Страница:
распоряжение гауляйтерами и высшими руководителями СС и полиции...
Задачи подготовки к обороне охватывают в основном следующий круг
вопросов.
1. Надзор за размещением, численностью, обеспечением средствами
транспорта и вооружением сил, предназначенных для боевого использования.
2. Планирование сосредоточения этих сил...
3. Планирование привлечения и подготовки резервов за счет гражданского
населения, предоставляемых по указанию партийных руководителей
соответствующих областей в распоряжение вермахта для задач обороны...
4. Освобождение руководящих кадров партии и работников госаппарата от
военной службы по согласованию с гауляйтерами и государственными
комиссарами обороны соответствующих областей.
5. Подготовка распределения сил по объектам для сооружения укреплений и
выполнения других оборонительных и боевых задач...
6. а) Подготовка к эвакуации военнопленных во взаимодействии с
государственными комиссарами обороны.
б) Информирование о мероприятиях по эвакуации иностранных рабочих,
осуществляемой рейсхфюрером войск СС. в) Информирование о подготовительных
мероприятиях по эвакуации немецкого гражданского населения, входящих в
компетенцию только гауляйтеров.
7. а) Подготовка к рассредоточению, эвакуации и выведению из строя
объектов, а также к подрывным работам в зоне военных действий.
б) По требованию государственных комиссаров обороны и во взаимодействии
с ними участие в подготовке плана мероприятий по рассредоточению,
эвакуации и выведению из строя или уничтожению объектов в районах, не
охваченных боевыми действиями, что входит в компетенцию государственных
комиссаров обороны, действующих в соответствии с директивными указаниями
высших государственных инстанций, а также оказание поддержки госкомиссарам
обороны при осуществлении указанных мероприятий...
Кейтель".
Как всегда по средам, в маленьком лесном поместье Тромпчинского, что за
Рыбны, собирались пан Рогаль-ский, бывший издатель "Жиче Краковскего";
герр Трауб, немецкий писатель, военный корреспондент при штабе группы
армий "А" в Вавельской крепости, давнишний знакомый Кейтеля, еще с тех
пор, как он был в милости у имперского министра пропаганды Геббельса; и
пан Феоктистов-Нимуэр, полукровка - мать немка, отец русский -
известнейший актер, исполнитель жанровых песен, приехавший на гастроли в
войска.
Адвокат Тромпчинский принимал этих людей у себя в поместье, закусывали
чем бог послал, пили самогон, который Тромпчинский выменивал на бумагу и
перья, а после ужина садились за преферанс.
Сын Тромпчинского Юзеф готовил кофе, а когда отец выходил на кухню
заняться закусками, он заменял его за зеленым ломберным столом.
Адвокат держал тридцать кур. Это считалось богатством. Он готовил для
гостей прекрасный омлет - его рецепт славился не только в Кракове. Омлеты
адвоката Тромпчинского до войны знали в Варшаве и в Париже, куда он
частенько ездил по делам фирм, представляя их интересы на всяческих
еловых конференциях и при торговых переговорах.
- Господа, - говорил Тромпчинский, сдавая карты, - я вчера наслаждался
Цицероном. Я позволю себе прочесть маленький кусочек. - Он бегло посмотрел
на свои карты, пожал плечами и коротко бросил: - Пас. Так вот, прошу... -
И, полузакрыв глаза, по памяти начал цитировать: - "Если бы духовная
доблесть царей и вообще правителей в мирное время была такой же, как и на
войне, то человеческие отношения носили бы характер ровный и устойчивый и
не пришлось бы наблюдать ни смещений одних правительств другими, ни бурных
революционных порывов, изменяющих и ниспровергающих все. Ведь власть легко
удерживается при условии сохранения тех принципов, под влиянием которых
она вначале создавалась. Но стоит только внедриться в обществе праздности
вместо трудолюбия, произволу и надменности вместо выдержки и
справедливости, как сейчас же вместе с нравами коренным образом изменяются
внешние условия жизни..."
Юзеф поморщился: он не любил, когда отец щеголял своей профессиональной
адвокатской памятью.
Писатель Трауб буркнул:
- Чепуха. Цицерон - не история, а современность. Я отношусь к этой его
тираде как к передовице в "Дас шварце кор". Юлиус Штрайхер любит подобные
отступления в стиле антики, перед тем как перейти к очередным призывам
против пархатых американцев и кровавых большевиков.
Тромпчинский тонко улыбнулся: он обожал спорить, сознавая за собой
достаточную силу, чтобы побить противника изяществом аргументации.
- Мой друг, - сказал он, поправив пенсне, - Цицерон утверждал: "Удачи
оказывают растлевающее влияние даже на мудрецов".
- Какие к черту удачи? - удивился Трауб. - Бьют повсюду, а вы говорите
об удачах.
Все сразу замолчали. О неудачах немцев мог говорить только немец.
Остальные обязаны были этого не слышать.
- У меня мизер, - сказал Рогальский и потер свои маленькие веснушчатые
руки, - чистый мизер, господа, можете не переглядываться.
- А я буду играть девять пик, - сказал Феоктистов-Нимуэр.
- В таком случае я беру мизер без прикупа.
Трауб хмыкнул:
- Славяне начали драчку, будет чем поживиться арийцу. Как думаете,
Юзеф?
- Думаю, что ариец останется с пиковым интересом, - сказал Юзеф.
- Все злитесь, все злитесь, - вздохнул Трауб. - И правильно делаете.
Глупый немецкий писатель только к старости понял, что единственное
губительное снадобье для искусства - это национализм.
- Господа, - сказал Рогальский, - у меня начинает ломить в висках от
вашей политики. Я не хочу политики, я чураюсь ее, потому что боюсь того,
чем ее подтверждают.
- У гестапо плохо с пленкой для диктофонов, - сказал Трауб, - и потом,
здесь нет электричества, А если кто из вас донесет - все равно поверят
мне, а не вам. Правильно, Юзеф?
- Вам лучше знать гестапо, господин писатель.
- Что у вас - зубы режутся? - спросил Трауб. - Кусать охота? А? - И
бросил свои карты на стол. - Ловить пана издателя будет repp-товарищ
актер? - спросил он. - Обожаю, когда дерутся интеллигенты. Драка - это
всегда начало истории. Когда социал-демократы вертели задом и дрались с
коммунистами - родился фашизм. Когда дерутся интеллигенты - крепнет
аппарат тайной полиции.
- Юзеф, - сказал Тромпчинский, - будь любезен, сыграй за меня, я должен
посмотреть яйца и молоко. Господа, через полчаса будет омлет.
Феоктистов-Нимуэр ловил Рогальского. Трауб сидел, откинувшись на спинку
высокого стула, и задумчиво смотрел мимо Юзефа, куда-то в стену - между
двумя старинными картинами предков Тромпчинских.
- Как вы думаете, за чем будущее, Юзеф? - спросил он.
- За правдой.
- Бросьте чепуху пороть. Я задаю вам серьезный вопрос.
