Страница:
* * *
«Вася придет через полторы минуты, — устало подумал Штирлиц, закрыв глаза. — Не Вася. Вольф. Какой, к черту, Вася?! Нельзя позволять себе даже в мыслях называть его Васей… Ну и что мы сделаем — даже вдвоем — за то время, которое нам отпущено? Нельзя, чтобы Дориана увезли в Берлин. Черт, отчего так болит желудок? Эти бесы в кабаках здесь легко продаются, могут сыпануть какой-нибудь гадости проклятому немецкому дипломату, который никак не соглашается подвербоваться ни к грекам, ни к мексиканцам… Самые могучие разведки мира! Зуд в простате, а не разведки, а ведь как суетятся… Кто, интересно, через них работает? Мои шефы из СД или Лондон? Или Париж? Или?.. Гробанут ведь за милую душу от чрезмерного энтузиазма…»Штирлиц открыл один глаз и посмотрел на часы. Прошло полторы минуты. В дверь постучали. Штирлиц поднялся и негромко сказал:
— Входите. Не заперто.
Он сказал это по-итальянски: о том, что вокруг него вертелись «римляне», он написал в свое время официальный рапорт Лерсту и получил его санкцию продолжать встречи. На всякий случай, пока они с Вольфом не ушли в комнату и не включили музыку, здесь, возле лестничной площадки, стоило соблюдать осторожность.
Вольф был в больших очках и в берете, гладко обтягивавшем его шевелюру; голова поэтому казалась лысой. Он специально подбривал виски очень высоко, чтобы сохранялась эта иллюзия, когда приходил из отряда, где была рация, в Бургос.
Они обменялись молчаливым рукопожатием и пошли в комнату, окна в которой были забраны толстыми деревянными ставнями — даже днем здесь поэтому бывало прохладно.
Вольф выслушал Штирлица молча, тяжело нахмурившись.
— Это страшно, — сказал он. — Я уж не говорю о том, что в Берлине бедняге Дориану будет крышка…
— Эмоциональную оценку я бы дал более конкретную, — хмыкнул Штирлиц.
— Нас с тобой ожидает аналогичная крышка. Какие предложения?
— Никаких.
— Смешно выходить на связь с центром только для того, чтобы сообщить им эту новость. Надо выходить с предложениями.
— Выкрасть Дориана можно?
Штирлиц отрицательно покачал головой.
— Даже если мы пойдем на риск устроить нападение на твою контору?
— Когда Хаген почувствует, что вы одолеваете, он пристрелит Дориана. Кофе хочешь?
— Нет. Воды хочу.
— По-моему, у Клаудии нет холодной воды. У нее всегда есть холодное тинто<Т и н т о — сорт красного вина (исп.).>
— Угости холодным тинто.
— Сейчас схожу на кухню.
Штирлиц убавил громкость в старинном граммофоне, но Вольф остановил его:
— Пусть играет, я люблю это танго.
Штирлиц вернулся через минуту с холодным глиняным кувшином и двумя стаканами.
— Смотри, — сказал Штирлиц, — этот высокий граненый стакан похож на…
— Да… Только у нас из таких пьют водку…
— Слушай, а в Барселоне есть немецкий «юнкерс»?
Вольф долго пил красное вино. Он делал маленькие глотки, глядя при этом на Штирлица, и тот заметил, как в уголках четко очерченного рта его товарища появилась улыбка. Вольф поставил стакан на стол, достал из кармана платок, вытер грани так, чтобы не остались следы пальцев, закурил и сказал:
— Ты чрезвычайно хитрый человек.
— Ну и как ты оцениваешь это мое качество?
— Я оцениваю его самым положительным образом, несмотря на то, что ни в Барселоне, ни в Мадриде «юнкерсов» у республиканцев пока нет…
Прага, 1934
Борцов спросил:
— Вы проверились?
— Что-что? — не понял Пальма.
— Никто за вами не шел?
— Так я же спросил на пресс-конференции, могу ли я вас навестить, и все слышали ваш ответ.
Борцов перевел шкалу приемника на другую станцию — передавали последние известия из Вены.
— Это все верно, — сказал он, медленно стягивая через голову галстук,
— только выходить вам отсюда придется с саквояжем, в котором лежат деньги, много денег, и провозить их вам придется через границу — нелегально, вот в чем вся штука. Сунут вам провокацию тут — что тогда?
Пальма усмехнулся:
— Мне говорили, что ваши люди очень боятся провокаций в демократических странах.
— Где-где?
— Ну, здесь… На Западе…
— А вы не боитесь?
— Не боюсь.
— Ну, ну…
Борцов подвинул носком туфли большой, свиной кожи портфель к ноге Яна. Пальма заметил, что Борцов не расставался с этим портфелем и на пресс-конференции в «Амбассадоре».
— Это для Вены?
— Да.
— Чьи это деньги?
— Наши.
— Чьи? — повторил Пальма.
— Это деньги наших людей… Они собрали их в ячейках МОПРа. Наши люди живут еще далеко не так хорошо — я имею в виду материальный аспект, — как нам хотелось бы. Но они помогают товарищам по классу.
— Может быть, все-таки сначала сделать так, чтобы ваши люди жили лучше всех других, а потом уж стали помогать товарищам по классу?
— Тогда не надо вам трепыхаться с этим портфелем… — жестко сказал Борцов. — Я его отвезу назад, и, как говорят ваши американские контрагенты, «все о'кей».
— В Вене убьют шуцбундовцев, если я не привезу денег…
— Да? — удивился Борцов. — Что вы говорите?!
— Вы умеете бить апперкотом.
— Это как?
