— Сначала мы посмотрим ваши аппараты.
   — Но если они хорошие?
   Грасс усмехнулся:
   — Тогда поговорим о цене, а уж после решим, в какой валюте нам будет выгодно платить, а вам — получать.
   Грасс остановился возле своей машины, открыл дверцу и сел за руль.
   — Спокойной ночи! — сказал он. — До завтра.
   — До завтра, — ответил Маккензи и пошел к стоянке такси.
   Грасс включил зажигание. Мотор заныл, застонал, но никак не заводился. Грасс закурил, дал стечь бензину, включил зажигание еще раз, но и на этот раз мотор не завелся. Грасс открыл капот, включил лампочку, подергал провода, шедшие от генератора к мотору: все было в полном порядке.
   — И у меня нет такси, и у вас авария, — услышал он над ухом голос Маккензи. — Ну-ка, дайте взглянуть, я разбираюсь в технике.
   Грасс посторонился, и Маккензи, закинув свою толстую коротенькую ногу за крыло, чуть не целиком залез в мотор.
   — Покачайте бензин, — попросил Маккензи, — по-моему, у вас полетел бензонасос.
   Грасс сел за руль и начал качать бензин.
   — Теперь включайте зажигание!
   Мотор заработал. Маккензи спрыгнул с крыла и сказал:
   — У вас барахлит помпа. Скажите, чтобы поменяли, а то намучаетесь.
   Он посмотрел на стоянку такси — человек сорок мокло под дождем: такси не было по-прежнему.
   — Садитесь, — предложил Грасс, — я вас подброшу.
   Маккензи тяжело залез в машину, выбросив вперед левую ногу. Он выбросил ее с таким расчетом, чтобы мысок его ботинка, в котором был вмонтирован грубый шприц с моментально парализующим составом, ударил ногу Грасса. Шприц был сделан из легированной стали: гарантия прокола толстой свиной кожи любого ботинка абсолютная. Это новинка, разработанная в лабораториях Гейдриха, опробовалась уже несколько раз, и результаты были великолепны.
   Грасс обмяк — беззвучно, словно подломленный. Маккензи отбросил сиденье, перетащил Грасса назад, сел за руль и погнал машину в маленький коттедж, расположенный в большом парке на набережной Сены.
   Здесь Грассу сделали еще один укол, положили в большой багажный ящик с надписью «Верх. Не кантовать» и отвезли ящик на вокзал — поезд отходил в Кельн.

Берлин, 1937, октябрь

   Через двенадцать часов Грасс лежал в соленой купели в подвале гестапо на Принц-Альбрехштрассе. Маленький толстый Маккензи — штурмбанфюрер СС Отто Штуба — сидел у его изголовья и время от времени прикасался раскаленным железным прутом к шее Грасса.
   — Пока не скажешь, каким образом ваши узнали про Вельтена, я буду мучить тебя, и я добьюсь, что ты заговоришь, но это будет слишком поздно. Лучше тебе начать говорить сразу, тем более что мы знаем про тебя очень многое, почти все. Где вы теперь покупаете самолеты? Грасс, глупо молчать, поверь. Ты человек конченый: если мы даже и отпустим тебя, в Москве тебя все равно поставят к стенке. Разве нет? Но мы тебя не отпустим. Мы тебе предлагаем два варианта: один — полюбовный, так сказать, мирный, а второй
   — болезненный, неприятный и для меня и для тебя. Повторяю свои вопросы: от кого вы узнали про Вельтена? У кого ты покупаешь самолеты теперь? Кто еще, кроме тебя, занимается этим делом?
   Штуба снова приложил раскаленный прут к шее Грасса. Тот зашелся в крике, на искусанных губах выступила кровавая пена. Штуба прижигал свежие, кровоточащие раны, и лицо его чуть подергивало судорогой: видимо, он испытывал наслаждение от этой своей работы.
   Потом Штуба бросил раскаленный прут на кафельный пол, подошел к рубильнику, вмонтированному в стену включил его и, вернувшись на свое прежнее место стал наблюдать, как, медленно пузырясь, начала закипать вода в соленой ванне.