- Я серьезно отвечаю вам, писатель.
- Перестаньте называть меня писателем, я просил вас сто раз. Я же не
называю вас пианистом без консерватории или, например, офицером...
- Почему? Можете называть.
- Много чести: офицер без армии. В этом все вы, поляки, - нация
добровольных безумцев.
- Мы не такие уж безумцы, - отвлекся Рогальский, - как это может
показаться.
- Безумцы, безумцы, - повторил Трауб, - но не просто безумцы, а
добровольные безумцы. Это я вам комплимент говорю. Мы, например,
продуманные кретины. Это я о немцах. О себе и о половинке Феоктистова.
Великая нация, великая нация! Нация не может быть великой, если она
заставляет всех уверовать в это с помощью концлагерей. Признание величия
обязано быть актом добровольным. Как выборы. Как наши самые свободные в
мире выборы в нашем самом счастливом государстве самых добрых людей,
руководимых гением великого фюрера.
- Господин Трауб, это нечестно по отношению к завоеванным, - сказал
Рогальский. - Право слово, нечестно. Вас пожурят, нас повесят.
- А что я сказал? - удивился Трауб. - Я сказал, что мы - самая великая
нация, самое великое государство самого доброго и мудрого фюрера.
- Важна интонация, - сказал Рогальский.
- Э, бросьте... За интонацию пока еще не сажают. Если бы я сказал, что
мы - нация кретинов, несчастное государство, попавшее в лапы идиота, тогда
я первый бы проголосовал за свой арест! Но я-то сказал прямо обратное.
- С вами день ото дня труднее, - сказал Юзеф, - что с вами, милый
писатель?
- Я не писатель! Я - добровольный наймит с душой подхалима!
Трауб поднялся со стула и отошел к столику, уставленному бутылками с
самогоном. Следом за ним поднялся Юзеф. Он остановился возле Трауба и
сказал:
- Господин военный корреспондент, мне нужен чистый аусвайс для одного
друга...
- Дурачок, - ответил Трауб, выпив, - если я ругаю мое государство и его
лидеров, так это не значит, что я готов продавать мой народ, попавший в их
лапы.
- Каждый народ заслуживает своего правительства.
- Глупо. Значит, вы в таком случае заслуживаете то, что имеете сейчас.
Я к вам неплохо отношусь, но спасти от виселицы не смогу: Геббельс меня
теперь не любит. Не лезьте в кашу. Выживите, это будет ваш долг перед
родиной. Чтобы ей служить, надо уметь выживать. Побеждает выживший.
Погибший герой обречен на забвение, выживший трус может стать живым
героем, когда кончат делать пиф-паф друг в друга.
- Это вы красиво говорите, Трауб, - задумчиво ответил Юзеф, - но только
мы боремся против вашего правительства, а ваш народ ваше проклятое
правительство поддерживает.
- Я в своей прозе всегда вычеркивал эпитеты. "Проклятое" - это эпитет.
Двадцатый век смял человека. Сейчас все будет решать - помимо нас -
великое неизвестное, название которому - _время_.
- Юзеф! - крикнул с кухни пан Тромпчинский. - Юзеф, дрова кончаются.
- Простите, я сейчас, - сказал Юзеф и вышел из гостиной.
На кухне возле двери стоял Зайоцкий. Для пана Тромпчинского-старшего он
был просто Зойоцкий - часовщик и самогонщик. Для Тромпчинского-младшего
это был товарищ Седой. На самом деле он был Збигнев Сечковский - начальник
группы разведки Краковского подпольного комитета Коммунистической партии
Польши.
Юзеф и Седой вышли во двор. Ночь была холодная. Порывами налетал
студеный - не июньский, а скорее ноябрьский - ветер. Звезды были
по-осеннему яркие.
- Юзеф, - спросил Седой, - когда ты в последний раз видел Андрея?
- Андрея? Позавчера. А что?
- Погоди. Где ты его видел?
- В городе.
- Это ясно. Где именно?
- Возле магазина пана Алойза.
- В какое время?
- В три часа.
- Он был пьян?
- Что ты... Нет...
- Сколько денег ты ему передал?
- Тысячу злотых, как обещал.
- Куда он пошел после?
- Не знаю. Я смотрел, чтобы за мной не было слежки. За ним я не
смотрел. А в чем дело?
- Погоди. Как он был одет? Не в немецкой форме без погон?
- Нет. Он был в сером костюме.
- Серая рубашка с красным галстуком?
- По-моему, да... Наверняка - да.
- Вот так штука...
- А что случилось?
- В пять часов его видели входящим в абвер. В девять часов он вышел
оттуда.
- Не может быть... Он ведь прислан красными... Он русский разведчик.
- А до часу ночи он пил в казино для немецких офицеров с полковником
абвера Бергом.
- Что ж мне - пора уходить в лес?
- Ты два раза передавал ему деньги?
- Да.
- Ты ведь ему не говорил, кто ты такой?
- Нет. Сказал, что пришел от тебя.
- А я для вашей семьи не столько часовщик, сколько самогонщик. Ты с ним
не говорил ни о чем?
- Никогда.
- Как бы не пришлось менять квартиру мне... Ты вне игры, он не знает,
кто ты и откуда. Передавал деньги за самогон моему человеку - это
убедительно. Ай-яй-яй, какая штука получается...
- Ты запрашивал красных?
- В лесу кончилось питание для рации. Ладно, иди, проигрывай деньги
немцу. Завтра утром я к тебе подойду, может, что прояснится. Во всяком
случае, помни: ты передавал деньги моему человеку за самогон, который
получал у нас. Для отвода глаз я тебе брошу письмецо с просьбой остаток
вашего долга передать пану Андрею.
- Хорошо.
Седой пожал Юзефу руку и пошел вниз, к дороге. Он всегда прощался и
здоровался, очень крепко сжимая руку, чуть дергая ее на себя - будто борец
перед началом схватки.
Юзеф стоял на крыльце до тех пор, пока не затарахтел мотоцикл на нижней
дороге: это значило - Седой уехал. Юзеф достал сигарету и закурил. Он
почувствовал, что руки у него дрожат.
Но ни Юзеф, ни Седой не знали, что "красный разведчик" Андрей,
посланный сюда три месяца назад, имеет кличку Муха и что именно на встречу
с ним была заброшена группа Вихря.
- Я совершал побег из концлагеря возле Аахена раз сто, - медленно
говорил Степан Богданов, прислонившись затылком к дощатой стене барака.
Коля слушал его, закрыв глаза, и чувство гадливости к себе не покидало его
- он ничего не мог с собой поделать - он не верил Степану. Он не верил его
рассказу оттого, что встреча их здесь, в Польше, была слишком уж
неожиданной, странной, а его учили остерегаться всякого рода
незапланированных странностей. - Я перебегал к вагонеткам, - медленно
продолжал Степан, - бросался плашмя на уголь, полз вплотную к откаточным
рельсам, ждал, когда резанет белым, окаянным светом прожектор, потом
забирался в вагонетку и начинал засыпать себя углем. Я совершал побег раз
сто - в мыслях. А в тот раз мне предстояло совершить его наяву. За пазухой
я спрятал кусок фанеры, чтоб было чем забросать себя углем. Выйдет? Или
пристрелят.
