это ваше дело, а не мое, вы вправе распоряжаться именами людей, никому другому их не открывая.
   – Я довольно долго смотрел в ваши глаза, доктор... И я пришел к выводу, что вы не откажетесь сказать нашему журналисту Вутвуду про Рубенау, и про Фрайтаг, и про Кемпа, и про ту женщину, которую увидели с ним в Прадо... И даже про то, как я пришел к вам и дал вам настоящие никарагуанские документы...
   – Вам выгодно упрятать меня в тюрьму?
   – Нет. Вы скажете то, что посчитаете нужным сказать, после того как послушаете мои вопросы, обращенные к Кристе... Да, мы ее скоро встретим... Я люблю ее... Вот в чем штука... Ее зовут Криста Кристиансен... Точнее, Кристина... Вы скажете то, что сочтете нужным сказать, только после того, как Вутвуд – это наш корреспондент, он придет к автобусу, – запишет показания Кристы... И мои... По нашим законам всегда требуется два свидетеля. Я – не в счет, если бы для дела хватало моих и ее показаний, я бы не стал вас просить...
   – Хотите ударить по тем национал-социалистам, которые ушли от возмездия? Я так вас должен понимать?
   – Так.
   – Объясните, какое отношение к этому имеет ваш друг Эйслер?
   – Непосредственное...
   – Есть доказательства?
   – Достаточно веские, хоть и косвенные...
   – Ваша женщина... Криста... Ей есть что сказать?
   – Да.
   – Она вам призналась в чем-то?
   – Она любит меня.
   – Она вам открылась?
   – Нет.
   – Хорошо, давайте я послушаю то, что она станет говорить вашему Вутвуду...

 
   ...Он не смог этого сделать.
   Его поразило лицо Роумэна, когда из автобуса «Сур-Норте» вышли все пассажиры, а женщины, которую он ждал, не оказалось. Его лицо сделалось белым, словно обсыпали мелом; когда он провел пальцами по лицу, словно снимая с себя маску, на лбу и щеках остались бурые полосы, будто кожу прижгли каленым железом.
   Он взбросился в автобус, словно атлет; движения его были стремительны и пружинисты; шофер, испугавшись чего-то, сказал, что красивую голубоглазую сеньориту с черно-рыжим котенком в руках встретили на двадцать седьмом километре два сеньора; судя по описанию, один из них, понял Роумэн, был Густавом Гаузнером; вторым был не Кемп, а кто-то другой, приметы не сходились – не цвет волос и форма рта, это можно спрятать гримом, а рост: был очень высоким.
   – Сеньорита сразу же согласилась выйти из автобуса? – спросил Роумэн. – Она ничего не сказала вам или своим соседям по креслу? Не сопротивлялась?
   – Нет, нет, иначе бы я почуял дурное, кабальеро... Она сразу же вышла с седым, и они сели в его машину...
   – Какая машина?
   Штирлиц подсказал:
   – «Шевроле»? На дверцах было что-то написано?
   – Нет, нет, это была другая марка, – ответил шофер. – Я думаю, это был «остин», во всяком случае, что-то очень старомодное...

 
   ...Вот почему они отправили из Мадрида Эронимо, понял Роумэн, когда они гнали в аэропорт Барахас; они верно рассчитали, что я именно его попрошу перекрыть вокзалы и аэропорт; кто сейчас скажет мне, улетела ли черноволосая девушка с лицом, усыпанным веснушками, с красивым треугольным ртом и выпуклым лбом с двумя поперечными морщинками?!
   Конечно же, в аэропорту ее не было.
   Ах, Криста, Криста, где же ты, человек мой нежный?! Как мне разыскать тебя в этом страшном и затаенном людском океане?

 
   ...В три часа утра Роумэн остановил машину возле посольства, поднялся к себе, принял четыре таблетки аспирина, сунул голову под холодную воду, тщательно растер волосы полотенцем и только потом достал из сейфа чистый паспорт гражданина США, приклеил одну из многих фотографий Штирлица, которые хранил у себя, написал фамилию Брюлл, имя Макс, год рождения 1900, дата рождения – 8 октября. После этого жахнул парагвайскую визу – вполне надежна, в консульстве республики работают свои люди; пересчитал двадцать купюр стодолларового достоинства, сунул их в паспорт и спустился вниз.
   – Берите такси и гоните в аэропорт, – сказал он. – Сейчас мы покатаем по городу, чтобы оторваться от тех, кто нас пасет, а потом возьмете такси. Самолет уходит через три часа, успеете. Паспорт надежен, виза – тоже. Связь, если меня сегодня, не укокошат, будем осуществлять через вашу подругу Клаудиа, помните ее адрес?
   – Да.
   – У нее есть деньги на полет в Штаты?
   – Думаю – да.
   – Она согласится сгонять в Голливуд и встретиться с моим другом?
   – Если я попрошу ее об этом...
   – Можете оказать эту любезность?
   – Да... Грегори Спарк, как запасная связь, остается?
   – Да.
   Роумэн протянул ему свои плоский блокнотик с буро-коричневым вензелем:
   – Пишите... Только не очень нажимайте... Вам предстоит написать еще одну записку. Мне. Полу Роумэну... Точнее, это расписка за две тысячи долларов, полученные вами на мероприятие по поимке Гаузнера, он же Морсен... И чтобы вы не думали, будто я играю в темную, посмотрите вот это, – и Роумэн протянул Штирлицу телеграмму, которая была передана ему Гэйтом всего пять часов тому назад. – Вы поймете, отчего вам нельзя оставаться здесь ни минуты... Если вы решите воспользоваться ситуацией и исчезнуть... Можно, конечно... Только это будет очень бесчестно... Не только по отношению ко мне... По отношению к людям, доктор... Я назову ряд имен и дам адреса, которые помогут вам ориентироваться в том деле, которым я пытался заниматься последние полгода...

 
   Рейс, на котором Штирлиц вылетел за океан, а также номер паспорта и имя, в него вписанные, Гелен узнал через двадцать девять минут после того, как самолет испанской авиакомпании взмыл в небо...

 
   ...Когда Роумэн вошел в квартиру, первое, что оглушило его, смяло и повергло в ужас, был все тот же тонкий, едва заметный запах Кристы, ее «кельнская вода», но сейчас он казался ему таким пронзительно-беззащитным, таким маленьким и жалким, что сердце его сжало и перевернуло так, что он ахнул и привалился к зеркалу. Он закрыл глаза, положил руку на грудь, сказал себе, что ничего еще не кончено, я найду девочку, я буду последним негодяем, если не найду ее, зачем я все это затеял, боже ты мой, жил бы иллюзией счастья, как все, так нет, начал искать правду, а коли начал, так и получай за это...
   Не смей, сказал он себе, это бесчестно думать, ты лишен права так думать, потому что знаешь, что такое фашизм, совсем не так, как остальные. Соберись, попросил он себя, стань сгустком воли, ты не имеешь права ни на что другое...
   Роумэн вздохнул, открыл глаза и первое, что увидел, был пистолет в руке Гаузнера; немец стоял в конце коридора и почесывал нос.

 
   Ялта – Буэнос-Айрес – Сантьяго-де-Чили
   1984