   Грасс, закричав, потерял сознание. Штуба вколол ему в грудь шприц с тонизирующим раствором. Грасс открыл глаза.
   — Ты гнал самолеты и через Германию? — монотонно спрашивал Штуба. — Отвечай: гнал самолеты через Германию?
   — Да, — чуть слышно прошептал Грасс.
   — На кого они были оформлены?
   — На голландскую фирму «Де Граатонберг».
   В кабинет неслышно вошел Гейдрих. Он сел в кресло в полутемном углу комнаты.
   — А если бы голландцы вас не пропустили? — спросил из своего угла Гейдрих. — Что бы вы тогда делали?
   Грасс, видимо, не услышал его. Штуба ударил Грасса в лицо и тихим голосом, совершенно без выражения, повторил:
   — А если бы Голландия вас не пропустила?
   — Тогда я гнал бы их через Англию.
   — Врешь. Англичане не пропускают ваши самолеты. Они не вмешиваются в игры на Пиренеях.
   — Через Англию, — повторил Грасс, — это правда.
   — Кто у вас есть в Англии?
   — В Англии есть человек.
   — Что ты о нем знаешь?
   — Ничего.
   Гейдрих сказал Штубе:
   — Покажите ему кино.
   Штуба снял телефонную трубку и сказал:
   — Где там киномеханик? Пусть включит ленту.
   Застрекотал киноаппарат, установленный в соседней комнате. На белой стене возникли зыбкие очертания обнаженного мужчины. Его держали под руки два эсэсовца. Чуть поодаль два других эсэсовца кормили мясом двух громадных доберман-пинчеров.
   — Не закрывай глаза, — сказал Штуба Грассу, — смотри внимательно. Я показываю это кино, чтобы сохранить тебе жизнь.
   Из своего угла Гейдрих сказал:
   — Уберите свет, очень плохая резкость.
   Штуба выключил свет, и стало очень четко видно, как эсэсовцы спустили с поводков доберман-пинчеров, а два других эсэсовца отбежали от своей жертвы, и доберманы бросились на обнаженного мужчину, и он начал отбиваться от яростных собак, которые хотели вцепиться ему в низ живота.
   — Собаки натренированы, — пояснил Штуба. — Они хорошо натренированы. Они выгрызают половые органы так, что потом у заключенного остается только один путь: в папскую капеллу — кастратом.
   Гейдрих, по-прежнему негромко, сказал из своего угла:
   — Поясните ему, что здесь нет звука, я бы очень не хотел, чтобы мы проиграли ему пленку. Он тогда услышит, как тот человек — его же профессии
   — кричит. Это очень страшно слышать.
   — Выключите, — с трудом разлепив окровавленные губы, попросил Грасс.
   — Не надо. Я знаю, что того человека в Лондоне зовут Дорианом. Больше я не знаю о нем ничего.
   — Чем он занимается?
   — Не знаю.
   — Сколько ему лет?
   — Я его не видел.
   — Откуда он родом?
   — Он живет в Англии, но он не англичанин… Он там работал…
   — А где он живет в Лондоне? — спросил Штуба.
   — В Лондоне его сейчас нет. Он в Испании.
   — У красных?
   — Нет, у Франко.
   Гейдрих стремительно вышел из кабинета, набрал номер телефона и спросил:
   — Шелленберг, скажите, пожалуйста, кто из англичан находится при штабе Франко? Военных там нет?.. Понятно… Журналисты? Сколько? Пятеро? Ясно. Посмотрите, пожалуйста, по своей картотеке, кто из журналистов был у Риббентропа — то ли в этом, то ли в прошлом году. Спасибо, я подожду. И нет ли этого человека сейчас в Испании?
   Гейдрих вернулся в кабинет, подвинул стул к стеклянной ванне, в которой лежал измученный Грасс, и спросил его:
   — Какое у вас звание?
   — У меня нет звания.
   — Какое звание у вашего шефа?
   — Я ничего больше не скажу.
   — Кого вы знаете из военных?
   — Никого.
   — Из чекистов?
   — Я ничего не скажу, — повторил Грасс и закрыл глаза.
   Гейдрих обернулся к Штубе:
   — Пойдемте-ка со мной.
