Ян закашлялся и проглотил шифровальную таблицу.
— Я так испугался вашего окрика, что проглотил свою, — сказал он, — теперь у меня слипнутся кишки, и похороны придется организовать за ваш счет. Хотите пожевать?
— Я не корова.
Лерст пропустил Пальма вперед. Он присел на край ванны: у него была такая манера — приседать все время на края столов, подоконников, кресел. Полицейские обшарили карманы Пальма и передали содержимое Лерсту. Тот просмотрел записную книжку, блокнот, вернул все это Яну и сказал:
— Пожалуйста, извинитесь перед вашей дамой, Ян, но мне необходимо сейчас же перекинуться с вами парой слов.
— Валяйте.
— Не здесь. Давайте уйдем из отеля, так будет лучше.
Когда Лерст и Ян вышли из номера, Штирлиц сказал полицейским:
— Здесь порядок. Пошли.
Он дождался, пока все покинули номер, повернулся к Мэри и долго смотрел на нее, а потом, тяжело вздохнув, тихо сказал:
— Спокойной ночи… Желаю вам увидеть вашего приятеля еще раз.
— Кликните кого-нибудь из дежурных, — попросил Штирлиц, — а мы с вами покинем господина Пальма минут на пять.
Когда они вышли из кабинета, Штирлиц сказал:
— Боюсь, что здесь нам с ним не отличиться — он молчит, как тыква, или несет чушь.
— Я же говорил вам…
— Говорили, говорили… Вы умница, приятель… Тем не менее сидите с ним и мотайте его, а я поеду в посольство и договорюсь с Кессельрингом о сопровождении этого самого самолета здешними истребителями от границы…
— Хорошо. Мне ждать ваших указаний или отпустить его спать?
— Нет… Спать — только в крайнем случае, если у него действительно перекрутились в черепе шарики. А так — работайте. Вдруг вам повезет? Это ж прекрасно, если вы напишете рапорт Гейдриху о вашей победе над латышом.
— Это будет наша совместная победа.
— Да будет вам, приятель… Я вообще в этом деле пятая фигура с краю. Счастливо, я, пожалуй, двину, пока они не разъехались пьянствовать…
— Сегодня, по-моему, нигде нет приемов…
— По-вашему, пить можно только на приемах? Ну и экономный же вы парень, Хаген! То-то я смотрю, вы всегда на приемах хлещете вино на дармовщину… Не сердитесь, не сердитесь, дружочек, не надо на меня сердиться, тем более когда я говорю правду.
По дороге в посольство — Кессельринг согласился принять его, несмотря на поздний час, — Штирлиц успел заскочить в книжный магазин на Пасео де ла Кастельяна. Он купил все новые газеты и, отдавая деньги хозяину, сеньору Эухеннио, негромко сказал:
— Пусть Вольф ставит на белых петухов, завтра в девять обещают интересный бой. Я заеду к вам через два часа…
Эти его слова означали для Вольфа многое: во-первых, становилось ясным, что самолет за Пальма прибудет завтра в девять утра. Во-вторых, Юстас подтверждал целесообразность своей версии — подмены самолета. И в-третьих, последняя фраза означала, что встреча у Клаудии состоится не завтра, как они оговаривали, а сегодня, через два часа. Они договорились днем, что Вольф не будет уходить в горы, а, наоборот, передислоцирует своих людей в город — на случай непредвиденных обстоятельств.
Кессельринг был весел. Он знал, что ему идет улыбка, он делается похожим на Фрица Кранга, когда улыбается и чуть приподнимает левую бровь. Ему об этом сказал рейхсмаршал, который пересмотрел все детективные фильмы с участием Фрица Кранга, и поэтому Кессельринг старался всегда сохранять рассеянную и надменную кранговскую улыбку, даже если улыбаться ему и не хотелось. А сейчас ему хотелось улыбаться, он был весел, несмотря на дьявольскую неприятность с похищенным «мессершмиттом». Геринг сообщил, что вся ответственность за это возложена на Лерста и вообще на ведомство Гейдриха. Но у него были более веские основания сохранять веселое настроение: республиканцы откатывались по всему фронту, и, как полагали серьезные военные, дни красных теперь уже были сочтены.
— Вас еще не бросили в ваш же каземат? — спросил он Штирлица. — Или рука руку моет? Я бы на вашем месте написал задним числом донос на Лерста.
— Он засмеялся: — Мертвые все вынесут, они безмолвны.
— Завтра утром мы отправляем в рейх одного человека… За ним выслали наш самолет…
— Я знаю. Я жду Рудди так же, как вы…
— Кого?
— Рудди Грилля. Этот парень учился у меня летать, я люблю его, как сына. Я распорядился, чтобы он задержался здесь на день, я уже получил согласие вашего шефа.
План в Москве был разработан до мельчайших подробностей. Самолеты республиканцев барражируют на границе с Францией, над труднодоступными горными районами. Они сбивают самолет № 259. Он должен быть сбит внезапным ударом, над горами, чтобы исключить возможность радиосвязи с Бургосом. Самолет № 259 — точно такой же марки — вылетает из Барселоны и, пройдя над морем, ложится на курс сбитого эсэсовского самолета. Радисты с борта самолета по коду, переданному Штирлицем, просят доставить Пальма на поле аэродрома. Они принимают его на борт и улетают в Париж, где на аэродроме Яна ждет санитарная машина, которая доставит его в госпиталь для инфекционных больных.
Никто не мог предположить, что из сотен пилотов, совершавших рейсы из Берлина в Бургос, этот рейс будет выполнять ученик Кессельринга, который приглашен военным атташе провести день у него в доме. Тщательно запланированная операция — именно этим личностным, чисто случайным обстоятельством — была разрушена и развалилась, как карточный домик.
Штирлиц посмотрел на часы. Стрелки показывали 22.45.
— Повторяю: я не убивал Лерста.
— А кто же его убил? Святой дух?
— Этот мог, — согласился Пальма.
«А ведь сейчас снова начнет бить, — подумал Ян, заметив, как передернулось лицо Хагена. — Что за манера такая? Не может возразить и сразу начинает драться… Между прочим, я сейчас подумал, как наивный идиот. Каким был тогда, на последней германской станции, когда думал испугать Лерста публичным разоблачением его издевательства над тем стариком. К этой швали применимы только зоологические градиенты… А спать я, конечно, не смогу — во мне все напряжено до предела…»
— Я жду ответа, — сказал Хаген. — Я обращаюсь к вашей логике и здравому смыслу. Расскажите мне, что произошло вчера, после того как Лерст увез вас из отеля — от вашей подруги?
— А как звали того журналиста, который сидел в баре вместе с вами и Манцером?
— Все вы знаете обо мне! Кто вам об этом мог донести?
— Друзья, Ян, мои друзья.
— Ага, признались! Я давно подозревал, что вы не дипломат, а шпион!
— Как имя того парня, который удрал с Манцером?
— Черт его знает! То ли Джим, то ли Джек. Эти имена в Штатах так же распространены, как у вас Фриц или Ганс.
— Вы не запомнили его имени?
— Казните — не запомнил.
— Из какой он газеты?
— По-моему, он левый. Такой, знаете ли, яростный левый… Куда мы едем, кстати?
— Недалеко. А откуда вам известно, что он левый?
— Он не скрывал своих взглядов. Мы живем в таких странах, где пока еще можно открыто выражать свою точку зрения…
— Значит, можно первому встречному выражать свою точку зрения?
— Конечно.
— Но это похоже на идиотизм…
— А он у нас традиционен. Гайд-парк, например… Вы же помните Гайд-парк.