- ...Строиться! - кричат конвойные. - Быстро!
Довольно трудно строиться быстро после десяти часов работы в шахте,
поэтому охрана орет зло и монотонно. Вообще немцы орут монотонно - у них
даже в этом какой-то свой, особый, немецкий распорядок.
- Вперед! Бегом! Живей!
Грохочут деревянные колодки. Задыхаются люди. Смеясь, переговариваются
охранники. Я бегу и смотрю на них. Их двое. Колонна бежит, а они
неторопливо идут справа от нас - по узенькой асфальтовой дорожке,
сделанной специально для них. Охране не надо бежать - колонна длинная, они
видят нас сбоку, справа. А слева - вплотную - проволока с пропущенным
током и вышка с пулеметами. Так что охрана отвечает только за правую
сторону - за уголь и вагонетки. Еще правее, следом за тремя большими
кучами угля, тоже проволока с током и вышки с пулеметами. Для меня сейчас
единственный выход - вагонетка с углем, потом стометровый путь по
откаточным рельсам через проволоку и охрану - к железнодорожному бункеру,
в который меня вышвырнут, перевернув вагонетку метрах в трех над бункером.
Но сейчас я не думаю о тех трех метрах, которые мне предстоит пролететь
вместе с глыбами угля. Сейчас я бегу и смотрю на немцев. Обычно они
останавливаются и, повернувшись друг к другу лицом, прикуривают сигарету.
Мне нужен именно такой момент. Они чиркают спичкой или зажигалкой - и на
какую-то долю минуты перестают видеть. Так бывает, если сначала посмотреть
на горящую лампу, а потом на вечерний лес. Тогда лес покажется сплошной
черной стеной. И люди - тоже. Я специально зажигал спичку, а потом смотрел
по сторонам - и ничего не видел. Только звенящую, черно-зеленую темноту. Я
высчитывал, сколько времени продолжается эта черно-зеленая темнота, и
получалось почти достаточно, чтобы добежать до ближайшей угольной кучи,
броситься рядом с ней, замереть и ждать, пока пройдет колонна с
охранниками, а потом снова ждать белого луча прожектора, который с
немецкой пунктуальностью начинает шарить по этому кусочку лагеря особенно
тщательно после того, как пройдет колонна.
Остановились! Я вижу, как они наклоняются друг к другу. Вспыхивает
огонек спички. Он колеблется на ветру. Я рывком выбрасываюсь направо,
делаю десять прыжков. На четвертом прыжке у меня сваливается с ноги
колодка.
- Живей! Живей! - орут немцы.
Значит, они ничего еще толком не видят и поэтому кричат особенно зло.
Сейчас у них пройдут зелено-черные круги перед глазами и они смогут видеть
все вокруг, а значит, и меня они смогут увидеть. А мне еще надо сделать
восемь шагов. Ведь я бегал здесь сто раз - я же знаю. Я высчитал. Я делаю
восемь шагов и вижу, что мне еще осталось сделать столько же.
Все. Это конец. Я ошибся с расстоянием, но я не мог ошибиться с
огоньком спички. Сейчас у них прошли эти черные круги и они обязательно
оглянутся по сторонам. А оглянувшись, увидят меня.
- Э! - кричит кто-то в колонне. - Эй, ребята, колодка слетела! Стойте!
- Живей! - орут немцы. - Свиньи! Живей!
Они выучили эти русские слова специально для нас, военнопленных.
- Колодку потерял! - кричит кто-то.
Я слышу, как у меня за спиной начинается свалка. Это меня выручают
ребята. Только б охрана не стала стрелять в них! Нет. Просто орут. Это
ничего, они всегда орут.
Я падаю и вжимаюсь в землю. Крики моментально прекращаются, охрана тоже
успокоилась. Только колодки гремят. А потом становится тихо-тихо, как в
лесу.
Через пять минут прожектор переползает на мой участок. Я вижу, как он
шарит по дороге, потом медленно перебирается почти вплотную ко мне, быстро
скользит по угольным кучам, снова возвращается на дорогу и осторожно,
словно слепой, ощупывает каждый метр.
Как в кино, детально, в свете прожектора - моя колодка. Я холодею.
"Все. Увидали, собаки. Сейчас пойдет облава", - думаю я.
Луч прожектора лежит на моей колодке чуть дольше, чем следовало бы. Я
прищуриваюсь - и моя колодка кажется мне куском угля.
"Может быть, им тоже так кажется? Ведь они дальше".
Прожектор уходит, а потом резким рывком возвращается назад. И снова в
луче - моя колодка. Луч прожектора становится нестерпимо ярким, голубым
даже, а не белым, а потом постепенно исчезает. Становится темно и гулко. Я
поднимаюсь, в момент оказываюсь на том месте, где только что лежал круг
голубого света, хватаю колодку и бегу к углю. Подбегаю к вагонеткам,
переваливаюсь в одну из них и начинаю орудовать куском фанеры. Через
минуту я спрятан под углем. Все. Теперь надо ждать, когда вторая смена
станет давать уголь и вагонетки пойдут к бункерам.
...Люди говорят: "Фу, какая проклятая жара!" Неужели я тоже так
говорил? Не может быть! Я никогда не говорил так. А если и говорил, то
никогда больше не скажу. Я всегда буду говорить: "Какая благословенная,
прекрасная жара!"
Я думаю так потому, что моросит дождь. Это даже не дождь, а скорее
мокрый снег. Ноябрь. Пора бы и снегу быть. А я лежу босой. В робе, которая
от пота, от голодного пота, стала жестяной.
Не надо думать о холоде. Но и о жаре тоже не надо думать. У нас было
запрещено говорить и думать о еде. Мне тоже надо запретить себе думать о
жаре. Но и о холоде тоже надо постараться не думать. "Постараться не
думать" - слабо. "Надо не думать" - так вернее.
У нас работал электромонтер-чех. Он получил семь лет за дочь. Его
дочери восемь лет. Любопытное сочетание возраста дочери и срока,
полученного за нее чехом. Их город разбомбили союзники. Во время бомбежки
погибло много людей, потому что оборудованные бомбоубежища были только в
немецкой колонии. Никто из немцев не пострадал. И дочка нашего чеха
предложила:
- Надо забрать у немцев бомбоубежища и засыпать их землей, тогда сразу
же мир заключат, потому что немцам тоже будет страшно без бомбоубежищ...
Чех рассказал про это дочкино предложение в очереди за свеклой. На него
донесли. Он потом понял, что на него донес маленький человечек из
соседнего дома, который ходил тихо и неслышно, всем улыбался и норовил
помочь каждому. Он, как оказалось, не брал денег в гестапо. Он доносил со
страху.