— Это удар снизу, скрытый, — ответил Пальма.
— Очень не люблю бить, Ян. Не мое это дело. Да и не ваше, впрочем, хотя отец старался вас учить обратному.
— Откуда это вам известно?
— Это нам известно от Лизл…
Пальма силился припомнить, кто такая Лизл, но не мог. Он вопросительно посмотрел на Борцова.
— Ну, Лизл, из Кента…
— Бог мой, откуда вы знаете старуху?! Может быть, вы по совместительству служите Шерлок Холмсом?
— Я не служу Шерлок Холмсом, — медленно ответил Борцов, — а вот товарищ Вольф будет ждать вас на венском вокзале завтра в тринадцать пятнадцать, и как раз ему надо передать эти деньги.
— Он серьезный человек?
— Вполне.
— А почему вы мне об этом говорите? Я читал шпионские романы, там все происходит иначе. Если вы не боитесь, что нас услышат из-за радио, то объясните, отчего вы так доверительно говорите мне про Вольфа?
— Я говорю с вами так откровенно по целому ряду причин.
— Каких именно?
— Во-первых, я знаю, что вы были честным парнем в Вене.
— Вольф вам рассказал про машину?
— Машина — ерунда. Благотворительность в вашем обществе — одна из форм хобби. Просто вы ничего не публиковали ни в Риге, ни в Париже, ни в Лондоне, как я мог заметить.
— Я много писал им.
— Тем лучше. Это хорошо, если в газетах не печатают ваши репортажи из Вены, — значит, они объективны.
— Это все?
— Почему все? Мне о вас рассказывал руководитель вашего дискуссионного кружка в университете.
— Вы знаете нашего старика?!
— Знаю.
— Что он вам еще про меня рассказал?
— Много. Он рассказывал, например, как вы хотели построить баррикады на лондонских улицах во время всеобщей забастовки.
— Построю. Очень скоро построю.
— Ну и плохо.
— То есть как это плохо?
— Когда баррикады строят люди вроде вас, мы называем это левацким авантюризмом. Если вам скучно и хочется сильных ощущений — поезжайте на Полинезию… Танец живота, стрельба из лука, охота на тигров и другие рассказы…
— Это несерьезный разговор.
— Если вы хотите серьезного разговора, то я просил бы вас уговориться с Вольфом: чем вы сможете помогать нам в будущем?
— Вы предлагаете мне стать русским шпионом?
— «Русский шпион» — понятие, имевшее смысл лишь до двадцать пятого октября семнадцатого года. Тогда была Российская империя. Сейчас есть Советский Союз.
— Интересно, кличка у вас для меня припасена?
— Если вы решитесь помогать нашей борьбе с фашизмом — псевдоним вы себе выберете сами.
— Неужели вы серьезно думаете, что я соглашусь быть шпионом — даже ради любимых мною советских республик?
— Значит, вам предстоит драться с Гитлером в одиночку.
— Вы проверились?
— Что-что? — не понял Пальма.
— Никто за вами не шел?
— Так я же спросил на пресс-конференции, могу ли я вас навестить, и все слышали ваш ответ.
Борцов перевел шкалу приемника на другую станцию — передавали последние известия из Вены.
— Это все верно, — сказал он, медленно стягивая через голову галстук,
— только выходить вам отсюда придется с саквояжем, в котором лежат деньги, много денег, и провозить их вам придется через границу — нелегально, вот в чем вся штука. Сунут вам провокацию тут — что тогда?
Пальма усмехнулся:
— Мне говорили, что ваши люди очень боятся провокаций в демократических странах.
— Где-где?
— Ну, здесь… На Западе…
— А вы не боитесь?
— Не боюсь.
— Ну, ну…
Борцов подвинул носком туфли большой, свиной кожи портфель к ноге Яна. Пальма заметил, что Борцов не расставался с этим портфелем и на пресс-конференции в «Амбассадоре».
— Это для Вены?
— Да.
— Чьи это деньги?
— Наши.
— Чьи? — повторил Пальма.
— Это деньги наших людей… Они собрали их в ячейках МОПРа. Наши люди живут еще далеко не так хорошо — я имею в виду материальный аспект, — как нам хотелось бы. Но они помогают товарищам по классу.
— Может быть, все-таки сначала сделать так, чтобы ваши люди жили лучше всех других, а потом уж стали помогать товарищам по классу?
— Тогда не надо вам трепыхаться с этим портфелем… — жестко сказал Борцов. — Я его отвезу назад, и, как говорят ваши американские контрагенты, «все о'кей».
— В Вене убьют шуцбундовцев, если я не привезу денег…
— Да? — удивился Борцов. — Что вы говорите?!
— Вы умеете бить апперкотом.
— Это как?
— Это удар снизу, скрытый, — ответил Пальма.
— Очень не люблю бить, Ян. Не мое это дело. Да и не ваше, впрочем, хотя отец старался вас учить обратному.
— Откуда это вам известно?
— Это нам известно от Лизл…
Пальма силился припомнить, кто такая Лизл, но не мог. Он вопросительно посмотрел на Борцова.
— Ну, Лизл, из Кента…
— Бог мой, откуда вы знаете старуху?! Может быть, вы по совместительству служите Шерлок Холмсом?
— Я не служу Шерлок Холмсом, — медленно ответил Борцов, — а вот товарищ Вольф будет ждать вас на венском вокзале завтра в тринадцать пятнадцать, и как раз ему надо передать эти деньги.
— Он серьезный человек?
— Вполне.
— А почему вы мне об этом говорите? Я читал шпионские романы, там все происходит иначе. Если вы не боитесь, что нас услышат из-за радио, то объясните, отчего вы так доверительно говорите мне про Вольфа?