— Помню, помню… Когда вы познакомились с ним?
— С неделю… Да, да, с неделю тому назад…
Лерст резко затормозил и отогнал машину на обочину. Справа поднималась отвесная скала, а слева в черную зловещую пустоту обрывалась пропасть. На дне пропасти глухо гудел поток. Трещали цикады. Небо было звездное, низкое.
Лерст вышел из машины, следом за ним вышел Ян.
— Красота какая, — сказал Пальма, — просто нереальная красота…
— Да, — согласился Лерст, — очень красиво. Хотя я предпочитаю северную, нордическую красоту. А здесь… Ладно, об этом потом. Послушайте, Ян, мои испанские друзья навели справку: за последние полтора месяца ни один иностранный журналист из Штатов сюда не приезжал. Погодите, дослушайте меня. Более того, мы опросили — не прямо, конечно, а через своих людей — ваших коллег из «Ассошиэйтед пресс» и из «Юнайтед пресс интернейшнл». Им тоже ничего не известно об этом ультралевом журналисте из Штатов. И, наконец, главное: ни в одном из отелей Бургоса ни один американец не останавливался за последние полтора месяца.
— Между прочим, я живу не в отеле… А тот парень мог быть канадцем…
— И канадцы не останавливались… И англичане… И русские…
Пальма засмеялся:
— Интересно, если бы сюда приехал русский.
— Тут есть несколько русских, — ответил Лерст, тяжело упершись взглядом в лоб Пальма. — Но не в них сейчас дело. И даже не в том, что местные жители сообщают полиции обо всех своих квартирантах, а вот об этом американце никто ничего не сообщал… Не в этом дело, мой дорогой Ян…
Лерст прислушался: где-то внизу натужно стонал мотор машины. Потом мотор захлебнулся, и стало совсем тихо, только по-прежнему трещали цикады…
— Дело в другом человеке… Я вам нарисую сейчас одну занятную жанровую сцену, ладно? Юный латышский аристократ-англофил, увлеченный идеями марксизма, отправляется на баррикады в Вену и не скрывает в беседах с коллегами антипатий, которые он питает по отношению к нашему движению. Более того, он пишет в своей газете антигерманские статьи. Потом он замолкает на год и вдруг объявляется в Лондоне, но уже не в красной рубашке, а в коричневой форме, похожей на нашу, эсэсовскую. Этот человек пишет теперь прямо противоположное тому, что он писал год назад. Он, правда, не бранит марксизм и Кремль, но он возносит идеологию фюрера и ведет себя как истинный друг национал-социализма. Потом он приезжает сюда, в Испанию, и помогает нам драться с коммунистами, и очень честно пишет о силе нашей авиации, и очень дружит с нашими летчиками, и присутствует при таком головоломном эпизоде, когда коричневый ас неожиданно сменил свой цвет на красный…
— Что касается меня, то я обожаю маскарады.
— Это не смешно, Ян. Как бы вы на моем месте отнеслись к такому любителю маскарадов? На моем месте — я подчеркиваю, потому что я, именно я, дважды брал на себя ответственность и уверял руководство, что юный латыш не может вести такую коварную двойную игру, которая проглядывает во всех перечисленных мною эпизодах. Отвечайте, Ян, прямо: что вы об этом думаете?
— Хорошо, что вы меня сюда вывезли, — ответил Ян, — а то я мог бы подумать, что это допрос.
— А вы и считайте это допросом.
— Мне неприятна мысль, что из-за неумения раскрывать преступление вы решились оскорбить мое достоинство.
— Ян, если мы сейчас не оформим сугубо серьезным образом наши — на будущее — деловые взаимоотношения, я докажу всем, что вы русский агент. Это для вас так же плохо в Европе, как и здесь — за Пиренеями. Я уж не говорю о Германии. Впрочем, и в Англии и в Латвии с таким же неудовольствием отнесутся к этому, если я подтвержу, что в довершение ко всему вы были и нашем агентом.
— А ведь это шантаж! Я возмущен, Уго, я возмущен!
— Легче, легче! Легче, Чемберлен Иосифович.
— Зачем же оскорблять британского премьера? Я ведь не называю вас Атиллой Адольфовичем.
— А для меня это комплимент.
— Что вы скажете, если я завтра напишу в моих газетах о ваших недостойных предложениях? И об этом возмутительном ночном допросе — тоже?
— Стоит ли?
— Вы меня ставите в безвыходное положение…
— Вы сами себя ставите в безвыходное положение. Я предлагаю вам достойный выход.
— Покупайте послезавтра «Пост», — сказал Ян и хотел, повернувшись, уйти по дороге вниз, к городу, но он увидел, как Лерст полез за пистолетом. Ян в рывке схватил его за руку. Они боролись, и Ян старался поднять руку Лерста с зажатым в ней пистолетом вверх. Прогрохотал выстрел, второй… третий… Лерст стал оседать на землю.
Ян обернулся. На шоссе белела фигура: это стояла Мэри. Она медленно прятала пистолет в белую сумку, сделанную из толстой блестящей соломки…
…Через сорок минут после этого Ян и Мэри бегом поднялись в ее номер.
— Не надо брать никаких вещей, — сказал Ян. — Сразу на аэродром. Немедленно…
— Но паспорт хотя бы я должна взять, милый…
— У тебя хорошее самообладание…
Они поднялись на второй этаж и увидели около номера трех испанских офицеров. Мэри остановилась. Ян шепнул:
— А вот это — конец.
— Сеньор Пальма? — лениво козырнув, спросил картинно красивый испанский полковник.
— Да.
— Сеньор Пальма, я прошу вас следовать за нами.
— Можно переодеться?
— Я бы на вашем месте этого не делал.
— Куда мы поедем?
— В штаб генерала Франко.
— И все-таки мне бы хотелось переодеться…
— Как вам будет угодно.
Ян думал, что офицеры пойдут следом за ним в номер, но они остались ждать в коридоре.
«Испанцы и есть испанцы, — успел еще подумать Ян, — рыцари не смеют оскорбить даму. Убить — да, но оскорбить — ни в коем случае».
Он обнял Мэри и шепнул:
— Улетай в Лиссабон. Сейчас же. Или уезжай. На моей машине.
…«Линкольн» с тремя молчаливыми испанцами пронесся по спящему Бургосу и остановился возле штаба Франко. Ян в сопровождении военных прошел через целую анфиладу комнат и остановился в огромном, отделанном белым мрамором мавританском дворике. Где-то вдали слышалась андалузская песня.
— Я не разбираю слов, — обратился Пальма к одному из военных. — О чем она поет?
— Я тоже плохо понимаю андалузский, — ответил офицер. — Я астуриец… По-моему, она поет о любви. Андалузский диалект ужасен, но они всегда поют о любви…
— Ничего подобного, — сказал второй испанец, — она поет о корриде.
— Нет, — возразил третий, — она поет колыбельную песню…
— Под такую колыбельную не очень-то уснешь, — сказал Пальма.
— Ничего, мы, испанцы, умеем засыпать и под марши, — усмехнулся полковник.
Распахнулись двери, и из внутренних комнат вышел министр иностранных дел Хордана в сопровождении военного министра Давила. Он приблизился к Яну и сказал:
— За кровь, которую вы пролили на полях испанской битвы, я хочу преподнести вам этот подарок. — И он протянул Яну золотую табакерку.
Пальма вытер глаза. От пережитого волнения они слезились.
Хордана понял это иначе. Он обнял Яна и тоже — молча и картинно — прижал пальцы к уголкам своих красивых больших глаз.)