Чех, видимо, догадывался, что я иду в побег. Он отдал мне свои
перчатки. Поэтому рукам довольно тепло. Руки в побеге очень важны. Если
пальцы застынут - тогда совсем плохо. Пока-то их согреешь! А ведь пальцы
могут понадобиться в любой момент, и они у меня в любой момент готовы.
Пальцы - мое оружие. Я храню его в тепле. Спасибо чеху!
Когда ты в напряжении, тогда видишь и слышишь то, чего ждешь, на
мгновение раньше, чем на самом деле увидел или услышал. Я еще ничего не
почувствовал - ни толчка, ни подергивания троса, я ничего не слышал - ни
усиливающейся работы мотора, ни гудка регулировщика, но я уже твердо знал,
что через секунду, самое большее - две, вагонетки тронутся и поползут к
бункерам.
И они поползли к бункерам. Медленно, натруженно визжа, поскрипывая.
Бельгиец-моторист, с которым я подружился, говорил, что вагонетка ползет
до бункера минут десять. Я начинаю считать. Я стараюсь спокойно
отсчитывать шестьдесят ударов, чтобы знать, когда пойдет десятая минута.
Та самая, когда надо будет лететь три метра - в бункер: съежиться как
можно крепче и падать боком, подставляя под удар мякоть руки и ноги, но
обязательно закрывая ребра, плечо и бедро. Ну и голову, конечно. У меня с
детства сохранился ужасный страх за висок. Я помню, как у нас во дворе
умерла девочка, потому, что мать стукнула ее за баловство ложкой по виску.
Не сильно стукнула, по-матерински, а девочка все равно умерла - легла
поспать и не проснулась.
Все ближе и ближе слышу грохот. Это переворачиваются вагонетки, ссыпая
уголь в бункер. Я слышу гудки паровоза, который маневрирует на запасных
путях. Слышу, как другой паровоз где-то совсем рядом отфыркивается, -
наверное, он стоит у водокачки. Иногда я слышу голоса немцев. Я на
свободе, потому что немцы не орут и не ругаются. На свободе они совсем
иные, они становятся зверями, как только входят за проволоку, к нам в
лагеря.
Я слышу, как сталкиваются буферами вагоны и от этого по всей станции,
где-то внизу подо мной, проходит длинный, веселый перезвон.
В лагере я не слышал таких звуков. И гудок паровоза, и голоса людей,
которые не орут и не ругаются, а просто говорят, и перезвон буферов - все
эти звуки являются для меня сейчас олицетворением свободы.
Лечу в бункер. Я стараюсь съежиться, повернуться боком, стать
пружинистым и маленьким, но не успеваю этого сделать. В самый последний
миг вижу голубые - от звезд - рельсы, а потом чувствую удар в затылок и
уже больше ничего не вижу и не слышу, только мама поет.
Я открываю глаза, стараюсь пошевельнуться - и ужас входит в меня: я не
могу двинуть ни рукой, ни ногой. Я весь стиснут глыбами угля. Я заживо
закопан. Напрягаюсь, чувствую, что глыбы на моей спине шевелятся,
извиваюсь, кричу - аж глаза лезут из орбит.
Трудно заставить себя замереть и подумать в такой ситуации. Мне это не
сразу удается. А когда наконец я замираю, чтобы прийти в себя и осмыслить
происшествие, начинаю понимать: укачивала меня не мать и приговаривала не
она - просто бункер идет по рельсам, а я придавлен углем, и ничего
страшного в этом нет, только не надо сходить с ума и тратить силы на
бесполезные движения. Надо постараться перевернуться на спину и откопать
себя. Ничего нет страшного, я ведь не под землей, я в бункере, который
везет меня к свободе.
Когда я вылез на поверхность, то был весь мокрый и потный. Я видел над
собой небо, усыпанное звездами. Я долго сидел на глыбах угля, чтобы прийти
в себя, успокоиться, отдышаться, а потом, отдышавшись, стал петь песни.
Уже рассвело, когда состав остановился. Я снова закопался в уголь и
незаметно для себя уснул. Не знаю, сколько я спал. Только проснулся будто
от толчка. Всего меня знобило. Я потрогал лоб. Пальцы у меня были
холодные, и поэтому лоб показался горячим, как жаровня. Потом я увидел,
что уголь вокруг - белый.
"Это жар, - решил я. - Плохо дело!"
После я понял, что это снег лег на уголь. Пушистый, крупный, сплошные
звездочки.
На каком-то ночном полустанке я вылез из своего бункера и ушел в лес.
Мне казалось, что я иду строго на восток. Даже не знаю, почему я был
так убежден в этом. Теперь, когда я быстро шел, меня все сильнее знобило.
Но я понимал, что ни в коем случае нельзя останавливаться или ломать темп,
который я взял с самого начала, как только углубился в лес.
"Ночью разложу костер, - думал я, - обязательно большой, из еловых
веток, и отогреюсь как следует. Сначала спину, потом грудь и бока. Озноб
пройдет, и все будет в порядке".
Сначала я не думал о том, что у меня нет спичек и никакой костер я
разложить без них не смогу. Но чем дальше я шел, тем явственнее понимал,
что костра не будет. Тогда я стал уговаривать себя, что смогу добыть искру
трением.
"Найду сухой бересты и буду сильно тереть ее друг о дружку. Появится
дым. Сначала он будет синим, а потом, постепенно, станет серым, голубым,
белым, вовсе исчезнет и появится огонь, - так думал я и быстро шел к
востоку. - Только надо все время идти, не задерживаясь ни на минуту".
К вечеру я вышел к шоссе. По бетонной широкой автостраде проносились
машины: я слышал, как противно визжали шины, когда шофер входил в вираж. Я
лег в кустарник, чтобы дождаться темноты. Лег - и сразу впал в забытье.
Наверное, я пролежал в кустах часа два, потому что, когда открыл глаза,
уже стемнело. Меня всего било. Только зубы были стиснуты так сильно, что я
никак не мог разлепить рта. Казалось, что если я сейчас же не поднимусь,
то уж вообще не поднимусь никогда.
Я стал кататься по земле, чтобы унять противную, слабую дрожь и хоть
немного согреться. Я поднялся, но меня по-прежнему всего било, и рот не
открывался, потому что зубы будто срослись и стали единым целым.
Я уже не очень-то понимал, куда иду. Только когда я увидел вокруг себя
красивые одноэтажные дома, то понял, что забрел в деревню. Я не испугался.
Просто испуг уже не доходил до меня из-за холода, из-за того, что всего
било, и еще из-за того, что живот стал прирастать к спине. И вдруг меня
что-то толкнуло в грудь. В двух метрах от себя я увидел человека в теплой
куртке, в ботинках и охотничьей шляпе с пером. У его ног стояли банки
консервов, построенные пирамидой, а над головой на веревках висели
окорока, колбасы и гирлянды сосисок.