— Я говорю с вами так откровенно по целому ряду причин.
— Каких именно?
— Во-первых, я знаю, что вы были честным парнем в Вене.
— Вольф вам рассказал про машину?
— Машина — ерунда. Благотворительность в вашем обществе — одна из форм хобби. Просто вы ничего не публиковали ни в Риге, ни в Париже, ни в Лондоне, как я мог заметить.
— Я много писал им.
— Тем лучше. Это хорошо, если в газетах не печатают ваши репортажи из Вены, — значит, они объективны.
— Это все?
— Почему все? Мне о вас рассказывал руководитель вашего дискуссионного кружка в университете.
— Вы знаете нашего старика?!
— Знаю.
— Что он вам еще про меня рассказал?
— Много. Он рассказывал, например, как вы хотели построить баррикады на лондонских улицах во время всеобщей забастовки.
— Построю. Очень скоро построю.
— Ну и плохо.
— То есть как это плохо?
— Когда баррикады строят люди вроде вас, мы называем это левацким авантюризмом. Если вам скучно и хочется сильных ощущений — поезжайте на Полинезию… Танец живота, стрельба из лука, охота на тигров и другие рассказы…
— Это несерьезный разговор.
— Если вы хотите серьезного разговора, то я просил бы вас уговориться с Вольфом: чем вы сможете помогать нам в будущем?
— Вы предлагаете мне стать русским шпионом?
— «Русский шпион» — понятие, имевшее смысл лишь до двадцать пятого октября семнадцатого года. Тогда была Российская империя. Сейчас есть Советский Союз.
— Интересно, кличка у вас для меня припасена?
— Если вы решитесь помогать нашей борьбе с фашизмом — псевдоним вы себе выберете сами.
— Неужели вы серьезно думаете, что я соглашусь быть шпионом — даже ради любимых мною советских республик?
— Значит, вам предстоит драться с Гитлером в одиночку.
(«Высказывания рейхсканцлера Гитлера, изложенные перед главнокомандующим сухопутными войсками и военно-морскими силами во время посещения генерала пехоты барона Гаммерштей-Эквода на его квартире.
Цель всей политики в одном: снова завоевать политическое могущество. На это должно быть нацелено все государственное руководство (все органы!).
1. Внутри страны. Полное преобразование нынешних внутриполитических условий в Германии. Не терпеть никакой деятельности носителей мыслей, которые противоречат этой цели (пацифизм!). Кто не изменит своих взглядов, тот должен быть смят. Уничтожить марксизм с корнем. Воспитание молодежи и всего народа в том смысле, что нас может спасти только борьба. И перед этой идеей должно отступить все остальное (она воплощается в миллионах приверженцев национал-социалистского движения, которое будет расти). Всеми средствами сделать молодежь крепкой и закалить ее волю к борьбе. Смертные приговоры за предательство государства и народа. Жесточайшее авторитарное государственное руководство. Устранение раковой опухоли — демократии.
2. Во внешнеполитическом отношении. Борьба против Версаля. Равноправие в Женеве; но бессмысленно, если народ не настроен на борьбу. Приобретение союзников.
3. Экономика! Крестьянин должен быть спасен! Колонизационная политика! Повышение экспорта в будущем ничего не даст. Емкость рынков мира ограничена, а производство повсюду избыточно. В освоении новых земель — единственная возможность снова частично сократить армию безработных. Но это требует времени, и радикальных изменений нельзя ожидать, так как жизненное пространство для немецкого народа слишком мало.
4. Строительство вермахта — важнейшая предпосылка для достижения цели — завоевания политического могущества. Должна быть снова введена всеобщая воинская повинность. Но предварительно государственное руководство должно позаботиться о том, чтобы военнообязанные перед призывом не были уже заражены пацифизмом, марксизмом, большевизмом или по окончании службы не были отравлены этим ядом.
Как следует использовать политическое могущество, когда мы приобретем его? Сейчас еще нельзя сказать. Возможно, отвоевание новых рынков сбыта, возможно — и, пожалуй, это лучше — захват нового жизненного пространства на Востоке и его беспощадная германизация…»).
Бургос, 1938, 6 августа, 9 час. 57 мин.
Хаген откинулся на высокую резную спинку стула и рассмеялся.
— Великолепно, дорогой Ян, я преклоняюсь перед вашим умением импровизировать! Вы ловко прячетесь за спины баб и за пьянки в ночных барах. Браво, Пальма!
— Воспитанные люди у меня на родине обращаются к малознакомым людям с обязательной приставкой «господин». Кроме того, если вы ведете допрос, извольте ставить конкретные вопросы, герр Хаген, а не играть со мной в кошки-мышки.
— Мой дорогой Пальма — по-моему, у вас на родине существует такая формула учтивого обращения к знакомому, — я попросил бы вас помнить, что здесь все решаю я: о чем, когда и каким образом мне вас спрашивать. И если я уличу вас в неоднократной лжи, это затруднит вашу участь — как бы не обернулось горем ваше дальнейшее жизнепребывание на этой земле! Итак, еще раз: вы с Лерстом не видались — ни в Праге, ни на пресс-конференции Борцова, о которой вы почему-то решили умолчать сейчас, ни позже?
Он только сейчас понял, отчего позже, в Лондоне и Бургосе, лицо Лерста казалось ему мучительно знакомым.