   Они вышли в соседнюю комнату, и Гейдрих сказал:
   — Этого парня надо будет в три-четыре дня привести в порядок, а потом вы заберете его в Голландию и там организуете ему автомобильную катастрофу.
   — Я не совсем понимаю, обергруппенфюрер…
   — Было бы очень плохо, если бы вы понимали все мои планы, Штуба, — улыбнулся Гейдрих. — Вы красиво завязали эту операцию, надо ее так же красиво развязать. Зачем пугать Москву тем, что мы знаем их Дориана? А этот Грасс — возьмите от него все и увезите в Голландию…
   Зазвонил телефон. Гейдрих поднял трубку.
   — Слушаю. Ясно… Пальма… Так я и думал. Спасибо. Проинформируйте об этом Риббентропа… Хотя нет не надо. Я к вам зайду — побеседуем. Лерсту пошлите шифровку: пусть глаз не сводит с этого нашего «друга». И пусть он организует ему интересные встречи, посмотрим, нет ли у латыша связей. А потом, если интересных связей в Бургосе нет, пусть устроит ему поездку на фронт. Ну, об этом позже. Я у вас буду в восемь.

Бургос, 1937, октябрь

   Именно в восемь германский военно-воздушный атташе в Бургосе генерал-полковник Кессельринг устраивал прием.
   Лерст, улыбающийся, щеголеватый, веселый, подвел к Кессельрингу Яна.
   — Генерал, я хочу представить вам нашего друга, военного корреспондента господина Пальма.
   — Я читал ваши статьи, они серьезны и объективны…
   — Благодарю вас.
   — Никто так не ценит объективность, как солдаты…
   — Я убежден в этом, генерал.
   Лерст и Пальма подошли к следующей группе военных.
   Лерст познакомил Яна с генералом Рихтгофеном.
   — Рад видеть грозного вождя немецких асов, — сказал Ян.
   Рихтгофен вопросительно посмотрел на Лерста.
   — Это наш друг, журналист Пальма.
   — Очень рад, господин Пальма.
   Лерст отвел Яна в глубину зала, к камину. Он задержался на мгновение возле штурмбанфюрера СС Штирлица:
   — Дорогой Пальма, познакомьтесь — это мой помощник, он тоже увлекается индийской филологией.
   — Хайль Гитлер! — сказал Штирлиц.
   Ян, засмеявшись, ответил:
   — Хайль король.
   Лерст, Пальма и Штирлиц отошли к свободному диванчику, сели рядом. Лакей принес вина и маленькие бутерброды на черном лакированном подносе.
   — «Хайль король» — смешно, — заметил Лерст. — Я понимаю преимущества вашей демократии, но у нас это не может прижиться. Мы знали веймарскую демократию, и весь тот период я могу определить одним словом — беспомощность. А национал-социализм — это динамизм, это концентрация промышленной мощи, это ясная цель. Как результат — мы бьем красных и на земле и в воздухе. И я все чаще и чаще задаю себе вопрос: как можно, с вашей прогнившей системой, бороться с коммунизмом?
   — Я восхищаюсь динамизмом Гитлера, — ответил Пальма. — Концентрация мощи — это прекрасно. Но рассейте мои сомнения: временами ваша система напоминает сильный спортивный мотоцикл, а наша система — дилижанс. Чем быстрее мотоцикл движется, тем он устойчивее. Победа — это скорость. Ну а если поражение? Мотоцикл упадет набок. Дилижанс просто остановится. Англия напоминает дилижанс. Она пережила много потрясений, она останавливалась, но не падала.
   Лерст закурил:
   — С мотоциклом — удачно. Если мы — мотоцикл, то останавливаться в ближайшие годы никак не собираемся.
   — И потом мы мотоцикл с коляской, — добавил Штирлиц.
   Пальма заметил:
   — Ну, разве что с коляской — тогда все меняется.
   К Лерсту подошел Хаген, хотел что-то сказать ему, но тот перебил:
   — Дорогой Пальма, я хочу представить вам моего второго помощника. Он фехтует значительно лучше меня, зовут его Хаген, и он — отменный спортсмен.