Бургос, 1938, 6 августа, 23 час. 05 мин.
— Я так испугался вашего окрика, что проглотил свою, — сказал он, — теперь у меня слипнутся кишки, и похороны придется организовать за ваш счет. Хотите пожевать?
— Я не корова.
Лерст пропустил Пальма вперед. Он присел на край ванны: у него была такая манера — приседать все время на края столов, подоконников, кресел. Полицейские обшарили карманы Пальма и передали содержимое Лерсту. Тот просмотрел записную книжку, блокнот, вернул все это Яну и сказал:
— Пожалуйста, извинитесь перед вашей дамой, Ян, но мне необходимо сейчас же перекинуться с вами парой слов.
— Валяйте.
— Не здесь. Давайте уйдем из отеля, так будет лучше.
Когда Лерст и Ян вышли из номера, Штирлиц сказал полицейским:
— Здесь порядок. Пошли.
Он дождался, пока все покинули номер, повернулся к Мэри и долго смотрел на нее, а потом, тяжело вздохнув, тихо сказал:
— Спокойной ночи… Желаю вам увидеть вашего приятеля еще раз.
* * *
Хаген вернулся в кабинет — в обычной своей манере — очень тихо, почти неслышно.— Кликните кого-нибудь из дежурных, — попросил Штирлиц, — а мы с вами покинем господина Пальма минут на пять.
Когда они вышли из кабинета, Штирлиц сказал:
— Боюсь, что здесь нам с ним не отличиться — он молчит, как тыква, или несет чушь.
— Я же говорил вам…
— Говорили, говорили… Вы умница, приятель… Тем не менее сидите с ним и мотайте его, а я поеду в посольство и договорюсь с Кессельрингом о сопровождении этого самого самолета здешними истребителями от границы…
— Хорошо. Мне ждать ваших указаний или отпустить его спать?
— Нет… Спать — только в крайнем случае, если у него действительно перекрутились в черепе шарики. А так — работайте. Вдруг вам повезет? Это ж прекрасно, если вы напишете рапорт Гейдриху о вашей победе над латышом.
— Это будет наша совместная победа.
— Да будет вам, приятель… Я вообще в этом деле пятая фигура с краю. Счастливо, я, пожалуй, двину, пока они не разъехались пьянствовать…
— Сегодня, по-моему, нигде нет приемов…
— По-вашему, пить можно только на приемах? Ну и экономный же вы парень, Хаген! То-то я смотрю, вы всегда на приемах хлещете вино на дармовщину… Не сердитесь, не сердитесь, дружочек, не надо на меня сердиться, тем более когда я говорю правду.
По дороге в посольство — Кессельринг согласился принять его, несмотря на поздний час, — Штирлиц успел заскочить в книжный магазин на Пасео де ла Кастельяна. Он купил все новые газеты и, отдавая деньги хозяину, сеньору Эухеннио, негромко сказал:
— Пусть Вольф ставит на белых петухов, завтра в девять обещают интересный бой. Я заеду к вам через два часа…
Эти его слова означали для Вольфа многое: во-первых, становилось ясным, что самолет за Пальма прибудет завтра в девять утра. Во-вторых, Юстас подтверждал целесообразность своей версии — подмены самолета. И в-третьих, последняя фраза означала, что встреча у Клаудии состоится не завтра, как они оговаривали, а сегодня, через два часа. Они договорились днем, что Вольф не будет уходить в горы, а, наоборот, передислоцирует своих людей в город — на случай непредвиденных обстоятельств.
Кессельринг был весел. Он знал, что ему идет улыбка, он делается похожим на Фрица Кранга, когда улыбается и чуть приподнимает левую бровь. Ему об этом сказал рейхсмаршал, который пересмотрел все детективные фильмы с участием Фрица Кранга, и поэтому Кессельринг старался всегда сохранять рассеянную и надменную кранговскую улыбку, даже если улыбаться ему и не хотелось. А сейчас ему хотелось улыбаться, он был весел, несмотря на дьявольскую неприятность с похищенным «мессершмиттом». Геринг сообщил, что вся ответственность за это возложена на Лерста и вообще на ведомство Гейдриха. Но у него были более веские основания сохранять веселое настроение: республиканцы откатывались по всему фронту, и, как полагали серьезные военные, дни красных теперь уже были сочтены.
— Вас еще не бросили в ваш же каземат? — спросил он Штирлица. — Или рука руку моет? Я бы на вашем месте написал задним числом донос на Лерста.
— Он засмеялся: — Мертвые все вынесут, они безмолвны.
— Завтра утром мы отправляем в рейх одного человека… За ним выслали наш самолет…
— Я знаю. Я жду Рудди так же, как вы…
— Кого?
— Рудди Грилля. Этот парень учился у меня летать, я люблю его, как сына. Я распорядился, чтобы он задержался здесь на день, я уже получил согласие вашего шефа.
План в Москве был разработан до мельчайших подробностей. Самолеты республиканцев барражируют на границе с Францией, над труднодоступными горными районами. Они сбивают самолет № 259. Он должен быть сбит внезапным ударом, над горами, чтобы исключить возможность радиосвязи с Бургосом. Самолет № 259 — точно такой же марки — вылетает из Барселоны и, пройдя над морем, ложится на курс сбитого эсэсовского самолета. Радисты с борта самолета по коду, переданному Штирлицем, просят доставить Пальма на поле аэродрома. Они принимают его на борт и улетают в Париж, где на аэродроме Яна ждет санитарная машина, которая доставит его в госпиталь для инфекционных больных.
Никто не мог предположить, что из сотен пилотов, совершавших рейсы из Берлина в Бургос, этот рейс будет выполнять ученик Кессельринга, который приглашен военным атташе провести день у него в доме. Тщательно запланированная операция — именно этим личностным, чисто случайным обстоятельством — была разрушена и развалилась, как карточный домик.
Штирлиц посмотрел на часы. Стрелки показывали 22.45.
«В этом году мы поставили перед собой некоторые задачи, которые мы хотим решить с помощью нашей пропаганды. И важнейшим из инструментов для этого я хотел бы назвать нашу прессу.— Послушайте, Пальма, — устало повторил Хаген, — что бы вы мне тут ни пели про вашу несчастную голову, я тем не менее буду повторять свои вопросы: почему вы убили Лерста? Чем вызвано было это неслыханное злодеяние, подвластное судопроизводству рейха? Так что и с формальной стороны все будет соответствующим образом оформлено. Надеюсь, вы понимаете, что здешние власти — уже задним числом — выдадут вас в руки германского правосудия?