«На границе Лерст был не в форме. Он был в штатском. Я даже могу сказать, что на нем был серый костюм, — подумал Пальма. — А ботинки на нем были, кажется, малиновые…»
Он возвращался в Вену через Берлин, и Лерст проверял документы на немецкой границе. Рядом в купе сидел толстый, с одышкой, весь потный пожилой еврей. Лерст заставил еврея подняться, вывернул его карманы, долго разглядывал документы, а потом лениво уронил их на пол.
— Подними, — сказал он, закуривая.
Еврей опустился на колени, быстро собрал документы и хотел спрятать их в карман.
— Верни их мне. Я еще не кончил смотреть твои документы.
Человек послушно вернул документы Лерсту, и тот снова уронил их на пол.
— Подними.
— У меня больное сердце…
— Да? — участливо спросил Лерст. — Тогда тебе придется выйти из поезда для медицинского переосвидетельствования.
— Нет, нет, я здоров, — залепетал еврей, — пощадите мои годы… Позвольте мне ехать… Меня ждет внучка в Вене… Пощадите…
— Вы же не щадите германский народ, — сказал Лерст, — когда вывозите из рейха деньги и ценности! Нет, милейший, ты задержан. Иди вперед и не шути!
Лицо этого толстого, потного, несчастного плачущего еврея сделалось мучнистым, и он привалился к двери. Двое эсэсовцев в форме, что стояли рядом с Лерстом, подхватили его под руки и поволокли по коридору.
— Он контрабандист, — пояснил Лерст пассажирам, — приношу извинение за эту невольную задержку.
Пальма так сжал ручку саквояжа, в котором лежали деньги, что пальцы его побелели. Одно мгновение он был близок к тому, чтобы подняться и спросить этого нациста, на каком основании он арестовал невинного. Но он не поднялся и не задал этого вопроса. Наоборот, он заставил себя улыбнуться, закрыть глаза и притулиться к стене, словно выбирая самое удобное место, чтобы подремать остаток пути до Вены…
Такие очень боятся интервью, да и вообще встреч с прессой, казалось тогда Пальма. Не может ведь он творить свое зверство и не бояться огласки! Если бы этот наци узнал, что он, Пальма, из рижской и лондонской газет, он наверняка вернул бы в купе этого несчастного толстого, потного еврея с громадными иссиня-черными глазами. Так казалось тогда Пальма, и это не представлялось ему наивностью.
— Это я над собою смеюсь, — ответил Пальма. — Над своей наивностью. Отличительная черта человечества — варварская, нецензурная наивность. А тех, кто прозрел, либо распинают на кресте, либо превозносят пророком, либо обвиняют в ереси.
— Я понял, — сказал Хаген. — Это интересная мысль, но какое отношение она имеет к той ахинее про ваших словацких баб в горах, хотел бы я знать?!
— Прямое: только когда проводишь много времени в обществе веселых женщин и никакие другие суетности тебя не обременяют, начинаешь серьезно думать о главном. А вы? О чем вы сейчас думаете, бедняга? Верить или не верить, что я в Праге не был, а прожил у лесничихи в Высоких Татрах, пока ее муж водил немцев по горам в поисках оленя, — не так ли? И бить вы меня не можете — нет у вас инструкций, как я понял. И вы отправили за инструкциями вашего коллегу с мрачной физиономией. Разве не так? А я устал и больше не хочу с вами разговаривать. Ясно?
Хаген ударил Пальма в подбородок, и тот упал со стула. По тому, как Хаген ринулся к нему — с растерянным лицом, стукнувшись об угол стола, Пальма понял, что этот кретин ударил его не по инструкции.
«Тайм-аут, — подумал Пальма. — Я буду последним болваном, если не заработаю себе тайм-аут на этом его срыве».
И, застонав, он закрыл глаза…
…Штирлиц, увидев Пальма, лежавшего на софе с разбитым ртом, немедленно пошел к радистам и передал шифровку на Принц-Альбрехтштрассе Гейдриху, что «гость захворал» и в течение трех дней будет нетранспортабелен. Причем шифровку эту он заставил подписать Хагена, перепуганного и жалкого.
— Я покрываю вас, — сказал он Хагену, — в первый и последний раз, запомните это!
— Он глумился надо мной, штурмбанфюрер…
— Руками? Или каблуками ботинок? Или пресс-папье?! Вы понимаете, что поставили дело на грань срыва?! Вместо того чтобы продемонстрировать наше спокойное всезнающее могущество и на этом сломить его, вы начали его бить! Вы понимаете, что с вами будет, если я подтвержу Гейдриху, как вы себя вели с ним — без санкции на то руководства?! Идите, Хаген, и отдохните, а то вы не сможете дальше работать — с этакими-то нервами…
«Видимо, главное, — неторопливо размышлял он, стараясь думать о себе со стороны, — что будет интересовать в моем деле Хагена, — это Лерст, весь цикл наших взаимоотношений. И „мессершмитт“… Он бережет это про запас — я там уязвим… А о том, что со мной будет дальше, лучше пока не думать. В одиночестве опасно размышлять над такого рода делами. Можно запаниковать. А это дурно. Надо в такой ситуации решать локальные арифметические задачки: это помогает чувствовать себя человеком, который может драться… Во всяком случае, который старается это делать… Когда же мы с Лерстом встретились по-настоящему? И где?»
— Великолепно, дорогой Ян, я преклоняюсь перед вашим умением импровизировать! Вы ловко прячетесь за спины баб и за пьянки в ночных барах. Браво, Пальма!
— Воспитанные люди у меня на родине обращаются к малознакомым людям с обязательной приставкой «господин». Кроме того, если вы ведете допрос, извольте ставить конкретные вопросы, герр Хаген, а не играть со мной в кошки-мышки.