   — Когда не пьет слишком много пива, — заметил Штирлиц.
   — У вас столько помощников, что мне хочется считать вас не секретарем посольства, а по крайней мере послом, — сказал Ян.
   — Всему свое время.
   — Мы не спешим, — торопливо сказал Хаген. — Знаете, есть прелестная пословица: «Поспешай с промедлением».
   — Хорошая пословица, — согласился Ян.
   — Господин Лерст, — шепнул Хаген, — пришла срочная корреспонденция из Берлина. Там есть кое-что для вас.
   Лерст поднялся:
   — Займите нашего гостя. Нет ничего омерзительнее дипломатических приемов: здесь только шпионам вольготно, а нам, дипломатам, от них жизнь не в жизнь…
   Сидевшие рядом в креслах подвыпившие летчики — один немец, другой итальянец — обсуждали преимущества нового «мессершмитта» перед «капрони».
   — Хотя это и не патриотично по отношению к моей стране, — говорил итальянский капитан, — но ваш новый «мессер», конечно, значительно лучше. Ваши летчики, видимо, несколько хвастают его скоростью, но скорость тем не менее поразительна. Жаль, что вы его скрываете даже от нас. Хоть бы не хвастали тогда…
   — Мы, немцы, — ответил подполковник «Люфтваффе», — при многих наших недостатках, лишены одного: мы не хвастуны.
   Ян, рассеянно обернувшись, заметил:
   — Это к вопросу о том, что человеческие недостатки есть продолжение их достоинств?
   — Марксистская формулировка, — заметил Хаген. — Или мне показалось?
   — Показалось, — ответил Штирлиц. — У них об этом иначе сказано.
   — Вы большой знаток марксизма? — удивился Пальма. — Вот моя карточка, заходите при случае — поболтаем о Марксе.
   — С удовольствием. А это мои телефоны — звоните.
   — Пятьсот семьдесят километров! — продолжал итальянец. — Это скорость, которая сокрушит авиацию мира. Я не верю, что у нового «мессера» такая скорость!
   — Единственное, что мы умеем сейчас делать, — хохотнул немецкий летчик, — так это наращивать скорости.
   — Даже шестисоткилометровые? — не унимался итальянец.
   — При нашем налоговом прессе можно выжать и тысячу километров.
   Пальма снова засмеялся:
   — Вот так выбалтываются государственные секреты.
   Штирлиц уперся взглядом в лицо немецкого летчика. Тот словно бы замер, поперхнувшись смехом.
   — Господин Хаген, вы не знаете, тут есть хорошая охота на коз? — спросил Пальма.
   — А я не охотник. Это живодерство — бить коз… Несчастные, добрые создания: чем они виноваты, если бог создал их такими красивыми? Что касается рыбалки — тут я дока. Ловить молчаливых хитрых рыб — это дело мужчин. Я готов составить вам компанию. Штирлиц у нас чемпион по рыболовству, и с ним я соперничать не берусь…
   Штирлиц, извинившись, отошел к немецкому летчику — подполковнику «Люфтваффе». Как раз его и итальянца лакей обносил сэндвичами. Штирлиц взял с подноса сэндвич и неловко уронил его на колени немца.
   — Простите, подполковник, — засуетился он, — пойдемте, у нас в туалете есть мыло, мы замоем пятно…
   Он увел летчика в туалет и там тихо сказал ему:
   — Вы что, с ума сошли? Болтаете, как тетерев на току! Ваша фамилия?
   — Манцер, — ответил летчик. — Вилли Манцер, штурмбанфюрер! Я не думал, что нас так слышно…
   — А итальянец? Вы же не мне болтали, а ему! Вы немец — не забывайте об этом нигде и никогда! Враг подслушивает, а он разнолик, наш враг, весьма разнолик и всеяден.
   Манцер побледнел. Штирлиц заметил, что бледнеть он начал со лба, как покойник, и капельки пота появились у него на лице — мелкие, словно бисеринки. «Пьющий, — машинально отметил Штирлиц. — Пьет, видимо, вглухую, один — иначе нам бы уже просигнализировали…»
   — Завтра позвоните мне по этому телефону, — сказал Штирлиц, вырвав страничку из блокнота. — Надо поговорить.