В о — п е р в ы х, постепенная подготовка немецкого народа. Обстоятельства вынуждали меня целое десятилетие говорить почти только о мире. Лишь благодаря непрерывному подчеркиванию воли Германии к миру и мирных намерений мне удалось шаг за шагом отвоевать для немецкого народа свободу и вложить в его руки оружие, которое было необходимо для подкрепления следующего шага. Само собой разумеется, что эта многолетняя мирная пропаганда имеет свои сомнительные стороны. Ибо она может очень легко привести к тому, что в умах многих людей наш режим будет ассоциироваться с решимостью и волей сохранять во что бы то ни стало мир. Но это приведет не только к ложному пониманию целей нашей государственной системы, но и прежде всего повлечет за собой то, что немецкий народ, вместо того чтобы во всеоружии встретить развитие событий, будет пропитан духом пораженчества, который может лишить или лишит наш режим всех видов на успех. Сила обстоятельств была причиной того, что я многие годы говорил только о мире. Но затем появилась необходимость постепенно перестроить психологически немецкий народ и не спеша внушить ему, что существуют дела, которые, если их нельзя разрешить мирными средствами, надо разрешать с помощью силы. Но для этого было необязательно пропагандировать насилие как таковое. Потребовалось освещать для немецкого народа определенные внешнеполитические события таким образом, чтобы его в н у т р е н н и й г о л о с постепенно сам стал взывать к насилию. Это значит, что определенные события надо было освещать так, чтобы в сознании широких масс народа постепенно автоматически выработалось убеждение: если нельзя добиться по-хорошему, то надо пустить в ход силу, ибо дальше это продолжаться не может. На эту работу ушли многие месяцы. Она планомерно разворачивалась, планомерно проводилась, усиливалась. Многие ее не понимали, господа. Многие считали, что все это какое-то извращение. Это те сверхученые интеллигенты, которые не имеют никакого понятия о том, как надо подготовить народ к тому, чтобы он стоял по стойке смирно, когда начнется гроза…
Господа, моей величайшей гордостью всегда было то, что я создал для себя партию, которая и во времена неудач послушно и фанатично следовала за мной, именно тогда фанатично следовала за мной. Это являлось моей величайшей гордостью и было для меня громадным утешением. Мы должны добиться того, чтобы и весь немецкий народ поступал так же. Он должен фанатично верить в окончательную победу… Ему надо привить абсолютную, слепую, безусловную и полную веру в то, что в конце концов мы достигнем того, что нам необходимо. Этого можно добиться и достигнуть только путем непрерывного воздействия на силы народа, подчеркивая положительные стороны народа и по возможности избегая говорить о так называемых отрицательных сторонах.
Для этого также необходимо, чтобы в первую очередь печать слепо придерживалась принципа: руководство действует правильно! Господа, мы все не гарантированы от ошибок. И газетчики подвержены этой опасности. Но все мы можем существовать только в том случае, если перед лицом мировой общественности не будем говорить об ошибках друг друга, а сосредоточим внимание на положительном».
Из секретного выступления Гитлера перед представителями немецкой
прессы.
— Повторяю: я не убивал Лерста.
— А кто же его убил? Святой дух?
— Этот мог, — согласился Пальма.
«А ведь сейчас снова начнет бить, — подумал Ян, заметив, как передернулось лицо Хагена. — Что за манера такая? Не может возразить и сразу начинает драться… Между прочим, я сейчас подумал, как наивный идиот. Каким был тогда, на последней германской станции, когда думал испугать Лерста публичным разоблачением его издевательства над тем стариком. К этой швали применимы только зоологические градиенты… А спать я, конечно, не смогу — во мне все напряжено до предела…»
— Я жду ответа, — сказал Хаген. — Я обращаюсь к вашей логике и здравому смыслу. Расскажите мне, что произошло вчера, после того как Лерст увез вас из отеля — от вашей подруги?
* * *
(Лерст вчера гнал машину чересчур рискованно: шины тонко визжали на крутых поворотах горной дороги.— А как звали того журналиста, который сидел в баре вместе с вами и Манцером?
— Все вы знаете обо мне! Кто вам об этом мог донести?
— Друзья, Ян, мои друзья.
— Ага, признались! Я давно подозревал, что вы не дипломат, а шпион!
— Как имя того парня, который удрал с Манцером?
— Черт его знает! То ли Джим, то ли Джек. Эти имена в Штатах так же распространены, как у вас Фриц или Ганс.
— Вы не запомнили его имени?
— Казните — не запомнил.
— Из какой он газеты?
— По-моему, он левый. Такой, знаете ли, яростный левый… Куда мы едем, кстати?
— Недалеко. А откуда вам известно, что он левый?
— Он не скрывал своих взглядов. Мы живем в таких странах, где пока еще можно открыто выражать свою точку зрения…
— Значит, можно первому встречному выражать свою точку зрения?
— Конечно.
— Но это похоже на идиотизм…
— А он у нас традиционен. Гайд-парк, например… Вы же помните Гайд-парк.
— Помню, помню… Когда вы познакомились с ним?
— С неделю… Да, да, с неделю тому назад…
Лерст резко затормозил и отогнал машину на обочину. Справа поднималась отвесная скала, а слева в черную зловещую пустоту обрывалась пропасть. На дне пропасти глухо гудел поток. Трещали цикады. Небо было звездное, низкое.
Лерст вышел из машины, следом за ним вышел Ян.
— Красота какая, — сказал Пальма, — просто нереальная красота…
— Да, — согласился Лерст, — очень красиво. Хотя я предпочитаю северную, нордическую красоту. А здесь… Ладно, об этом потом. Послушайте, Ян, мои испанские друзья навели справку: за последние полтора месяца ни один иностранный журналист из Штатов сюда не приезжал. Погодите, дослушайте меня. Более того, мы опросили — не прямо, конечно, а через своих людей — ваших коллег из «Ассошиэйтед пресс» и из «Юнайтед пресс интернейшнл». Им тоже ничего не известно об этом ультралевом журналисте из Штатов. И, наконец, главное: ни в одном из отелей Бургоса ни один американец не останавливался за последние полтора месяца.
— Между прочим, я живу не в отеле… А тот парень мог быть канадцем…
— И канадцы не останавливались… И англичане… И русские…
Пальма засмеялся:
— Интересно, если бы сюда приехал русский.
— Тут есть несколько русских, — ответил Лерст, тяжело упершись взглядом в лоб Пальма. — Но не в них сейчас дело. И даже не в том, что местные жители сообщают полиции обо всех своих квартирантах, а вот об этом американце никто ничего не сообщал… Не в этом дело, мой дорогой Ян…
Лерст прислушался: где-то внизу натужно стонал мотор машины. Потом мотор захлебнулся, и стало совсем тихо, только по-прежнему трещали цикады…
— Дело в другом человеке… Я вам нарисую сейчас одну занятную жанровую сцену, ладно? Юный латышский аристократ-англофил, увлеченный идеями марксизма, отправляется на баррикады в Вену и не скрывает в беседах с коллегами антипатий, которые он питает по отношению к нашему движению. Более того, он пишет в своей газете антигерманские статьи. Потом он замолкает на год и вдруг объявляется в Лондоне, но уже не в красной рубашке, а в коричневой форме, похожей на нашу, эсэсовскую. Этот человек пишет теперь прямо противоположное тому, что он писал год назад. Он, правда, не бранит марксизм и Кремль, но он возносит идеологию фюрера и ведет себя как истинный друг национал-социализма. Потом он приезжает сюда, в Испанию, и помогает нам драться с коммунистами, и очень честно пишет о силе нашей авиации, и очень дружит с нашими летчиками, и присутствует при таком головоломном эпизоде, когда коричневый ас неожиданно сменил свой цвет на красный…
— Что касается меня, то я обожаю маскарады.
— Это не смешно, Ян. Как бы вы на моем месте отнеслись к такому любителю маскарадов? На моем месте — я подчеркиваю, потому что я, именно я, дважды брал на себя ответственность и уверял руководство, что юный латыш не может вести такую коварную двойную игру, которая проглядывает во всех перечисленных мною эпизодах. Отвечайте, Ян, прямо: что вы об этом думаете?
— Хорошо, что вы меня сюда вывезли, — ответил Ян, — а то я мог бы подумать, что это допрос.
— А вы и считайте это допросом.
— Мне неприятна мысль, что из-за неумения раскрывать преступление вы решились оскорбить мое достоинство.