— Мой дорогой Пальма — по-моему, у вас на родине существует такая формула учтивого обращения к знакомому, — я попросил бы вас помнить, что здесь все решаю я: о чем, когда и каким образом мне вас спрашивать. И если я уличу вас в неоднократной лжи, это затруднит вашу участь — как бы не обернулось горем ваше дальнейшее жизнепребывание на этой земле! Итак, еще раз: вы с Лерстом не видались — ни в Праге, ни на пресс-конференции Борцова, о которой вы почему-то решили умолчать сейчас, ни позже?
* * *
Он виделся с Лерстом. Он только сейчас вспомнил, что именно Лерст проверял его документы, когда он пересекал границу второй раз и прижимал к себе саквояж, набитый долларами, и старался быть равнодушным и насмешливым, но ему это не очень-то удавалось, и он ощущал, как мелко дрожит левая нога и медленно леденеют руки.Он только сейчас понял, отчего позже, в Лондоне и Бургосе, лицо Лерста казалось ему мучительно знакомым.
«На границе Лерст был не в форме. Он был в штатском. Я даже могу сказать, что на нем был серый костюм, — подумал Пальма. — А ботинки на нем были, кажется, малиновые…»
Он возвращался в Вену через Берлин, и Лерст проверял документы на немецкой границе. Рядом в купе сидел толстый, с одышкой, весь потный пожилой еврей. Лерст заставил еврея подняться, вывернул его карманы, долго разглядывал документы, а потом лениво уронил их на пол.
— Подними, — сказал он, закуривая.
Еврей опустился на колени, быстро собрал документы и хотел спрятать их в карман.
— Верни их мне. Я еще не кончил смотреть твои документы.
Человек послушно вернул документы Лерсту, и тот снова уронил их на пол.
— Подними.
— У меня больное сердце…
— Да? — участливо спросил Лерст. — Тогда тебе придется выйти из поезда для медицинского переосвидетельствования.
— Нет, нет, я здоров, — залепетал еврей, — пощадите мои годы… Позвольте мне ехать… Меня ждет внучка в Вене… Пощадите…
— Вы же не щадите германский народ, — сказал Лерст, — когда вывозите из рейха деньги и ценности! Нет, милейший, ты задержан. Иди вперед и не шути!
Лицо этого толстого, потного, несчастного плачущего еврея сделалось мучнистым, и он привалился к двери. Двое эсэсовцев в форме, что стояли рядом с Лерстом, подхватили его под руки и поволокли по коридору.
— Он контрабандист, — пояснил Лерст пассажирам, — приношу извинение за эту невольную задержку.
Пальма так сжал ручку саквояжа, в котором лежали деньги, что пальцы его побелели. Одно мгновение он был близок к тому, чтобы подняться и спросить этого нациста, на каком основании он арестовал невинного. Но он не поднялся и не задал этого вопроса. Наоборот, он заставил себя улыбнуться, закрыть глаза и притулиться к стене, словно выбирая самое удобное место, чтобы подремать остаток пути до Вены…
Такие очень боятся интервью, да и вообще встреч с прессой, казалось тогда Пальма. Не может ведь он творить свое зверство и не бояться огласки! Если бы этот наци узнал, что он, Пальма, из рижской и лондонской газет, он наверняка вернул бы в купе этого несчастного толстого, потного еврея с громадными иссиня-черными глазами. Так казалось тогда Пальма, и это не представлялось ему наивностью.
* * *
— Что вы смеетесь? — спросил Хаген.— Это я над собою смеюсь, — ответил Пальма. — Над своей наивностью. Отличительная черта человечества — варварская, нецензурная наивность. А тех, кто прозрел, либо распинают на кресте, либо превозносят пророком, либо обвиняют в ереси.
— Я понял, — сказал Хаген. — Это интересная мысль, но какое отношение она имеет к той ахинее про ваших словацких баб в горах, хотел бы я знать?!
— Прямое: только когда проводишь много времени в обществе веселых женщин и никакие другие суетности тебя не обременяют, начинаешь серьезно думать о главном. А вы? О чем вы сейчас думаете, бедняга? Верить или не верить, что я в Праге не был, а прожил у лесничихи в Высоких Татрах, пока ее муж водил немцев по горам в поисках оленя, — не так ли? И бить вы меня не можете — нет у вас инструкций, как я понял. И вы отправили за инструкциями вашего коллегу с мрачной физиономией. Разве не так? А я устал и больше не хочу с вами разговаривать. Ясно?
Хаген ударил Пальма в подбородок, и тот упал со стула. По тому, как Хаген ринулся к нему — с растерянным лицом, стукнувшись об угол стола, Пальма понял, что этот кретин ударил его не по инструкции.
«Тайм-аут, — подумал Пальма. — Я буду последним болваном, если не заработаю себе тайм-аут на этом его срыве».
И, застонав, он закрыл глаза…
«Ю с т а с у. Можно ли выяснить срок вылета самолета из Берлина?Эту шифровку Вольф получил сразу же после того, как Штирлиц расстался с ним. Он покачал головой: если самолет уйдет из Берлина сегодня или даже завтра, Штирлиц будет бессилен сделать что-либо. На это нужно дня три как минимум. А этих самых трех дней нет: Берлин, видимо, торопится вывезти латыша. План Штирлица был заманчив, и Вольф оценил его холодное математическое изящество. Но с самого начала он верил только в налет на гестаповское «хозяйство» в горах. Он понимал, что это риск, большой риск, но тем не менее он считал, что этот путь — единственный.
Каким кодом будет поддерживаться связь с самолетом из Берлина и
Бургоса? Ждем ответа срочно. Ц е н т р».