Берлин, 1937, октябрь

   В восемь Гейдрих зашел к Шелленбергу.
   — Едем за город, — сказал он, — попьем. Хочется посидеть в каком-нибудь маленьком крестьянском кабачке — только там я чувствую себя самим собой.
   Он сел за руль тяжелого «майбаха» и погнал машину по тихим, пустынным берлинским улицам — город засыпал рано — к Заксенхаузену.
   — Сказочная у нас природа, — заметил Гейдрих, когда машина, миновав Панков, вырвалась на пригородное шоссе, — лучше нигде нет. Сосняки, дубовые рощи — прелесть какая, а?
   — Я не люблю дубовые рощи, они словно подражание олеографии, — сказал Шелленберг.
   — Это не патриотично. Нужно любить дубовые рощи. Пруссия поразительна своими дубовыми рощами. Я люблю их в дождливые дни. Черные стволы и тяжелая упругость зеленых листьев… Как это строго и прекрасно…
   — Я люблю море.
   — Какое? Южное или северное?
   — Южное.
   — Шелленберг, я всегда подозревал, что вы плохой патриот. Ну что может быть прекрасного в южном море? Жара? Слюнтявость во всем. Северное море — ревущее, строгое, мужественное, с ним приятно сражаться, когда заплывешь на милю от берега, а валы идут на тебя и норовят утащить с собой
   — это я люблю.
   — Вам надо было родиться морским поэтом.
   — Я рожден моряком, я до сих пор вижу море во сне — наше северное, грозное море…
   — А я во сне вижу берега Африки, громадные пустынные пляжи…
   — Там кругом черные, Шелленберг, как можно?
   Вдруг Гейдрих резко затормозил, и Шелленберг сначала не понял, что случилось, только интуитивно уперся руками в ветровое стекло. Что-то желтое, большое перескочило дорогу прямо перед радиатором машины, а второе — но не желтое, а скорее светло-серое — полетело в кювет, и Шелленберг понял, что это олененок, которого задело крылом «майбаха». Гейдрих бросил машину прямо на середине пустого шоссе и побежал к кювету. Олененку перебило ногу, он весь дрожал, и кровь, сочившаяся из открытой раны, обнажившей белую, сахарную кость, была темной, дымной.
   — Боже, какой ужас, боже мой, — прошептал Гейдрих.
   Он поднял олененка на руки, положил его на заднее сиденье и, развернув машину, помчался обратно в Берлин. Разбудив сторожа ветеринарной лечебницы, Гейдрих послал его за врачом, и дрожь перестала его колотить лишь под утро, когда олененок уснул, вытянув перебинтованную, положенную в шину стройную ногу…
   — Едем ко мне, — сказал Гейдрих. — Едем, Шелленберг, мне одному сейчас будет очень тягостно. Глаза этого несчастного не дадут уснуть…
   Дома на Ванзее он выпил стакан водки, включил радиолу и долго слушал народные германские песни, изредка подпевая хору, и Шелленберг заметил, что, когда Гейдрих подпевал, в его стальных продолговатых глазах закипали слезы.
* * *
   Рано утром Гейдрих вызвал Шелленберга. Шеф имперского управления безопасности был, как всегда, сух, до синевы выбрит, а глаза его были недвижны, словно бы остановленные невидимым гипнотизером.
   «Совсем другое лицо, — подумал Шелленберг, — вчера он был человеком, а сейчас он слепок с самого себя».
   Передав Шелленбергу папки с материалами из Стокгольма и Парижа, обсудив шифровки, поступившие за ночь из Чехословакии, он в конце беседы как бы между прочим сказал:
   — А теперь о мелочах… Отправьте тройку верных людей в Бургос и организуйте поездку на фронт для Пальма вместе с парой итальянцев или испанцев — кого не жаль. И пусть на передовой наши люди ликвидируют их: если мы уберем одного Пальма — это может вызвать ненужные сплетни, а так — на войне, как на войне. Это он раскрыл фирму Вельтена, больше некому. Играть с ним сейчас опасно, опять-таки война есть война. Когда нет доказательств, верных, как аксиома, подозрительного человека, который может серьезно мешать, надо убирать; это единственно разумный путь в дни, когда предстоят новые битвы.