— Ян, если мы сейчас не оформим сугубо серьезным образом наши — на будущее — деловые взаимоотношения, я докажу всем, что вы русский агент. Это для вас так же плохо в Европе, как и здесь — за Пиренеями. Я уж не говорю о Германии. Впрочем, и в Англии и в Латвии с таким же неудовольствием отнесутся к этому, если я подтвержу, что в довершение ко всему вы были и нашем агентом.
— А ведь это шантаж! Я возмущен, Уго, я возмущен!
— Легче, легче! Легче, Чемберлен Иосифович.
— Зачем же оскорблять британского премьера? Я ведь не называю вас Атиллой Адольфовичем.
— А для меня это комплимент.
— Что вы скажете, если я завтра напишу в моих газетах о ваших недостойных предложениях? И об этом возмутительном ночном допросе — тоже?
— Стоит ли?
— Вы меня ставите в безвыходное положение…
— Вы сами себя ставите в безвыходное положение. Я предлагаю вам достойный выход.
— Покупайте послезавтра «Пост», — сказал Ян и хотел, повернувшись, уйти по дороге вниз, к городу, но он увидел, как Лерст полез за пистолетом. Ян в рывке схватил его за руку. Они боролись, и Ян старался поднять руку Лерста с зажатым в ней пистолетом вверх. Прогрохотал выстрел, второй… третий… Лерст стал оседать на землю.
Ян обернулся. На шоссе белела фигура: это стояла Мэри. Она медленно прятала пистолет в белую сумку, сделанную из толстой блестящей соломки…
…Через сорок минут после этого Ян и Мэри бегом поднялись в ее номер.
— Не надо брать никаких вещей, — сказал Ян. — Сразу на аэродром. Немедленно…
— Но паспорт хотя бы я должна взять, милый…
— У тебя хорошее самообладание…
Они поднялись на второй этаж и увидели около номера трех испанских офицеров. Мэри остановилась. Ян шепнул:
— А вот это — конец.
— Сеньор Пальма? — лениво козырнув, спросил картинно красивый испанский полковник.
— Да.
— Сеньор Пальма, я прошу вас следовать за нами.
— Можно переодеться?
— Я бы на вашем месте этого не делал.
— Куда мы поедем?
— В штаб генерала Франко.
— И все-таки мне бы хотелось переодеться…
— Как вам будет угодно.
Ян думал, что офицеры пойдут следом за ним в номер, но они остались ждать в коридоре.
«Испанцы и есть испанцы, — успел еще подумать Ян, — рыцари не смеют оскорбить даму. Убить — да, но оскорбить — ни в коем случае».
Он обнял Мэри и шепнул:
— Улетай в Лиссабон. Сейчас же. Или уезжай. На моей машине.
…«Линкольн» с тремя молчаливыми испанцами пронесся по спящему Бургосу и остановился возле штаба Франко. Ян в сопровождении военных прошел через целую анфиладу комнат и остановился в огромном, отделанном белым мрамором мавританском дворике. Где-то вдали слышалась андалузская песня.
— Я не разбираю слов, — обратился Пальма к одному из военных. — О чем она поет?
— Я тоже плохо понимаю андалузский, — ответил офицер. — Я астуриец… По-моему, она поет о любви. Андалузский диалект ужасен, но они всегда поют о любви…
— Ничего подобного, — сказал второй испанец, — она поет о корриде.
— Нет, — возразил третий, — она поет колыбельную песню…
— Под такую колыбельную не очень-то уснешь, — сказал Пальма.
— Ничего, мы, испанцы, умеем засыпать и под марши, — усмехнулся полковник.
Распахнулись двери, и из внутренних комнат вышел министр иностранных дел Хордана в сопровождении военного министра Давила. Он приблизился к Яну и сказал:
— За кровь, которую вы пролили на полях испанской битвы, я хочу преподнести вам этот подарок. — И он протянул Яну золотую табакерку.
Пальма вытер глаза. От пережитого волнения они слезились.
Хордана понял это иначе. Он обнял Яна и тоже — молча и картинно — прижал пальцы к уголкам своих красивых больших глаз.)
Бургос, 1938, 6 августа, 23 час. 05 мин.
Вольф поднялся навстречу Штирлицу.
— Плохо, — сказал Штирлиц. — Все плохо. Надо давать отбой нашим самолетам. Будем решать все здесь. Сами.
— Люди готовы. Скажи, когда выгодней по времени делать налет на вашу контору.
— Это глупо, Вольф.
— Рискованно, сказал бы я, но не глупо.
— Помирать раньше времени — глупо.
— Это верно. Я, знаешь, познакомился в Мадриде с одним поразительным американцем. Хемингуэй, писатель есть такой… Он мне сказал, что главная задача писателя — долго жить, чтобы все успеть.
— Ну, вот видишь, — мягко улыбнулся Штирлиц. — Поступать будем иначе. Какая у тебя машина?
— Та же… Грузовичок.
Штирлиц достал из кармана карту Бургоса и расстелил ее на столе.
— Смотри, вот это маршрут с нашей базы на аэродром…
— Понимаю тебя… Только почему ты думаешь, что твои эсэсовцы остановятся на дороге?
Штирлиц снял трубку телефона, быстро набрал номер:
— Ну как дела, приятель? Что у вас хорошенького?
— Ничего хорошего, штурмбанфюрер, — ответил Хаген. — Он снова закатил истерику.
— Вы…
— Нет, нет… Он стал орать, что у него плохо с головой. Я не знаю, как они его повезут в самолете…
— Ничего, поблюет маленько. Видимо, им лучше знать, там, в Берлине, если они нас не послушались.
— Просто у кого-то зудят на него руки. Мы сделали главное дело, а пенки теперь снимут ребята на Принц-Альбрехтштрассе.
— Одна контора-то, Хаген. Одно дело делаем. Что ж нам делить? Вы с ним кончайте беседы — заберут его у нас, и бог с ним… Я бы вообще отправил его сейчас на аэродром, на гауптвахту — под расписку. Может, у него и вправду что-то с головой. Пусть уж он там у них, у военных, дает дуба. Как считаете?
— Я его сейчас же отвезу.
— Вам не надо. Зачем? Чтобы были сплетни? Получили радиограмму, и все. Ваша миссия закончена. Поменьше заинтересованности, дружище, всегда скрывайте свою заинтересованность: это, увы, распространяется не только на врагов, но и на друзей. Сейчас половина первого, у меня есть приглашение в одно хорошее место, верные люди. Приезжайте на Гран Виа через полчаса, я обещаю вам хорошую ночь, если уж нам показали кукиш из Берлина.
— А где это?
— От Пласа дель Капуцино — направо. Я вас буду ждать возле бара «Трокадеро». Не в баре, а у входа.
— Спасибо, штурмбанфюрер, я приеду.
— Латыша отправьте часа через два…
— Я ж тогда буду с вами…
— Отдайте письменное распоряжение: отправить к трем часам под конвоем из трех человек и передать обер-лейтенанту «Люфтваффе» Барнеру.
— Он уже знает?
— Кто?
— Ну, тот обер с гауптвахты?
— Сошлитесь на Кессельринга, у меня же был с ним разговор.
— Может быть, это удобнее сделать вам?
— Какая разница… Вам еще придется иметь с ним дело, он будет к вам почтительнее относиться, если вы сошлетесь на Кессельринга.
— А может быть, нам следует отвезти его на аэродром?
— Почему? Скажут, что примазываемся… В общем-то, если хотите, валяйте, я не поеду. А вы сопроводите, чего ж, конечно, сопроводите…
Он нашел точное слово. Он не мог бы больше унизить Хагена, чем предложив ему «сопроводить». Он интуитивно понял, что именно это слово решит все дело. Он научился не ошибаться в своих чувствованиях.