…Штирлиц, увидев Пальма, лежавшего на софе с разбитым ртом, немедленно пошел к радистам и передал шифровку на Принц-Альбрехтштрассе Гейдриху, что «гость захворал» и в течение трех дней будет нетранспортабелен. Причем шифровку эту он заставил подписать Хагена, перепуганного и жалкого.
— Я покрываю вас, — сказал он Хагену, — в первый и последний раз, запомните это!
— Он глумился надо мной, штурмбанфюрер…
— Руками? Или каблуками ботинок? Или пресс-папье?! Вы понимаете, что поставили дело на грань срыва?! Вместо того чтобы продемонстрировать наше спокойное всезнающее могущество и на этом сломить его, вы начали его бить! Вы понимаете, что с вами будет, если я подтвержу Гейдриху, как вы себя вели с ним — без санкции на то руководства?! Идите, Хаген, и отдохните, а то вы не сможете дальше работать — с этакими-то нервами…
* * *
Пальма лежал, закрыв глаза.«Видимо, главное, — неторопливо размышлял он, стараясь думать о себе со стороны, — что будет интересовать в моем деле Хагена, — это Лерст, весь цикл наших взаимоотношений. И „мессершмитт“… Он бережет это про запас — я там уязвим… А о том, что со мной будет дальше, лучше пока не думать. В одиночестве опасно размышлять над такого рода делами. Можно запаниковать. А это дурно. Надо в такой ситуации решать локальные арифметические задачки: это помогает чувствовать себя человеком, который может драться… Во всяком случае, который старается это делать… Когда же мы с Лерстом встретились по-настоящему? И где?»
Лондон, 1936
В клуб «Атенеум» он пришел рано утром, когда еще в залах и каминных было пусто. Сев за маленький столик возле окна, он спросил кофе со сливками и развернул газету. На второй полосе была напечатана его статья «Возрождение из пепла». Это была его третья статья из европейского цикла после большого турне по Германии, Франции, Бельгии и Голландии. Он писал о том, что политика фюрера отнюдь не так агрессивна, как это тщатся доказать его противники. Он писал о серьезных проблемах, стоящих перед Берлином, и утверждал, что фюрер решает их энергично и в точном соответствии с нуждами немецкой нации.
После опубликования второй статьи к нему позвонили из германского посольства и осведомились, не нуждается ли специальный корреспондент из Риги в каких-либо дополнительных материалах: статистических, экономических, идеологических. Поблагодарив за любезность, Пальма отказался. «Вы станете предлагать свои материалы, а мои коллеги — и в Лондоне и в Риге, — засмеялся он, — обвинят меня в том, что я пою с вашего голоса. Потом, у меня есть все материалы: если вы запрещаете продавать в Германии наши левые газеты, то здесь я могу купить даже „Дас шварце кор“. Они еще о чем-то весело поболтали с секретарем посольства, а к вечеру, как раз перед тем как он собрался уезжать домой, в редакцию принесли приглашение на прием к „имперскому послу Иоахиму фон Риббентропу“. Ян позвонил Вольфу. Тот работал здесь под именем Бэйзила. Пальма попросил его прийти в „Атенеум“ к девяти часам. Сейчас было уже девять тридцать. Пальма еще раз посмотрел на часы, подписал счет и поднялся из-за стола: в одиннадцать его ждала Мэри — они должны были вместе ехать в загородный клуб фехтовальщиков.
Пальма вышел на улицу. Моросил дождь. Прохожих почти не было: все разъехались на уик-энд. Такси тоже не было, и Ян, раскрыв зонтик, медленно пересек улицу. Заскрипели тормоза, и рядом с ним остановился автомобиль. Вольф открыл дверь и предложил:
— Я подвезу вас, сэр…
Пальма сел на заднее сиденье.
— Почему ты не пришел?
— Ты иногда говоришь, словно дитя. Ну как я, шофер, могу войти в твой аристократический клуб?
— Не я говорю как дитя, а ты плохо подготовлен к работе в Лондоне, Бэйзил, — усмехнулся Пальма. — По уставу нашего клуба я отвечаю за тех, с кем сижу за одним столиком. Неважно — будь ты ассенизатор, король Бурунди или мелкий жулик с Ист-Энда.
— Все равно… Береженого бог бережет, есть у нас такая пословица. Что случилось?
— В общем, ты оказался прав. Все разыгрывается, как ты и предполагал. Они клюют. Сегодня меня пригласил Риббентроп.
— Ого! Это прекрасно.
— Нет, Вольф, это отнюдь не прекрасно.
— То есть?
— Видишь ли… Когда я помогал тебе вывозить коммунистов из Вены, чтобы их не перещелкали наци, — это не расходилось с моим мировоззрением. Когда я спас из Германии ту немку — я делал доброе дело, я спасал коммунистку, приговоренную к смерти. Это все было моим делом… И это было в рейхе, один на один с наци. А теперь эти мои проститутские статьи… Многие отвернулись от меня — и в Риге и в Лондоне. А это больно, Вольф.
— Что ты предлагаешь?
— Во-первых, я хочу драться против них с открытым забралом…
— Как это понять?
— Я хочу писать правду о Гитлере и его стране, я хочу называть нацизм грязью и ужасом, а не петь ему дифирамбы.
— Это тоже путь, Ян… Это путь, конечно же… Только он более легкий и менее результативный, чем тот, который ты избрал сейчас. Будь ты писатель или художник, я бы сказал: да, старина, здесь врать опасно — талант тем велик, что он умеет убеждать в своей правоте. Но ты, увы, не писатель… Ты репортер… Великолепный репортер, и ты служишь минуте, тогда как талант принадлежит веку, если только талант не ленив, не капризен, если он не избалован, а подобен каменщику, который каждое утро начинает класть стену дома… Я бы не посмел просить тебя лгать, не думай… Просто, думается мне, сейчас твое место в драке с нацистами более выгодно в рядах их друзей, чем открытых противников…
Они долго ехали молча. Вольф спросил:
— Тебе куда?