"Магазин", - думаю я спокойно и трезво. Я понимаю, что разбить стекло -
Задачи подготовки к обороне охватывают в основном следующий круг
вопросов.
1. Надзор за размещением, численностью, обеспечением средствами
транспорта и вооружением сил, предназначенных для боевого использования.
2. Планирование сосредоточения этих сил...
3. Планирование привлечения и подготовки резервов за счет гражданского
населения, предоставляемых по указанию партийных руководителей
соответствующих областей в распоряжение вермахта для задач обороны...
4. Освобождение руководящих кадров партии и работников госаппарата от
военной службы по согласованию с гауляйтерами и государственными
комиссарами обороны соответствующих областей.
5. Подготовка распределения сил по объектам для сооружения укреплений и
выполнения других оборонительных и боевых задач...
6. а) Подготовка к эвакуации военнопленных во взаимодействии с
государственными комиссарами обороны.
б) Информирование о мероприятиях по эвакуации иностранных рабочих,
осуществляемой рейсхфюрером войск СС. в) Информирование о подготовительных
мероприятиях по эвакуации немецкого гражданского населения, входящих в
компетенцию только гауляйтеров.
7. а) Подготовка к рассредоточению, эвакуации и выведению из строя
объектов, а также к подрывным работам в зоне военных действий.
б) По требованию государственных комиссаров обороны и во взаимодействии
с ними участие в подготовке плана мероприятий по рассредоточению,
эвакуации и выведению из строя или уничтожению объектов в районах, не
охваченных боевыми действиями, что входит в компетенцию государственных
комиссаров обороны, действующих в соответствии с директивными указаниями
высших государственных инстанций, а также оказание поддержки госкомиссарам
обороны при осуществлении указанных мероприятий...
Кейтель".
Как всегда по средам, в маленьком лесном поместье Тромпчинского, что за
Рыбны, собирались пан Рогаль-ский, бывший издатель "Жиче Краковскего";
герр Трауб, немецкий писатель, военный корреспондент при штабе группы
армий "А" в Вавельской крепости, давнишний знакомый Кейтеля, еще с тех
пор, как он был в милости у имперского министра пропаганды Геббельса; и
пан Феоктистов-Нимуэр, полукровка - мать немка, отец русский -
известнейший актер, исполнитель жанровых песен, приехавший на гастроли в
войска.
Адвокат Тромпчинский принимал этих людей у себя в поместье, закусывали
чем бог послал, пили самогон, который Тромпчинский выменивал на бумагу и
перья, а после ужина садились за преферанс.
Сын Тромпчинского Юзеф готовил кофе, а когда отец выходил на кухню
заняться закусками, он заменял его за зеленым ломберным столом.
Адвокат держал тридцать кур. Это считалось богатством. Он готовил для
гостей прекрасный омлет - его рецепт славился не только в Кракове. Омлеты
адвоката Тромпчинского до войны знали в Варшаве и в Париже, куда он
частенько ездил по делам фирм, представляя их интересы на всяческих
еловых конференциях и при торговых переговорах.
- Господа, - говорил Тромпчинский, сдавая карты, - я вчера наслаждался
Цицероном. Я позволю себе прочесть маленький кусочек. - Он бегло посмотрел
на свои карты, пожал плечами и коротко бросил: - Пас. Так вот, прошу... -
И, полузакрыв глаза, по памяти начал цитировать: - "Если бы духовная
доблесть царей и вообще правителей в мирное время была такой же, как и на
войне, то человеческие отношения носили бы характер ровный и устойчивый и
не пришлось бы наблюдать ни смещений одних правительств другими, ни бурных
революционных порывов, изменяющих и ниспровергающих все. Ведь власть легко
удерживается при условии сохранения тех принципов, под влиянием которых
она вначале создавалась. Но стоит только внедриться в обществе праздности
вместо трудолюбия, произволу и надменности вместо выдержки и
справедливости, как сейчас же вместе с нравами коренным образом изменяются
внешние условия жизни..."
Юзеф поморщился: он не любил, когда отец щеголял своей профессиональной
адвокатской памятью.
Писатель Трауб буркнул:
- Чепуха. Цицерон - не история, а современность. Я отношусь к этой его
тираде как к передовице в "Дас шварце кор". Юлиус Штрайхер любит подобные
отступления в стиле антики, перед тем как перейти к очередным призывам
против пархатых американцев и кровавых большевиков.
Тромпчинский тонко улыбнулся: он обожал спорить, сознавая за собой
достаточную силу, чтобы побить противника изяществом аргументации.
- Мой друг, - сказал он, поправив пенсне, - Цицерон утверждал: "Удачи
оказывают растлевающее влияние даже на мудрецов".
- Какие к черту удачи? - удивился Трауб. - Бьют повсюду, а вы говорите
об удачах.
Все сразу замолчали. О неудачах немцев мог говорить только немец.
Остальные обязаны были этого не слышать.
- У меня мизер, - сказал Рогальский и потер свои маленькие веснушчатые
руки, - чистый мизер, господа, можете не переглядываться.
- А я буду играть девять пик, - сказал Феоктистов-Нимуэр.
- В таком случае я беру мизер без прикупа.
Трауб хмыкнул:
- Славяне начали драчку, будет чем поживиться арийцу. Как думаете,
Юзеф?
- Думаю, что ариец останется с пиковым интересом, - сказал Юзеф.
- Все злитесь, все злитесь, - вздохнул Трауб. - И правильно делаете.
Глупый немецкий писатель только к старости понял, что единственное
губительное снадобье для искусства - это национализм.
- Господа, - сказал Рогальский, - у меня начинает ломить в висках от
вашей политики. Я не хочу политики, я чураюсь ее, потому что боюсь того,
чем ее подтверждают.
- У гестапо плохо с пленкой для диктофонов, - сказал Трауб, - и потом,
здесь нет электричества, А если кто из вас донесет - все равно поверят
мне, а не вам. Правильно, Юзеф?
- Вам лучше знать гестапо, господин писатель.
- Что у вас - зубы режутся? - спросил Трауб. - Кусать охота? А? - И
бросил свои карты на стол. - Ловить пана издателя будет repp-товарищ
актер? - спросил он. - Обожаю, когда дерутся интеллигенты. Драка - это
всегда начало истории. Когда социал-демократы вертели задом и дрались с
коммунистами - родился фашизм. Когда дерутся интеллигенты - крепнет
аппарат тайной полиции.
- Юзеф, - сказал Тромпчинский, - будь любезен, сыграй за меня, я должен
посмотреть яйца и молоко. Господа, через полчаса будет омлет.
Феоктистов-Нимуэр ловил Рогальского. Трауб сидел, откинувшись на спинку
высокого стула, и задумчиво смотрел мимо Юзефа, куда-то в стену - между
двумя старинными картинами предков Тромпчинских.
- Как вы думаете, за чем будущее, Юзеф? - спросил он.
- За правдой.
- Бросьте чепуху пороть. Я задаю вам серьезный вопрос.