— Я через сорок минут буду у вас, — сказал Хаген.
— Ну и ладно. Жду. Только, черт возьми, может, все же стоит вам его сопроводить, нет?
— Зачем примазываться? Вы правы. Сейчас кончу прослушивать пленку с записями допроса и приеду.
Он знал, что Хаген к нему приедет. Он точно строил свой разговор с ним. Он играл, не готовясь заранее и не расписывая предварительную партитуру вопросов и ответов. Просто, работая с Хагеном, Лерстом, Кессельрингом, он запоминал, анализировал и выверял те черты их характеров, которые в нужный момент могли быть использованы им, Штирлицем.
Он не ошибся: Хаген приехал в условленное время. Штирлиц до этого выпил несколько порций джина, чтобы от него несло алкоголем.
— Вам полагается штрафной, — сказал он Хагену, протягивая ему стакан с виски. Он сыпанул туда немного снотворного и поэтому, куражась, проследил за тем, чтобы Хаген выпил все до дна. В баре было шумно, и две цыганки, которых он пригласил с собой, немедленно взгромоздились на колени к Хагену.
— За нашу нежность и дружбу, — возгласил Штирлиц еще раз. — И до конца. И черт с ними, с теми крысами, которые сидят в тепле и тишине и думают, что они утерли нам нос!
— Черт с ними, — согласился Хаген, — с этими вонючими крысами… Простите, сеньориты, такую грубость, но иначе не скажешь… Как можно сказать иначе про вонючих тыловых крыс, которые пытаются резать наши подметки на ходу?
Штирлиц захохотал, положил локти на стол, смахнул вазу и две рюмки. К ним бросился лакей с замеревшей улыбочкой, собрал битый хрусталь и унес полупустую бутылку.
— Ты заметил, — сказал Штирлиц, — он унес полбутылки себе. Они все страшные жулики, эти цыгане…
— Эй! — крикнул Хаген. — Дайте нам еще виски! Пусть они пьют остатки после нас. Да, прелестные сеньориты?!
Они выпили еще раз, и Штирлиц попросил оркестр сыграть немецкую солдатскую песню. Они заиграли странную песню, и Штирлиц, раскачиваясь, поднялся и, приложив палец к губам, сказал:
— Сейчас я вернусь…
Штирлиц позвонил в гестаповский «домик» из кабины, стоявшей при входе в гардероб.
— Хаген просил спросить, — сказал он, — когда вы думаете отправлять латыша?
— Сейчас вывозим, — ответил ему дежурный, — на аэродроме ждут.
— Посадите в машину пару лишних людей, — сказал Штирлиц, — чем черт не шутит.
— Да, штурмбанфюрер!
— И оружие проверьте!
— Это мы уже сделали.
— Ну, счастливо. А потом можете отдыхать…
Штирлиц незаметно вышел из телефонной будки. За углом стоял маленький грузовичок. Штирлиц устроился рядом с Вольфом, который сидел за рулем. В кузове было шесть ребят из его группы.
— Быстро, нам их надо перехватить в горах, пока они не выехали в город.
— Мы тебя ждали десять минут.
— Ты думаешь, так легко споить этого буйвола?
Они успели вовремя: машина с Пальма только-только вышла из ворот конспиративного дома гестапо. Конвойный удивленно посмотрел на шофера: на пустом шоссе стоял Штирлиц, подняв руку.
— Что он, контролирует нас?
— Не нас, а Хагена. Они все друг друга контролируют, — ответил шофер,
— иначе нельзя.
Он затормозил возле Штирлица и, выйдя из машины отрапортовал:
— Все в порядке, штурмбанфюрер, никаких происшествий.
— Это тебе кажется, что никаких происшествий. Быстро перегружайте его в пикап и садитесь туда сами.
— А моя машина?
— Я поеду следом за вами.
Трое конвоиров и солдат быстро затолкали Пальма в кузов пикапа, где сидело шестеро ребят из группы Вольфа.
— Как устроились? — спросил Штирлиц, заглядывая в кузов. — Не тесно?
— Ничего, — засмеялся шофер, — потерпим…
Штирлиц включил свет карманного фонаря. Конвоиры прищурились — Штирлиц нарочно слепил их ярким лучом света. Их и скрутили, пока они были полуслепыми.
Машину гестапо он пустил в пропасть, а сам сел в свою. Ее вел седьмой член группы Вольфа, который тут же перескочил в пикап.
— Будь здоров, Ян, — сказал Штирлиц, — все о'кей…
— Ненавижу американизм. Говори, как истые англичане: «ол райт», — ответил Пальма и заставил себя улыбнуться.
Вернувшись в бар, Штирлиц зашел в туалет. Посмотрел на часы. Было 2.14. Значит, он отсутствовал тридцать три минуты. Он вышел из кабины, дождавшись, пока в туалет вошел кто-то из пьяных посетителей. Штирлиц сунул голову под кран и долго стоял так, наблюдая за тем, как полупьяный испанец дергался возле писсуара.
Взъерошив волосы, окликнул:
— Сеньор, помогите пьяному союзнику доковылять в зал.
Испанец оглушительно захохотал:
— Люблю пьяных немцев… Вы, когда пьяные, такие безобидные, такие веселые…
— Уж и безобидные, — икнул Штирлиц, — скажете тоже.
Он заставил испанца сесть к ним за стол и выпил с ним на брудершафт:
— Я думал, вы там уснули! — сказал Хаген, сдерживая яростную зевоту — Я тоже спать хочу. А ты Розита? Ты хочешь баиньки под перинкой? А?
— В такую жару спать под периной?! — засмеялась Розита. — Пауль, что ты говоришь?!
Штирлиц сказал:
— Хаген, я живу с тобой под одной крышей, и только узнал, что тебя зовут Пауль. Как тебя звала мама? А?
— Моя мама звала меня Паульхен, а тебя?
— Мы уже перешли на «ты»? Какой ты молодчина Паульхен! Называй меня Макси… Мама звала меня «М»!
— Мама звала его ослиным прозвищем, — засмеялся Хаген и лег головой на стол. — Спать хочу. Ма!.. Розита почеши мне шею, а? Да не смущайся ты, пташечка..
— Хаген, тут спать негоже, — сказал Штирлиц, — это же не наш дом…
— Ничего, ничего, — сонно ответил Хаген и осовело поглядел на испанца. — Правду я говорю, каудильо?
Испанец медленно поднялся из-за стола.
— Я требую извинений, — сказал он. — Я оскорблен.
— Я приношу вам извинения за моего знакомого, который не умеет себя вести, — сказал Штирлиц, — пожалуйста, простите его, дружище. Помогите мне поднять его — он совершенно пьян. Вы где живете? Далеко? Я могу вас подвезти.
— Я живу на Пассо дель Прадо.
— В отеле «Флорентина»?
— Да.
— Меня зовут Штирлиц, а вас?
— Мигель Арреда.
— Я завтра вас разыщу, и вы отхлещете по щекам моего коллегу, и я подтвержу, что вы были правы, а он себя вел по-свински…
— Но он ваш приятель…
— Прежде всего он дипломат. Если не умеет пить — пусть не пьет!
Штирлиц протянул испанцу свою визитную карточку. Тот, поблагодарив, долго рылся в своем бумажнике, пока не нашел свою, напечатанную на сандаловом дереве.
Штирлиц прочитал: «финансист». Адрес. Телефон бюро и домашний.