— Меня ждет подруга.
— Между прочим, она не из контрразведки?
— Вряд ли. А если и да — что из этого?
— Я ее не знаю?
— Нет…
— Что с твоим «во-вторых»?
— Во-вторых… И это очень серьезно, Вольф. Ты — патриот своей страны, и это очень хорошо. А я — патриот моей страны.
— И это тоже очень хорошо… Если тебе кажется, что Гитлер не угрожает твоей родине в такой же мере, как и моей, тогда нам лучше не видеться. И, думается мне, никто так не поможет миру в драке с Гитлером, как моя родина… У нас друзей Гитлера нет, а сколько их на Западе? Я не знаю. Я только знаю, что их здесь много, и что они могущественные, и что они могут сделать так, чтобы здешние владыки снюхались с Берлином против Москвы. Это допустимо?
— Не знаю.
— Я тоже. Это и нужно знать. И сделаешь это ты. И будет ли это предательством по отношению к твоей родине?
— Нет, — ответил Пальма, закуривая, — это предательством по отношению к моей родине не будет, здесь ты прав.
— Вот… И последнее. Ты как-то говорил мне: «Хочу, чтобы хоть кто-то знал обо мне правду…» Ты объявление в газете опубликуй: «Я в шутку перекрасился в коричневый цвет. На самом деле я начал драку с фашизмом не на жизнь, а на смерть. Вы мне верьте, я помогал антифашистам в Вене и Берлине».
— Останови здесь.
— Не сердись…
— За углом живет Мэри. Я не сержусь. Просто я не хочу, чтобы нас видели вместе.
— Ты становишься конспиратором, Дориан, браво…
— Проведи меня в фехтовальный зал, милый.
— Verboten fur Damen<Дамам запрещено (нем.).>.
— Warum<Почему? (нем.).>?
— Как тебе мой берлинский диалект?
— Я никогда не была в Берлине.
— У меня великолепный берлинский выговор, немцы меня принимают за истинного берлинца. Научись делать мне комплименты, я очень честолюбив.
— У тебя фантастический берлинский выговор, и вообще я обожаю тебя, и ты самый прелестный мужчина из всех, кого я встречала в жизни.
— Во всех смыслах?
Мэри улыбнулась:
— Именно. Почему ты не хочешь взять меня на фехтование?
— Ты же знаешь, в нашем клубе не принято, чтобы дамы посещали зал фехтования.
— Пора нарушить эти ваши дряхлые аристократические законы. Я женщина из предместья, где нет клубов. Мне можно. С кем ты сегодня фехтуешь?
— Лерст, я не знаю, кто это…
«Что он тянет? — подумал тогда Пальма. — Он уже раза четыре мог бы победить меня. Наверное, ему нравится затяжная игра. Он хороший спортсмен, если так».
— Знаете, — сказал Ян Лерсту, когда они, подняв защитные сетки, обменивались рукопожатиями, — пусть у нас будет турнир из трех боев.
— У вас хороший глаз и точная рука, — ответил Лерст. — Через год мне бы не хотелось драться с вами.
— Не любите проигрывать?
— Очень.
— А это спортивно?
Лерст рассмеялся:
— Вы хотите моей крови, а я — вашей дружбы. Я ее добивался с первого же нашего знакомства.
«Где же я его видел? — снова подумал Пальма. — Я его определенно где-то видел».
— Разве мы с вами встречались? Я запамятовал…
После опубликования второй статьи к нему позвонили из германского посольства и осведомились, не нуждается ли специальный корреспондент из Риги в каких-либо дополнительных материалах: статистических, экономических, идеологических. Поблагодарив за любезность, Пальма отказался. «Вы станете предлагать свои материалы, а мои коллеги — и в Лондоне и в Риге, — засмеялся он, — обвинят меня в том, что я пою с вашего голоса. Потом, у меня есть все материалы: если вы запрещаете продавать в Германии наши левые газеты, то здесь я могу купить даже „Дас шварце кор“. Они еще о чем-то весело поболтали с секретарем посольства, а к вечеру, как раз перед тем как он собрался уезжать домой, в редакцию принесли приглашение на прием к „имперскому послу Иоахиму фон Риббентропу“. Ян позвонил Вольфу. Тот работал здесь под именем Бэйзила. Пальма попросил его прийти в „Атенеум“ к девяти часам. Сейчас было уже девять тридцать. Пальма еще раз посмотрел на часы, подписал счет и поднялся из-за стола: в одиннадцать его ждала Мэри — они должны были вместе ехать в загородный клуб фехтовальщиков.
Пальма вышел на улицу. Моросил дождь. Прохожих почти не было: все разъехались на уик-энд. Такси тоже не было, и Ян, раскрыв зонтик, медленно пересек улицу. Заскрипели тормоза, и рядом с ним остановился автомобиль. Вольф открыл дверь и предложил:
— Я подвезу вас, сэр…
Пальма сел на заднее сиденье.
— Почему ты не пришел?
— Ты иногда говоришь, словно дитя. Ну как я, шофер, могу войти в твой аристократический клуб?
— Не я говорю как дитя, а ты плохо подготовлен к работе в Лондоне, Бэйзил, — усмехнулся Пальма. — По уставу нашего клуба я отвечаю за тех, с кем сижу за одним столиком. Неважно — будь ты ассенизатор, король Бурунди или мелкий жулик с Ист-Энда.
