— А где два? Два у меня в кармане. Она ушла, она предлагает комбинацию с полковником разведки Бергом. Это тоже не семечки. Так что не загибай пальцы, два — в мою пользу.
   — Люблю я тебя за нежность характера, Бородин.
   — Я тебя тоже люблю за нежность характера, не в этом суть вопроса.
   — И в этом. Я в сорок третьем отпустил одного хитрого типа, «перевербовавшись» к нему. Вернее, как отпустил? Не отпустил, устроил спектакль с побегом. А потом всю его цепь получил и верную связь с его центром. Я их полгода дурил, полгода от них принимал оружие и связных. Может, у тебя таких комбинаций не было? Так я тебе напомню твоего троцкиста из Валенсии, если забыл.
   — То хитрый тип, то троцкист, а здесь Аня.
   — Аня, Аня... Что ты заклинания произносишь? Аня Аней, а полковник разведки Берг остается Бергом.
   — Так что ж ты предлагаешь?
   — Генштаб о той шифровке, что передали их кодом, молчит?
   — Молчит.
   — Это твой единственный козырь. До тех пор, пока ты ничего не получил из Москвы, считай, что ты со мной советовался, а если и дальше будут молчать, в официальном порядке связывайся с Кобцовым, пусть подключается.
   — Ты же знаешь его...
   — Ну...
   — Ты представляешь, что он сразу предложит?
   — Представляю. А ты диалектику чтишь?
   — Попробуй не почти. Он сразу дело накрутит.
   — И правильно сделает, — усмехнулся Мельников. — А что касаемо диалектики — она есть единство противоположностей. Борись. За кем правда, тот и возьмет.
   — Пока я с ним буду бороться, дело станет.
   — А что у тебя Вихрь — дитя? Он же серьезный парень. В конце концов, победителей не судят.
   — Ты что, Кобцова боишься?
   Мельников пожевал белыми губами, сдержал приступ кашля, от этого лицо его посинело, потом он закрыл глаза, долго приходил в себя, осторожно выдыхая носом и сказал:
   — Я боюсь только одного: как бы этот самый Берг не переиграл всех наших, и тогда Краков взлетит на воздух, а это будет небывалое свинство, что мы город спасти не смогли. Вот чего я боюсь. Ты же не дитя, ты ж понимаешь.
   — Я попробую сегодня запросить Генштаб.
   — Ты их не поставил в известность?
   — Я сразу приехал к тебе.
   — А еще говорят, что разведчики и особисты плохо живут.
   — Мельников с Бородиным живут хорошо.
   Мельников посмотрел на Бородина воспаленными, блестящими глазами, поманил его пальцем, тот нагнулся; Мельников, зажав рот платком, прошептал:
   — Разведка, узнай у врачей: скоро мне в ящик, а?
   — Ты что?
   — Борода, ты меня только не вздумай успокаивать. Я старый-престарый, битый-перебитый чекист. Ну... Валяй... Попробуй. Я б сбежал, да ведь заразить страшно: они молчат, не говорят мне — открытая форма или безопасный я для окружающих.
   ...Бородин вернулся через полчаса, сел возле своего друга и долго расправлял халат на галифе, чтоб складок не было. Мельников сказал:
   — Если б ты пришел резвый и стал меня по руке хлопать, вроде нашего парткома, я б сразу понял — адью!
   — Они говорят, что выцарапаться можно, — ответил Бородин, — можно, хотя все это зависит от тебя больше, чем от них.
   — Дурачье. А они все темнили. А мне, если темнят, лучше не жить. Спасибо, Борода. Тогда выцарапаюсь. Одолею проклятую, мать ее так...
   — Я к тебе завтра приеду.
   — Если сможешь...
   — Смогу. И послезавтра приеду.
   — Слушай, а где твой капитан?
   — Высоковский?
   — Да.
   — В штабе.
   — Ты его к ним забрось. Со всеми полномочиями.
   — Не дожидаясь новостей из Москвы?
   — Ну, погоди день, от силы два.
   Когда Бородин вернулся к себе, его ждали три новости: первая — приказ Верховного Главнокомандующего о наступлении по всему фронту для помощи западным союзникам в Арденнах; вторая — Ставка наградила всех участников группы «Вихрь» орденом Ленина за операцию «Ракета». А третья новость лежала перед Высоковским: шифровка от Ани, в которой та сообщала, как был арестован Вихрь, как он бежал и что ей об этом побеге говорил полковник Берг.
   — Ну что ж... — протянул Бородин и начал растирать лоб, — давайте, милый, отправляйтесь к ним. Просто-таки в самое ближайшее время надо лететь. А как поступать — ей-богу, рецептов здесь дать не могу. Станьте дублером Вихря, что ли... Все его связи возьмите на себя. У них там один чистый человек остался — Коля, на него и ориентируйтесь. У меня такое мнение, что там какая-то липовая, но трагическая путаница. А гадов там нет. Хоть голову мне руби — я в это верю, несмотря на то что объективно там все более чем хреново.
   Высоковский на связь к Вихрю не вышел. В том месте, где он выбросился с парашютом, была перестрелка, и какой-то человек, видимо раненный, бросился в реку — за ним гнались с собаками. Люди из разведки Седого опросили свидетелей: судя по описанию внешности, этим человеком был капитан Высоковский.
   Юстасу.
   Благодарим за информацию о Рундштедте. С сыном все в порядке. Справедливы ли слухи о назначении Гиммлера главкомом группы армий «Висла»?
   Центр.
 