«Настоящий финансист печатал бы свои визитки на простой бумаге, — машинально ответил Штирлиц, — обидно, если этот сандаловый Арреда жулик: он мой главный свидетель, он — мое алиби».
Попрощались они, как принято у испанцев: долго хлопали друг друга по плечу и спине; со стороны поглядеть — братья.
…Штирлиц будил пьяного Хагена в присутствии помощника посла. Он долго тряс его за плечо, и, когда тот открыл глаза, Штирлиц закричал:
— Где Пальма, паршивец вы этакий?! Вы же обещали отправить его на гауптвахту! Где он?!
— Он там, — ошалело ответил Хаген, — я велел конвою.
— Его там нет! И конвоя нет! А отвечать за вас кому? Мне? Да?!
«Я вышел, — думал он, продолжая кричать на Хагена. — Я вышел чистым. Теперь мне надо брать его под защиту и принимать удар на себя. Это надо сделать на будущее. Это хорошо, если я приму удар на себя, — этот сопляк ничего не поймет, это поймет Гейдрих. Он любит такие штучки — корпоративное братство и прочая галиматья… Ян теперь в безопасности — это главное. И я сработал чисто. Теперь надо отоспаться, чтобы не сорваться на мелочи, потому что я очень устал, просто сил нет, как устал…»
— Плохо, — сказал Штирлиц. — Все плохо. Надо давать отбой нашим самолетам. Будем решать все здесь. Сами.
— Люди готовы. Скажи, когда выгодней по времени делать налет на вашу контору.
— Это глупо, Вольф.
— Рискованно, сказал бы я, но не глупо.
— Помирать раньше времени — глупо.
— Это верно. Я, знаешь, познакомился в Мадриде с одним поразительным американцем. Хемингуэй, писатель есть такой… Он мне сказал, что главная задача писателя — долго жить, чтобы все успеть.
— Ну, вот видишь, — мягко улыбнулся Штирлиц. — Поступать будем иначе. Какая у тебя машина?
— Та же… Грузовичок.
Штирлиц достал из кармана карту Бургоса и расстелил ее на столе.
— Смотри, вот это маршрут с нашей базы на аэродром…
— Понимаю тебя… Только почему ты думаешь, что твои эсэсовцы остановятся на дороге?
Штирлиц снял трубку телефона, быстро набрал номер:
— Ну как дела, приятель? Что у вас хорошенького?
— Ничего хорошего, штурмбанфюрер, — ответил Хаген. — Он снова закатил истерику.
— Вы…
— Нет, нет… Он стал орать, что у него плохо с головой. Я не знаю, как они его повезут в самолете…
— Ничего, поблюет маленько. Видимо, им лучше знать, там, в Берлине, если они нас не послушались.
— Просто у кого-то зудят на него руки. Мы сделали главное дело, а пенки теперь снимут ребята на Принц-Альбрехтштрассе.
— Одна контора-то, Хаген. Одно дело делаем. Что ж нам делить? Вы с ним кончайте беседы — заберут его у нас, и бог с ним… Я бы вообще отправил его сейчас на аэродром, на гауптвахту — под расписку. Может, у него и вправду что-то с головой. Пусть уж он там у них, у военных, дает дуба. Как считаете?
— Я его сейчас же отвезу.
— Вам не надо. Зачем? Чтобы были сплетни? Получили радиограмму, и все. Ваша миссия закончена. Поменьше заинтересованности, дружище, всегда скрывайте свою заинтересованность: это, увы, распространяется не только на врагов, но и на друзей. Сейчас половина первого, у меня есть приглашение в одно хорошее место, верные люди. Приезжайте на Гран Виа через полчаса, я обещаю вам хорошую ночь, если уж нам показали кукиш из Берлина.
— А где это?
— От Пласа дель Капуцино — направо. Я вас буду ждать возле бара «Трокадеро». Не в баре, а у входа.
— Спасибо, штурмбанфюрер, я приеду.
— Латыша отправьте часа через два…
— Я ж тогда буду с вами…
— Отдайте письменное распоряжение: отправить к трем часам под конвоем из трех человек и передать обер-лейтенанту «Люфтваффе» Барнеру.
— Он уже знает?
— Кто?
— Ну, тот обер с гауптвахты?
— Сошлитесь на Кессельринга, у меня же был с ним разговор.
— Может быть, это удобнее сделать вам?
— Какая разница… Вам еще придется иметь с ним дело, он будет к вам почтительнее относиться, если вы сошлетесь на Кессельринга.
— А может быть, нам следует отвезти его на аэродром?
— Почему? Скажут, что примазываемся… В общем-то, если хотите, валяйте, я не поеду. А вы сопроводите, чего ж, конечно, сопроводите…
Он нашел точное слово. Он не мог бы больше унизить Хагена, чем предложив ему «сопроводить». Он интуитивно понял, что именно это слово решит все дело. Он научился не ошибаться в своих чувствованиях.
— Я через сорок минут буду у вас, — сказал Хаген.
— Ну и ладно. Жду. Только, черт возьми, может, все же стоит вам его сопроводить, нет?
— Зачем примазываться? Вы правы. Сейчас кончу прослушивать пленку с записями допроса и приеду.
Он знал, что Хаген к нему приедет. Он точно строил свой разговор с ним. Он играл, не готовясь заранее и не расписывая предварительную партитуру вопросов и ответов. Просто, работая с Хагеном, Лерстом, Кессельрингом, он запоминал, анализировал и выверял те черты их характеров, которые в нужный момент могли быть использованы им, Штирлицем.
Он не ошибся: Хаген приехал в условленное время. Штирлиц до этого выпил несколько порций джина, чтобы от него несло алкоголем.
— Вам полагается штрафной, — сказал он Хагену, протягивая ему стакан с виски. Он сыпанул туда немного снотворного и поэтому, куражась, проследил за тем, чтобы Хаген выпил все до дна. В баре было шумно, и две цыганки, которых он пригласил с собой, немедленно взгромоздились на колени к Хагену.
— За нашу нежность и дружбу, — возгласил Штирлиц еще раз. — И до конца. И черт с ними, с теми крысами, которые сидят в тепле и тишине и думают, что они утерли нам нос!
— Черт с ними, — согласился Хаген, — с этими вонючими крысами… Простите, сеньориты, такую грубость, но иначе не скажешь… Как можно сказать иначе про вонючих тыловых крыс, которые пытаются резать наши подметки на ходу?
Штирлиц захохотал, положил локти на стол, смахнул вазу и две рюмки. К ним бросился лакей с замеревшей улыбочкой, собрал битый хрусталь и унес полупустую бутылку.
— Ты заметил, — сказал Штирлиц, — он унес полбутылки себе. Они все страшные жулики, эти цыгане…
— Эй! — крикнул Хаген. — Дайте нам еще виски! Пусть они пьют остатки после нас. Да, прелестные сеньориты?!
Они выпили еще раз, и Штирлиц попросил оркестр сыграть немецкую солдатскую песню. Они заиграли странную песню, и Штирлиц, раскачиваясь, поднялся и, приложив палец к губам, сказал:
— Сейчас я вернусь…
Штирлиц позвонил в гестаповский «домик» из кабины, стоявшей при входе в гардероб.
— Хаген просил спросить, — сказал он, — когда вы думаете отправлять латыша?
— Сейчас вывозим, — ответил ему дежурный, — на аэродроме ждут.
— Посадите в машину пару лишних людей, — сказал Штирлиц, — чем черт не шутит.
— Да, штурмбанфюрер!
— И оружие проверьте!
— Это мы уже сделали.