   — Хорошо. Я сейчас же радирую Лерсту.
   — Не надо. Он пытается вербовать латыша, пусть себе… Это надо сделать тихо и спокойно, чтобы не сталкивать лбами Франко с Европой, сейчас это нецелесообразно.
   …Газеты Бургоса вышли с большими красными шапками: «Варварство Мадрида продолжается. Вчера под Уэской, в горах, бандиты обстреляли машину военных корреспондентов. Мигель Фернандес Паселья из „Нуэво Диарио“ и Викторио Лучиано из „Пополо дель Италиа“ убиты; латышский корреспондент Ян Пальма, сотрудничающий в британской прессе, тяжело ранен. Попирая все и всяческие нормы международного права, красные обстреливают госпитали, машины журналистов, мирные селения. Гнев испанского народа обрушится карающим мечом на кремлевских марионеток, засевших в Мадриде и Барселоне».

Бургос, 1938, 6 августа, 17 час. 09 мин.

   Штирлиц продолжал бушевать. Он не лез с кулаками на Пальма. Он умел бушевать иначе — отходил к окну, сцеплял пальцы за спиной и, переступая с мысков на пятки, вколачивал фразы, словно гвозди:
   — Вы сказали, Пальма, что это именно наши люди хотели вас угрохать под Уэской. Вы утверждаете, что в вас стреляли не красные, а коричневые — то есть мы. Почему же вы остались после ранения здесь? Почему вы не уехали в свою родную Ригу? Или, на худой конец, в любимый вами Лондон?
   — Я остался потому, что во мне до сих пор живут сомнения, Штирлиц. Окончательные решения я принимаю, лишь когда сомнениям места не остается. Тогда я принимаю единственное решение. Если в меня, друга Германии, стреляют немцы, значит, что-то случилось; значит, враги пытаются нас поссорить, мягко говоря.
   — Какие враги?! — крикнул Хаген и осекся, потому что Штирлиц повернулся и отошел от окна. — Какие враги, господин Пальма? — повторил он тихо.
   — Наши с вами, — ответил Пальма. — Наши общие враги…
   Штирлиц снова включил лампу и направил яркий свет в лицо Яну.
   — Хорошо… Поговорим о наших общих врагах…

Лондон, 1937, октябрь

   Узнав о ранении Яна, Мэри Пейдж приехала в посольство Латвии — за десять минут до того, как клерки закончили свой рабочий день. Сначала швейцар учтиво объяснял этой красивой женщине, что посещение посольства в столь поздний час нецелесообразно, но потом, видя, что все разговоры бесполезны, соединил даму с советником Петерисом, который немедленно согласился принять ее.
   — Вы уже знаете? — спросила Мэри.
   — Да.
   — Вы можете помочь мне получить испанскую визу сегодня же?
   — Нет.
   — Что говорят врачи?
   — Врачи пока молчат. Это же ранение в голову…
   — Вы думаете…
   — Я думаю, что Ян пролил кровь не на той стороне и не за то дело.
   — По-вашему, было бы лучше проливать кровь на стороне красных?
   — А подыхать за фашистов?
   — Сейчас я не сужу, когда, на чьей стороне и почему он пролил свою кровь, Петерис. Я сейчас просто жалею кровь — его кровь, понимаете? Вы же его друг…
   — Мы были друзьями, Мэри. Так вернее. Как мне это ни обидно. Что вы собираетесь делать в Испании?
   — Вы задаете дикие вопросы. Я собираюсь быть с ним. Просто-напросто.
   — Простите, но меня спросят в испанском консульстве — кто вы ему: жена, сестра?
   — Скажите, что сестра.
   — Я чиновник министерства иностранных дел, и я не могу лгать: мне дорог престиж родины.
   — А жизнь… знакомого? Солгите им что-нибудь… Солгите, что я еду туда как сестра милосердия из Армии спасения…
   — Я сострадаю вам, Мэри… Но врать не стану. Это не тот случай, чтобы врать. Постарайтесь понять меня. Впрочем… Если хотите, я попробую связать вас с одним джентльменом, он может помочь вам, только он может…
   Генерал Гортон успел внимательно оглядеть Мэри, пока шел ей навстречу по толстому белому ковру, скрадывавшему шаги: казалось, что он двигается бесшумно, как кошка.