   Центр.
   Благодарю за сообщение о сыне. Прошу информировать впредь.. Никаких данных о назначении Гиммлера главкомом группы армий «Висла» не имею.
   Юстас.
 
   Юстасу.
   Кто в рейхе занимается проблемой охраны тайны производства торпед для ВМФ новейших образцов?
   Центр.
 
   Центр.
   В связи с введением режима «особой секретности» перед началом наступления на Западном фронте выяснение такого рода вопроса связано с особой сложностью.
   Юстас.
 
   Юстасу.
   Мы понимаем все сложности, связанные с выполнением этого задания.
   Центр.
 
   Центр.
   После разгрома абвера адмирала Канариса, который занимался вопросами военного контршпионажа, охрану тайны производства торпед для ВМФ курирует разведка люфтваффе (Геринг) и местные отделы IV отдела РСХА (гестапо, Мюллер). По непроверенным данным, завод торпед расположен в районе Бремена. Шеф бременского отделения гестапо — СС бригаде-фюрер Шлегель. Часть материалов, которыми вы интересовались — о преступлениях нацистов, — достал, готов передать надежному связнику. Как сын?
   Юстас.
 
   Юстасу.
   Связь получите 15 января 1945 года в обычном месте в 23.45.
   Пароль и отзыв — прежние.
   Центр.