— Ну, счастливо. А потом можете отдыхать…
Штирлиц незаметно вышел из телефонной будки. За углом стоял маленький грузовичок. Штирлиц устроился рядом с Вольфом, который сидел за рулем. В кузове было шесть ребят из его группы.
— Быстро, нам их надо перехватить в горах, пока они не выехали в город.
— Мы тебя ждали десять минут.
— Ты думаешь, так легко споить этого буйвола?
Они успели вовремя: машина с Пальма только-только вышла из ворот конспиративного дома гестапо. Конвойный удивленно посмотрел на шофера: на пустом шоссе стоял Штирлиц, подняв руку.
— Что он, контролирует нас?
— Не нас, а Хагена. Они все друг друга контролируют, — ответил шофер,
— иначе нельзя.
Он затормозил возле Штирлица и, выйдя из машины отрапортовал:
— Все в порядке, штурмбанфюрер, никаких происшествий.
— Это тебе кажется, что никаких происшествий. Быстро перегружайте его в пикап и садитесь туда сами.
— А моя машина?
— Я поеду следом за вами.
Трое конвоиров и солдат быстро затолкали Пальма в кузов пикапа, где сидело шестеро ребят из группы Вольфа.
— Как устроились? — спросил Штирлиц, заглядывая в кузов. — Не тесно?
— Ничего, — засмеялся шофер, — потерпим…
Штирлиц включил свет карманного фонаря. Конвоиры прищурились — Штирлиц нарочно слепил их ярким лучом света. Их и скрутили, пока они были полуслепыми.
Машину гестапо он пустил в пропасть, а сам сел в свою. Ее вел седьмой член группы Вольфа, который тут же перескочил в пикап.
— Будь здоров, Ян, — сказал Штирлиц, — все о'кей…
— Ненавижу американизм. Говори, как истые англичане: «ол райт», — ответил Пальма и заставил себя улыбнуться.
Вернувшись в бар, Штирлиц зашел в туалет. Посмотрел на часы. Было 2.14. Значит, он отсутствовал тридцать три минуты. Он вышел из кабины, дождавшись, пока в туалет вошел кто-то из пьяных посетителей. Штирлиц сунул голову под кран и долго стоял так, наблюдая за тем, как полупьяный испанец дергался возле писсуара.
Взъерошив волосы, окликнул:
— Сеньор, помогите пьяному союзнику доковылять в зал.
Испанец оглушительно захохотал:
— Люблю пьяных немцев… Вы, когда пьяные, такие безобидные, такие веселые…
— Уж и безобидные, — икнул Штирлиц, — скажете тоже.
Он заставил испанца сесть к ним за стол и выпил с ним на брудершафт:
— Я думал, вы там уснули! — сказал Хаген, сдерживая яростную зевоту — Я тоже спать хочу. А ты Розита? Ты хочешь баиньки под перинкой? А?
— В такую жару спать под периной?! — засмеялась Розита. — Пауль, что ты говоришь?!
Штирлиц сказал:
— Хаген, я живу с тобой под одной крышей, и только узнал, что тебя зовут Пауль. Как тебя звала мама? А?
— Моя мама звала меня Паульхен, а тебя?
— Мы уже перешли на «ты»? Какой ты молодчина Паульхен! Называй меня Макси… Мама звала меня «М»!
— Мама звала его ослиным прозвищем, — засмеялся Хаген и лег головой на стол. — Спать хочу. Ма!.. Розита почеши мне шею, а? Да не смущайся ты, пташечка..
— Хаген, тут спать негоже, — сказал Штирлиц, — это же не наш дом…
— Ничего, ничего, — сонно ответил Хаген и осовело поглядел на испанца. — Правду я говорю, каудильо?
Испанец медленно поднялся из-за стола.
— Я требую извинений, — сказал он. — Я оскорблен.
— Я приношу вам извинения за моего знакомого, который не умеет себя вести, — сказал Штирлиц, — пожалуйста, простите его, дружище. Помогите мне поднять его — он совершенно пьян. Вы где живете? Далеко? Я могу вас подвезти.
— Я живу на Пассо дель Прадо.
— В отеле «Флорентина»?
— Да.
— Меня зовут Штирлиц, а вас?
— Мигель Арреда.
— Я завтра вас разыщу, и вы отхлещете по щекам моего коллегу, и я подтвержу, что вы были правы, а он себя вел по-свински…
— Но он ваш приятель…
— Прежде всего он дипломат. Если не умеет пить — пусть не пьет!
Штирлиц протянул испанцу свою визитную карточку. Тот, поблагодарив, долго рылся в своем бумажнике, пока не нашел свою, напечатанную на сандаловом дереве.
Штирлиц прочитал: «финансист». Адрес. Телефон бюро и домашний.
«Настоящий финансист печатал бы свои визитки на простой бумаге, — машинально ответил Штирлиц, — обидно, если этот сандаловый Арреда жулик: он мой главный свидетель, он — мое алиби».
Попрощались они, как принято у испанцев: долго хлопали друг друга по плечу и спине; со стороны поглядеть — братья.
…Штирлиц будил пьяного Хагена в присутствии помощника посла. Он долго тряс его за плечо, и, когда тот открыл глаза, Штирлиц закричал:
— Где Пальма, паршивец вы этакий?! Вы же обещали отправить его на гауптвахту! Где он?!
— Он там, — ошалело ответил Хаген, — я велел конвою.
— Его там нет! И конвоя нет! А отвечать за вас кому? Мне? Да?!
«Я вышел, — думал он, продолжая кричать на Хагена. — Я вышел чистым. Теперь мне надо брать его под защиту и принимать удар на себя. Это надо сделать на будущее. Это хорошо, если я приму удар на себя, — этот сопляк ничего не поймет, это поймет Гейдрих. Он любит такие штучки — корпоративное братство и прочая галиматья… Ян теперь в безопасности — это главное. И я сработал чисто. Теперь надо отоспаться, чтобы не сорваться на мелочи, потому что я очень устал, просто сил нет, как устал…»
«Ц е н т р. Операция проведена. Дориан на месте. В о л ь ф».
«Ц е н т р. Вызван в Берлин для дачи объяснений. Хаген
разжалован в рядовые. Ю с т а с».
«Мисс Мэри Пэйдж, отель „Амбассадор“, Лиссабон, Португалия.Мадрид — Бургос — Москва
Дорогая Мэри! Как всегда, мне везет на приключения. Видимо, это не так уж плохо. Я никогда не думал, что желтуха столь безболезненна, но — одновременно — так опасна. Со свойственной мне мнительностью я каждое утро щупаю печень и жду конца. Я бы спасся виски, но мне категорически запрещено пить. Я скучаю. Без. Тебя. Моя. Дорогая. (Это мой новый стиль — мне нравится рубить фразы, это модно и в духе времени.) Я почти не заикаюсь. Очень хочу отрастить усы. Я видел тебя во сне бритой наголо. Мой съезд из столицы нашего испанского друга прошел на редкость гладко, без каких-либо неприятностей, и я еще раз понял, что являюсь самым страшным паникером и трусом из всех существовавших на этой прекрасной и бренной земле. Т в о й Б а р у х С п и н о з а п о и м е н и Я н П а л ь м а.
P. S. Французские медицинские сестры носят очень короткие халатики, и это меня нервирует, хотя, как ты знаешь, моя страсть — северная поджарость, но отнюдь не французская спелость. Арриба Испания. Твой каудильо Франко. Париж, госпиталь «Сосьете франсискан», Пальма.
Денег у меня нет ни пенса — это для сведения. Т в о й К р е з».