   — Я понимаю ваше горе, — сказал он, усаживая женщину в кресло возле камина. — В наше время ваш стоицизм был правилом, ныне, в век прагматизма, это исключение — тем приятнее мне помочь вам… Кофе?
   — Спасибо.
   — Можно спросить чаю… Говорят, правда, что он портит цвет лица.
   — Сейчас хорошая косметика.
   — Вы сохраняете чувство юмора. Господин Петерис просил меня принять участие в вашей судьбе…
   — В судьбе моего друга.
   — Мисс Пейдж, вы англичанка?
   — По паспорту я латышка… Моя мать — англичанка.
   — Видимо, кровь сильнее паспорта?
   — Генерал, в госпитале умирает мой друг.
   — Не считайте медлительностью внешние ее проявления. Я могу договориться о вашей поездке в Бургос сегодня же. Петерис объяснил вам, кто я?
   — Нет. Он просто сказал, что вы можете помочь мне.
   — Напрасно он играет в детскую конспирацию. Я из контрразведки империи, мисс Пейдж. У меня корыстный интерес к вашему больному другу. Я хочу, чтобы мой интерес, корыстный, и ваш, бескорыстный, совпали.
   — Вы предлагаете мне шпионить?
   Гортон отрицательно покачал головой:
   — Нет. Я предлагаю вам охранять вашего друга. Если, конечно, он выкарабкается из этой передряги. Говорят состояние у него тяжелое.
   — Он выкарабкается.
   — Вы его хорошо знаете?
   — Именно поэтому я и убеждена в том, что он выкарабкается.
   Гортон улыбнулся:
   — Он чувствует, как вы постоянно молитесь о нем.
   — Я атеистка.
   — Можно молиться и не веруя. Как правило, большинство людей обращается к богу в минуты трудностей: в дни счастья мы забываем о нем.
   — Я актриса, генерал…
   — Разве у актрис не бывает трудностей?
   — Я говорю о другом. Я не умею охранять. Я умею петь, и то довольно плохо…
   — Охранять любимого надо от друзей — всего лишь. От врагов мы вам поможем сохранить его.
   — Почему латыш пользуется таким вниманием британской контрразведки, генерал?
   — Я объясню, если услышу ваше согласие помочь мне.
   — Вам или той службе, которую вы представляете?
   — Я не разделяю два эти понятия, мисс Пейдж. И я, и моя служба отдали себя делу охраны империи от посягательств извне — отныне и навечно.
   — Не думала, что разведчики так сентиментальны…
   — Я контрразведчик, мисс Пейдж. А мы сентиментальны куда больше, чем вам думается. Во имя империи мы должны положить на заклание друга, если он окажется врагом; враг может сделаться братом, если он оказал помощь Острову — при этом мы сделаны из такого же человеческого материала, как и все остальные.
   Неслышная горничная принесла две чашки чаю. Гортон подвинул Мэри сахарницу и спросил:
   — С лимоном?

Бургос, 1938, апрель

   «Л е р с т у. Совершенно секретно, напечатано в 2 экз. После выхода Пальма из госпиталя „Санта крус“ агентурная и оперативная разработка серьезно затруднилась в связи с присутствием в Бургосе его любовницы Мэри Пейдж. Все время они проводят вместе. Два раза мне удалось выехать с ним на рыбалку, но на какие-либо откровенные разговоры он не идет, подчеркивая свою приверженность идеологии фюрера, сохраняя при этом определенные сомнения по поводу жестокости нашей внутренней политики. Данные телефонных прослушиваний и наружного наблюдения никаких результатов не дали. Можно также с уверенностью сказать, что никаких компрометирующих контактов он не имеет. Ни с кем из подозрительных или неизвестных лиц не встречался. Прошу санкционировать продолжение работы с Пальма. В случае, если вы санкционируете продолжение работы, прошу разрешить завтра выезд вместе с ним за город на лов форели.