51. ЧЕЛОВЕК СО СПЕЦИАЛЬНОСТЬЮ

   Неделю Берг выжидал, что даст арденнское наступление. Если бы продвижение Модели и фон Рундштедта было стремительным и успешным, если бы он, грамотный военный разведчик, понял, что наступил действительно тот самый перелом в войне, о котором трубил Геббельс, тогда, решил он для себя, Коля и Вихрь будут переданы им гестапо. Берг понимал, что это, конечно же, рискованно со всех точек зрения. Но он устал, смертельно устал в своей игре и поэтому временами стал поддаваться не разуму, но чувству.
   Все определилось окончательно, когда после победных кинохроник, в которых были показаны пленные янки и смеющиеся немецкие «панциргренадирен», после ликующих речей Геббельса и Штрайхера Бергу попалось обращение Моделя к своим войскам, где он писал: «Нам удалось расстроить запланированное противником наступление на нашу родину». Этого для Берга оказалось достаточным, чтобы разум подсказал ему: последняя попытка сорвалась. Это было наступление отчаяния, но не силы. Этого еще не поняли солдаты, полковник Берг это понял. И сразу вызвал своего агента, которому была присвоена кличка Отто. Этим агентом был Коля.
   — Вот что, — сказал Берг, когда они вышли на улицу, — передайте своему шефу, чтобы он не появлялся в городе. Его фотография есть в гестапо, его очень ищут, равно как и вашу радистку.
   — Откуда у гестапо может быть фотография моего шефа? — удивился Коля.
   Берг быстро глянул на него и понял — все понял: он достаточно долго работал в контрразведке против русских, чтобы уяснить то положение, в котором очутился шеф русской группы.
   — Устройте мне встречу с вашим шефом, — сказал он.
   Берг рещил, что, побеседовав с глазу на глаз, он укрепит свои позиции на будущее — разведчики понимают великое умение продавать и покупать тайны друг друга.
   — Хорошо, — сказал Коля. — Устрою.
   — Теперь дальше... Мы получили кое-какие данные о том, что ваши готовят наступление. Вы не в курсе?
   — Нет.
   — Вы передали своим данные о защитном вале по Висле — Одеру?
   — А что?
   — Ничего. Интересуюсь. Как вышли снимки?
   — Снимки получились хорошие.
   — Не сердитесь на меня, но в данном случае положитесь на мой опыт: эти снимки надо переправить вашим. По радио такие сведения выглядят иначе.
   — Вы что, хотите предложить свою кандидатуру для перехода линии фронта?
   — Скажите, подозрительность — национальная черта русского характера или благоприобретенная? — хмуро спросил Берг.
   — Вы имеете в виду бдительность, по-видимому, — улыбнулся Коля.
   — Нет, я имею в виду подозрительность, именно подозрительность.
   Коля остановился и сказал:
   — Полковник, вы не замечали, как приятно скрипит снег под ногами?
   — Что, что?!
   — Ничего, — ответил Коля, — просто я впервые за всю войну заметил, как это прекрасно, когда снег скрипит под ногами.
   — У вас плохо с обувью? Я могу выдать сапоги.
   Коля снова улыбнулся.
   — Нет, — ответил он, — сапоги у меня хорошие. Спасибо.
   — Чему смеетесь?
   — Просто так... Это у меня иногда бывает.
   — Сколько вам лет?
   — У нас год войны засчитывают за три.
   — Мало.
   — Сколько бы вы предложили?
   — Год за столетие.
   — Полковник, мне нужен Краух, — сказал Коля внезапно.
   Полквартала они прошли молча. Город, словно чувствуя нечто приближающееся, был затаенным, бело-черным, как в трауре.
   — Это сложно.
   — Я понимаю.
   — Когда он вам нужен?
   — Он мне нужен сейчас.
   — Это сложно...
   — Откуда у вас данные о том, что мы готовим наступление?
   — То есть?
   — Что это: авиаразведка, тактическая разведка или это данные из центра?
   — Данным из центра я приучил себя не очень-то верить.
   — Почему?
   — Фантазеров много. И потом, они все переворачивают с ног на голову: как решит фюрер, как он оценит объективные данные, так и будет считаться всеми остальными.
   — Это хорошо...
   — Да?
   — Конечно.
   — Очень хорошо... Из-за этого «хорошо» вы сейчас в Кракове и я работаю на вас.
   — Даже если б фюрер не ставил данные с ног на голову, все равно мы были б здесь...
   — Вы — тактичный человек.
   — Потому что не сказал о вас?
   — Конечно.
   — Все равно подумал, — сказал Коля. — Если по правде...
   — Знаете, высшая тактичность заключается в том, чтобы говорить не все, о чем думаешь.
   — Это — тактичность современности. Мы хотим, чтобы в будущем высшая тактичность человека заключалась как раз в ином: что думаешь, то и говоришь.
   — Этого же хотел Христос.
   — У Христа не было государства и армии — такой, как у нас.
   — Занятно... Государство и армия во имя того, чтобы все люди говорили друг другу только то, что думают...