- Я серьезно отвечаю вам, писатель.
- Перестаньте называть меня писателем, я просил вас сто раз. Я же не
называю вас пианистом без консерватории или, например, офицером...
- Почему? Можете называть.
- Много чести: офицер без армии. В этом все вы, поляки, - нация
добровольных безумцев.
- Мы не такие уж безумцы, - отвлекся Рогальский, - как это может
показаться.
- Безумцы, безумцы, - повторил Трауб, - но не просто безумцы, а
добровольные безумцы. Это я вам комплимент говорю. Мы, например,
продуманные кретины. Это я о немцах. О себе и о половинке Феоктистова.
Великая нация, великая нация! Нация не может быть великой, если она
заставляет всех уверовать в это с помощью концлагерей. Признание величия
обязано быть актом добровольным. Как выборы. Как наши самые свободные в
мире выборы в нашем самом счастливом государстве самых добрых людей,
руководимых гением великого фюрера.
- Господин Трауб, это нечестно по отношению к завоеванным, - сказал
Рогальский. - Право слово, нечестно. Вас пожурят, нас повесят.
- А что я сказал? - удивился Трауб. - Я сказал, что мы - самая великая
нация, самое великое государство самого доброго и мудрого фюрера.
- Важна интонация, - сказал Рогальский.
- Э, бросьте... За интонацию пока еще не сажают. Если бы я сказал, что
мы - нация кретинов, несчастное государство, попавшее в лапы идиота, тогда
я первый бы проголосовал за свой арест! Но я-то сказал прямо обратное.
- С вами день ото дня труднее, - сказал Юзеф, - что с вами, милый
писатель?
- Я не писатель! Я - добровольный наймит с душой подхалима!
Трауб поднялся со стула и отошел к столику, уставленному бутылками с
самогоном. Следом за ним поднялся Юзеф. Он остановился возле Трауба и
сказал:
- Господин военный корреспондент, мне нужен чистый аусвайс для одного
друга...
- Дурачок, - ответил Трауб, выпив, - если я ругаю мое государство и его
лидеров, так это не значит, что я готов продавать мой народ, попавший в их
лапы.
- Каждый народ заслуживает своего правительства.
- Глупо. Значит, вы в таком случае заслуживаете то, что имеете сейчас.
Я к вам неплохо отношусь, но спасти от виселицы не смогу: Геббельс меня
теперь не любит. Не лезьте в кашу. Выживите, это будет ваш долг перед
родиной. Чтобы ей служить, надо уметь выживать. Побеждает выживший.
Погибший герой обречен на забвение, выживший трус может стать живым
героем, когда кончат делать пиф-паф друг в друга.
- Это вы красиво говорите, Трауб, - задумчиво ответил Юзеф, - но только
мы боремся против вашего правительства, а ваш народ ваше проклятое
правительство поддерживает.
- Я в своей прозе всегда вычеркивал эпитеты. "Проклятое" - это эпитет.
Двадцатый век смял человека. Сейчас все будет решать - помимо нас -
великое неизвестное, название которому - _время_.
- Юзеф! - крикнул с кухни пан Тромпчинский. - Юзеф, дрова кончаются.
- Простите, я сейчас, - сказал Юзеф и вышел из гостиной.
На кухне возле двери стоял Зайоцкий. Для пана Тромпчинского-старшего он
был просто Зойоцкий - часовщик и самогонщик. Для Тромпчинского-младшего
это был товарищ Седой. На самом деле он был Збигнев Сечковский - начальник
группы разведки Краковского подпольного комитета Коммунистической партии
Польши.
Юзеф и Седой вышли во двор. Ночь была холодная. Порывами налетал
студеный - не июньский, а скорее ноябрьский - ветер. Звезды были
по-осеннему яркие.
- Юзеф, - спросил Седой, - когда ты в последний раз видел Андрея?
- Андрея? Позавчера. А что?
- Погоди. Где ты его видел?
- В городе.
- Это ясно. Где именно?
- Возле магазина пана Алойза.
- В какое время?
- В три часа.
- Он был пьян?
- Что ты... Нет...
- Сколько денег ты ему передал?
- Тысячу злотых, как обещал.
- Куда он пошел после?
- Не знаю. Я смотрел, чтобы за мной не было слежки. За ним я не
смотрел. А в чем дело?
- Погоди. Как он был одет? Не в немецкой форме без погон?
- Нет. Он был в сером костюме.
- Серая рубашка с красным галстуком?
- По-моему, да... Наверняка - да.
- Вот так штука...
- А что случилось?
- В пять часов его видели входящим в абвер. В девять часов он вышел
оттуда.
- Не может быть... Он ведь прислан красными... Он русский разведчик.
- А до часу ночи он пил в казино для немецких офицеров с полковником
абвера Бергом.
- Что ж мне - пора уходить в лес?
- Ты два раза передавал ему деньги?
- Да.
- Ты ведь ему не говорил, кто ты такой?
- Нет. Сказал, что пришел от тебя.
- А я для вашей семьи не столько часовщик, сколько самогонщик. Ты с ним
не говорил ни о чем?
- Никогда.
- Как бы не пришлось менять квартиру мне... Ты вне игры, он не знает,
кто ты и откуда. Передавал деньги за самогон моему человеку - это
убедительно. Ай-яй-яй, какая штука получается...
- Ты запрашивал красных?
- В лесу кончилось питание для рации. Ладно, иди, проигрывай деньги
немцу. Завтра утром я к тебе подойду, может, что прояснится. Во всяком
случае, помни: ты передавал деньги моему человеку за самогон, который
получал у нас. Для отвода глаз я тебе брошу письмецо с просьбой остаток
вашего долга передать пану Андрею.
- Хорошо.
Седой пожал Юзефу руку и пошел вниз, к дороге. Он всегда прощался и
здоровался, очень крепко сжимая руку, чуть дергая ее на себя - будто борец
перед началом схватки.
Юзеф стоял на крыльце до тех пор, пока не затарахтел мотоцикл на нижней
дороге: это значило - Седой уехал. Юзеф достал сигарету и закурил. Он
почувствовал, что руки у него дрожат.
Но ни Юзеф, ни Седой не знали, что "красный разведчик" Андрей,
посланный сюда три месяца назад, имеет кличку Муха и что именно на встречу
с ним была заброшена группа Вихря.
- Я совершал побег из концлагеря возле Аахена раз сто, - медленно
говорил Степан Богданов, прислонившись затылком к дощатой стене барака.
Коля слушал его, закрыв глаза, и чувство гадливости к себе не покидало его
- он ничего не мог с собой поделать - он не верил Степану. Он не верил его
рассказу оттого, что встреча их здесь, в Польше, была слишком уж
неожиданной, странной, а его учили остерегаться всякого рода
незапланированных странностей. - Я перебегал к вагонеткам, - медленно
продолжал Степан, - бросался плашмя на уголь, полз вплотную к откаточным
рельсам, ждал, когда резанет белым, окаянным светом прожектор, потом
забирался в вагонетку и начинал засыпать себя углем. Я совершал побег раз
сто - в мыслях. А в тот раз мне предстояло совершить его наяву. За пазухой
я спрятал кусок фанеры, чтоб было чем забросать себя углем. Выйдет? Или
пристрелят.