— Все равно… Береженого бог бережет, есть у нас такая пословица. Что случилось?
— В общем, ты оказался прав. Все разыгрывается, как ты и предполагал. Они клюют. Сегодня меня пригласил Риббентроп.
— Ого! Это прекрасно.
— Нет, Вольф, это отнюдь не прекрасно.
— То есть?
— Видишь ли… Когда я помогал тебе вывозить коммунистов из Вены, чтобы их не перещелкали наци, — это не расходилось с моим мировоззрением. Когда я спас из Германии ту немку — я делал доброе дело, я спасал коммунистку, приговоренную к смерти. Это все было моим делом… И это было в рейхе, один на один с наци. А теперь эти мои проститутские статьи… Многие отвернулись от меня — и в Риге и в Лондоне. А это больно, Вольф.
— Что ты предлагаешь?
— Во-первых, я хочу драться против них с открытым забралом…
— Как это понять?
— Я хочу писать правду о Гитлере и его стране, я хочу называть нацизм грязью и ужасом, а не петь ему дифирамбы.
— Это тоже путь, Ян… Это путь, конечно же… Только он более легкий и менее результативный, чем тот, который ты избрал сейчас. Будь ты писатель или художник, я бы сказал: да, старина, здесь врать опасно — талант тем велик, что он умеет убеждать в своей правоте. Но ты, увы, не писатель… Ты репортер… Великолепный репортер, и ты служишь минуте, тогда как талант принадлежит веку, если только талант не ленив, не капризен, если он не избалован, а подобен каменщику, который каждое утро начинает класть стену дома… Я бы не посмел просить тебя лгать, не думай… Просто, думается мне, сейчас твое место в драке с нацистами более выгодно в рядах их друзей, чем открытых противников…
Они долго ехали молча. Вольф спросил:
— Тебе куда?
— Меня ждет подруга.
— Между прочим, она не из контрразведки?
— Вряд ли. А если и да — что из этого?
— Я ее не знаю?
— Нет…
— Что с твоим «во-вторых»?
— Во-вторых… И это очень серьезно, Вольф. Ты — патриот своей страны, и это очень хорошо. А я — патриот моей страны.
— И это тоже очень хорошо… Если тебе кажется, что Гитлер не угрожает твоей родине в такой же мере, как и моей, тогда нам лучше не видеться. И, думается мне, никто так не поможет миру в драке с Гитлером, как моя родина… У нас друзей Гитлера нет, а сколько их на Западе? Я не знаю. Я только знаю, что их здесь много, и что они могущественные, и что они могут сделать так, чтобы здешние владыки снюхались с Берлином против Москвы. Это допустимо?
— Не знаю.
— Я тоже. Это и нужно знать. И сделаешь это ты. И будет ли это предательством по отношению к твоей родине?
— Нет, — ответил Пальма, закуривая, — это предательством по отношению к моей родине не будет, здесь ты прав.
— Вот… И последнее. Ты как-то говорил мне: «Хочу, чтобы хоть кто-то знал обо мне правду…» Ты объявление в газете опубликуй: «Я в шутку перекрасился в коричневый цвет. На самом деле я начал драку с фашизмом не на жизнь, а на смерть. Вы мне верьте, я помогал антифашистам в Вене и Берлине».
— Останови здесь.
— Не сердись…
— За углом живет Мэри. Я не сержусь. Просто я не хочу, чтобы нас видели вместе.
— Ты становишься конспиратором, Дориан, браво…
* * *
Мэри прижалась к Яну, шепнула:— Проведи меня в фехтовальный зал, милый.
— Verboten fur Damen<Дамам запрещено (нем.).>.
— Warum<Почему? (нем.).>?
— Как тебе мой берлинский диалект?
— Я никогда не была в Берлине.
— У меня великолепный берлинский выговор, немцы меня принимают за истинного берлинца. Научись делать мне комплименты, я очень честолюбив.
— У тебя фантастический берлинский выговор, и вообще я обожаю тебя, и ты самый прелестный мужчина из всех, кого я встречала в жизни.
— Во всех смыслах?
Мэри улыбнулась:
— Именно. Почему ты не хочешь взять меня на фехтование?
— Ты же знаешь, в нашем клубе не принято, чтобы дамы посещали зал фехтования.
— Пора нарушить эти ваши дряхлые аристократические законы. Я женщина из предместья, где нет клубов. Мне можно. С кем ты сегодня фехтуешь?
— Лерст, я не знаю, кто это…
* * *
Какое-то мгновение, перед тем как Лерст опустил сетку, лицо его казалось Яну знакомым. Но он сразу же забыл об этом, потому что фехтовал Лерст великолепно. Он был артистичен в нападении и совершенно недосягаем в обороне.«Что он тянет? — подумал тогда Пальма. — Он уже раза четыре мог бы победить меня. Наверное, ему нравится затяжная игра. Он хороший спортсмен, если так».
— Знаете, — сказал Ян Лерсту, когда они, подняв защитные сетки, обменивались рукопожатиями, — пусть у нас будет турнир из трех боев.
— У вас хороший глаз и точная рука, — ответил Лерст. — Через год мне бы не хотелось драться с вами.
— Не любите проигрывать?
— Очень.
— А это спортивно?
Лерст рассмеялся:
— Вы хотите моей крови, а я — вашей дружбы. Я ее добивался с первого же нашего знакомства.
«Где же я его видел? — снова подумал Пальма. — Я его определенно где-то видел».
— Разве мы с вами встречались? Я запамятовал…