- ...Строиться! - кричат конвойные. - Быстро!
Довольно трудно строиться быстро после десяти часов работы в шахте,
поэтому охрана орет зло и монотонно. Вообще немцы орут монотонно - у них
даже в этом какой-то свой, особый, немецкий распорядок.
- Вперед! Бегом! Живей!
Грохочут деревянные колодки. Задыхаются люди. Смеясь, переговариваются
охранники. Я бегу и смотрю на них. Их двое. Колонна бежит, а они
неторопливо идут справа от нас - по узенькой асфальтовой дорожке,
сделанной специально для них. Охране не надо бежать - колонна длинная, они
видят нас сбоку, справа. А слева - вплотную - проволока с пропущенным
током и вышка с пулеметами. Так что охрана отвечает только за правую
сторону - за уголь и вагонетки. Еще правее, следом за тремя большими
кучами угля, тоже проволока с током и вышки с пулеметами. Для меня сейчас
единственный выход - вагонетка с углем, потом стометровый путь по
откаточным рельсам через проволоку и охрану - к железнодорожному бункеру,
в который меня вышвырнут, перевернув вагонетку метрах в трех над бункером.
Но сейчас я не думаю о тех трех метрах, которые мне предстоит пролететь
вместе с глыбами угля. Сейчас я бегу и смотрю на немцев. Обычно они
останавливаются и, повернувшись друг к другу лицом, прикуривают сигарету.
Мне нужен именно такой момент. Они чиркают спичкой или зажигалкой - и на
какую-то долю минуты перестают видеть. Так бывает, если сначала посмотреть
на горящую лампу, а потом на вечерний лес. Тогда лес покажется сплошной
черной стеной. И люди - тоже. Я специально зажигал спичку, а потом смотрел
по сторонам - и ничего не видел. Только звенящую, черно-зеленую темноту. Я
высчитывал, сколько времени продолжается эта черно-зеленая темнота, и
получалось почти достаточно, чтобы добежать до ближайшей угольной кучи,
броситься рядом с ней, замереть и ждать, пока пройдет колонна с
охранниками, а потом снова ждать белого луча прожектора, который с
немецкой пунктуальностью начинает шарить по этому кусочку лагеря особенно
тщательно после того, как пройдет колонна.
Остановились! Я вижу, как они наклоняются друг к другу. Вспыхивает
огонек спички. Он колеблется на ветру. Я рывком выбрасываюсь направо,
делаю десять прыжков. На четвертом прыжке у меня сваливается с ноги
колодка.
- Живей! Живей! - орут немцы.
Значит, они ничего еще толком не видят и поэтому кричат особенно зло.
Сейчас у них пройдут зелено-черные круги перед глазами и они смогут видеть
все вокруг, а значит, и меня они смогут увидеть. А мне еще надо сделать
восемь шагов. Ведь я бегал здесь сто раз - я же знаю. Я высчитал. Я делаю
восемь шагов и вижу, что мне еще осталось сделать столько же.
Все. Это конец. Я ошибся с расстоянием, но я не мог ошибиться с
огоньком спички. Сейчас у них прошли эти черные круги и они обязательно
оглянутся по сторонам. А оглянувшись, увидят меня.
- Э! - кричит кто-то в колонне. - Эй, ребята, колодка слетела! Стойте!
- Живей! - орут немцы. - Свиньи! Живей!
Они выучили эти русские слова специально для нас, военнопленных.
- Колодку потерял! - кричит кто-то.
Я слышу, как у меня за спиной начинается свалка. Это меня выручают
ребята. Только б охрана не стала стрелять в них! Нет. Просто орут. Это
ничего, они всегда орут.
Я падаю и вжимаюсь в землю. Крики моментально прекращаются, охрана тоже
успокоилась. Только колодки гремят. А потом становится тихо-тихо, как в
лесу.
Через пять минут прожектор переползает на мой участок. Я вижу, как он
шарит по дороге, потом медленно перебирается почти вплотную ко мне, быстро
скользит по угольным кучам, снова возвращается на дорогу и осторожно,
словно слепой, ощупывает каждый метр.
Как в кино, детально, в свете прожектора - моя колодка. Я холодею.
"Все. Увидали, собаки. Сейчас пойдет облава", - думаю я.
Луч прожектора лежит на моей колодке чуть дольше, чем следовало бы. Я
прищуриваюсь - и моя колодка кажется мне куском угля.
"Может быть, им тоже так кажется? Ведь они дальше".
Прожектор уходит, а потом резким рывком возвращается назад. И снова в
луче - моя колодка. Луч прожектора становится нестерпимо ярким, голубым
даже, а не белым, а потом постепенно исчезает. Становится темно и гулко. Я
поднимаюсь, в момент оказываюсь на том месте, где только что лежал круг
голубого света, хватаю колодку и бегу к углю. Подбегаю к вагонеткам,
переваливаюсь в одну из них и начинаю орудовать куском фанеры. Через
минуту я спрятан под углем. Все. Теперь надо ждать, когда вторая смена
станет давать уголь и вагонетки пойдут к бункерам.
...Люди говорят: "Фу, какая проклятая жара!" Неужели я тоже так
говорил? Не может быть! Я никогда не говорил так. А если и говорил, то
никогда больше не скажу. Я всегда буду говорить: "Какая благословенная,
прекрасная жара!"
Я думаю так потому, что моросит дождь. Это даже не дождь, а скорее
мокрый снег. Ноябрь. Пора бы и снегу быть. А я лежу босой. В робе, которая
от пота, от голодного пота, стала жестяной.
Не надо думать о холоде. Но и о жаре тоже не надо думать. У нас было
запрещено говорить и думать о еде. Мне тоже надо запретить себе думать о
жаре. Но и о холоде тоже надо постараться не думать. "Постараться не
думать" - слабо. "Надо не думать" - так вернее.
У нас работал электромонтер-чех. Он получил семь лет за дочь. Его
дочери восемь лет. Любопытное сочетание возраста дочери и срока,
полученного за нее чехом. Их город разбомбили союзники. Во время бомбежки
погибло много людей, потому что оборудованные бомбоубежища были только в
немецкой колонии. Никто из немцев не пострадал. И дочка нашего чеха
предложила:
- Надо забрать у немцев бомбоубежища и засыпать их землей, тогда сразу
же мир заключат, потому что немцам тоже будет страшно без бомбоубежищ...
Чех рассказал про это дочкино предложение в очереди за свеклой. На него
донесли. Он потом понял, что на него донес маленький человечек из
соседнего дома, который ходил тихо и неслышно, всем улыбался и норовил
помочь каждому. Он, как оказалось, не брал денег в гестапо. Он доносил со
страху.
Чех, видимо, догадывался, что я иду в побег. Он отдал мне свои
перчатки. Поэтому рукам довольно тепло. Руки в побеге очень важны. Если
пальцы застынут - тогда совсем плохо. Пока-то их согреешь! А ведь пальцы
могут понадобиться в любой момент, и они у меня в любой момент готовы.
Пальцы - мое оружие. Я храню его в тепле. Спасибо чеху!
Когда ты в напряжении, тогда видишь и слышишь то, чего ждешь, на
мгновение раньше, чем на самом деле увидел или услышал. Я еще ничего не
почувствовал - ни толчка, ни подергивания троса, я ничего не слышал - ни
усиливающейся работы мотора, ни гудка регулировщика, но я уже твердо знал,
что через секунду, самое большее - две, вагонетки тронутся и поползут к
бункерам.
И они поползли к бункерам. Медленно, натруженно визжа, поскрипывая.
Бельгиец-моторист, с которым я подружился, говорил, что вагонетка ползет
до бункера минут десять. Я начинаю считать. Я стараюсь спокойно
отсчитывать шестьдесят ударов, чтобы знать, когда пойдет десятая минута.
Та самая, когда надо будет лететь три метра - в бункер: съежиться как
можно крепче и падать боком, подставляя под удар мякоть руки и ноги, но
обязательно закрывая ребра, плечо и бедро. Ну и голову, конечно. У меня с
детства сохранился ужасный страх за висок. Я помню, как у нас во дворе
умерла девочка, потому, что мать стукнула ее за баловство ложкой по виску.
Не сильно стукнула, по-матерински, а девочка все равно умерла - легла
поспать и не проснулась.
Все ближе и ближе слышу грохот. Это переворачиваются вагонетки, ссыпая
уголь в бункер. Я слышу гудки паровоза, который маневрирует на запасных
путях. Слышу, как другой паровоз где-то совсем рядом отфыркивается, -
наверное, он стоит у водокачки. Иногда я слышу голоса немцев. Я на
свободе, потому что немцы не орут и не ругаются. На свободе они совсем
иные, они становятся зверями, как только входят за проволоку, к нам в
лагеря.
Я слышу, как сталкиваются буферами вагоны и от этого по всей станции,
где-то внизу подо мной, проходит длинный, веселый перезвон.
В лагере я не слышал таких звуков. И гудок паровоза, и голоса людей,
которые не орут и не ругаются, а просто говорят, и перезвон буферов - все
эти звуки являются для меня сейчас олицетворением свободы.
Лечу в бункер. Я стараюсь съежиться, повернуться боком, стать
пружинистым и маленьким, но не успеваю этого сделать. В самый последний
миг вижу голубые - от звезд - рельсы, а потом чувствую удар в затылок и
уже больше ничего не вижу и не слышу, только мама поет.
Я открываю глаза, стараюсь пошевельнуться - и ужас входит в меня: я не
могу двинуть ни рукой, ни ногой. Я весь стиснут глыбами угля. Я заживо
закопан. Напрягаюсь, чувствую, что глыбы на моей спине шевелятся,
извиваюсь, кричу - аж глаза лезут из орбит.
Трудно заставить себя замереть и подумать в такой ситуации. Мне это не
сразу удается. А когда наконец я замираю, чтобы прийти в себя и осмыслить
происшествие, начинаю понимать: укачивала меня не мать и приговаривала не
она - просто бункер идет по рельсам, а я придавлен углем, и ничего
страшного в этом нет, только не надо сходить с ума и тратить силы на
бесполезные движения. Надо постараться перевернуться на спину и откопать
себя. Ничего нет страшного, я ведь не под землей, я в бункере, который
везет меня к свободе.
Когда я вылез на поверхность, то был весь мокрый и потный. Я видел над
собой небо, усыпанное звездами. Я долго сидел на глыбах угля, чтобы прийти
в себя, успокоиться, отдышаться, а потом, отдышавшись, стал петь песни.
Уже рассвело, когда состав остановился. Я снова закопался в уголь и
незаметно для себя уснул. Не знаю, сколько я спал. Только проснулся будто
от толчка. Всего меня знобило. Я потрогал лоб. Пальцы у меня были
холодные, и поэтому лоб показался горячим, как жаровня. Потом я увидел,
что уголь вокруг - белый.
"Это жар, - решил я. - Плохо дело!"
После я понял, что это снег лег на уголь. Пушистый, крупный, сплошные
звездочки.
На каком-то ночном полустанке я вылез из своего бункера и ушел в лес.
Мне казалось, что я иду строго на восток. Даже не знаю, почему я был
так убежден в этом. Теперь, когда я быстро шел, меня все сильнее знобило.
Но я понимал, что ни в коем случае нельзя останавливаться или ломать темп,
который я взял с самого начала, как только углубился в лес.
"Ночью разложу костер, - думал я, - обязательно большой, из еловых
веток, и отогреюсь как следует. Сначала спину, потом грудь и бока. Озноб
пройдет, и все будет в порядке".
Сначала я не думал о том, что у меня нет спичек и никакой костер я
разложить без них не смогу. Но чем дальше я шел, тем явственнее понимал,
что костра не будет. Тогда я стал уговаривать себя, что смогу добыть искру
трением.
"Найду сухой бересты и буду сильно тереть ее друг о дружку. Появится
дым. Сначала он будет синим, а потом, постепенно, станет серым, голубым,
белым, вовсе исчезнет и появится огонь, - так думал я и быстро шел к
востоку. - Только надо все время идти, не задерживаясь ни на минуту".
К вечеру я вышел к шоссе. По бетонной широкой автостраде проносились
машины: я слышал, как противно визжали шины, когда шофер входил в вираж. Я
лег в кустарник, чтобы дождаться темноты. Лег - и сразу впал в забытье.
Наверное, я пролежал в кустах часа два, потому что, когда открыл глаза,
уже стемнело. Меня всего било. Только зубы были стиснуты так сильно, что я
никак не мог разлепить рта. Казалось, что если я сейчас же не поднимусь,
то уж вообще не поднимусь никогда.
Я стал кататься по земле, чтобы унять противную, слабую дрожь и хоть
немного согреться. Я поднялся, но меня по-прежнему всего било, и рот не
открывался, потому что зубы будто срослись и стали единым целым.
Я уже не очень-то понимал, куда иду. Только когда я увидел вокруг себя
красивые одноэтажные дома, то понял, что забрел в деревню. Я не испугался.
Просто испуг уже не доходил до меня из-за холода, из-за того, что всего
било, и еще из-за того, что живот стал прирастать к спине. И вдруг меня
что-то толкнуло в грудь. В двух метрах от себя я увидел человека в теплой
куртке, в ботинках и охотничьей шляпе с пером. У его ног стояли банки
консервов, построенные пирамидой, а над головой на веревках висели
окорока, колбасы и гирлянды сосисок.
"Магазин", - думаю я спокойно и трезво. Я понимаю, что разбить стекло -