   — У вас есть братья?
   — Нет.
   — А сестры?
   — Нет.
   — У меня тоже. Поэтому я особенно точно представляю себе, какими должны быть отношения между братьями.
   — Боже мой, какие же вы все мечтатели...
   — Нам об этом уже говорили.
   — Кто?
   — Был такой английский писатель Герберт Уэллс.
   — Когда я увижу вашего шефа?
   — Завтра утром.
   Первый вопрос, который Вихрь задал Бергу, был о Траубе.
   — Это для меня новость, — ответил полковник. — Я ничего об этом не знал.
   — Как узнать подробности?
   — Это невозможно. Гестапо нас к себе не пускает.
   — Что можно сделать?
   — Ничего.
   — Как ему помочь?
   — Вам хочется достать с неба луну? Я не берусь выполнить это желание. Оставим Трауба, хотя мне его жаль — талантливый журналист. Вернемся к нашим делам. Я просил Отто передать вам, чтобы вы не появлялись в городе, товарищ Попко...
   Вихрь медленно потушил сигарету и сказал:
   — А вы говорите, что вас до гестапо не допускают.
   — Первый раз вы со мной откровенны.
   — Третий. Не в этом дело.
   — А в чем же?
   — Сейчас — в Траубе и Краухе.
   — Нет. В вас.
   — Да?
   — Да. Вы понимаете, что будет с вами, если папка из гестапо попадет к вашим? Вас дезавуируют. Разве нет? Тем более что вы скрывали это от своих сотрудников — даже Отто об этом не знает.
   — Мое командование узнает об этом, полковник. Не будьте моим опекуном, пожалуйста. У вас не вышло с Мухой, не выйдет и со мной. Я ж знаю вас по Мухе: я его расстрелял — теперь нет смысла скрывать. Но это прошлое, так что не удивляйтесь: у вас свои козыри, у меня свои. Мои — сильнее. Помогите с Краухом.
   — Вы связывались с Центром?
   — Нет.
   — Очень хорошо, что вы ответили мне правду, — от вас был только один короткий перехват. Так что меняйте точку, она засечена.
   — Где?
   — Точно сказать не могу, но где-то к северо-западу от Кракова, километрах в тридцати.
   «Верно, — отметил для себя Вихрь, — охотничий домик как раз там. Но ведь Аня не могла выходить на связь сама. В чем дело?»
   — Это не наши люди, — сказал Вихрь, — тем не менее спасибо, учтем. Видимо, это партизаны или накладки вашей системы.
   — Последнее исключите.
   «А может, какое несчастье с Аней?! — вдруг мелькнуло у Вихря. — Девочка там одна! Короткая связь! Может, ее взяли там случайно?»
   — Вы убеждены? — спросил Вихрь, закуривая. — Ваш аппарат в этом смысле безгрешен? Был сеанс?
   — Был.
   — С Центром я свяжусь сегодня же. Завтра я или мои люди передадут все относящееся к вам.
   — Хорошо.
   — Когда вы продумаете операцию с Краухом?
   — К завтрашнему дню я что-нибудь надумаю. Отто будет знать. Он вам скажет... С Краухом надо сделать все так, чтобы было просто, без мудрствований... Видимо, на мудрствование у вас нет времени... Я попробую что-нибудь подсказать...
   — Хорошо.
   — До завтра.
   «Может быть, Трауб показал на Тромпчинского? — ужаснулся Вихрь. — А тот привел их на явку в лес? Нет. Этого не могло быть. Тромпчинский никогда не сделает этого. Тромпчинский — железный человек, его не сломить. В городе его нет — надо срочно ехать за город, предупредить, чтобы он скрывался, и забирать Анюту. У Седого есть запасные квартиры».
   Когда Вихрь рывком отворил дверь охотничьего домика, Аня поднялась и сказала Тромпчинскому, который стоял за спиной Вихря:
   — Подожди.
   — Нет времени, Аня, — сказал Вихрь, — обо всем — после.
   — Пусть он выйдет, — снова сказала Аня, и Вихрь увидел в ее руке парабеллум.
   — Выйди, Юзеф.
   Бородину.
   То, что передала Аня, — правда. Я был в гестапо. Для того чтобы бежать, дал согласие на перевербовку. Завтра даю очную ставку Ане и Бергу. Прошу санкционировать продолжение работы, которая вступила в решающую фазу. Спасение Кракова — гарантирую. Был, есть и останусь большевиком. Прошу принять данные на Берга, сообщенные им Коле... И в самом конце: Штаб гитлеровцев получил данные о передвижениях на нашем фронте, которые расцениваются Бергом как подготовка к возможному наступлению. Примите меры. Связь прерываю. Выйду сегодня ночью.
   Вихрь.
   Кобцов вернул шифровку, покрутил головой, хмыкнул и сказал:
   — Ссучились — очевидное дело... В этом случае мой хозяин не колебался бы в оценке всей этой катавасии.
   — А ты? — спросил Бородин. — Как ты?
   — Я себя от хозяина не отделяю.
   — Знаешь, — медленно ответил Бородин, — я старался себя никогда не отделять от нашего дела, а в открытом афишировании своей персональной преданности руководителям есть доля определенной нескромности. Не находишь?
   — Не нахожу.
   — Ну, это твое дело, — сказал Бородин.
   — Именно.
   — Давай будем связываться по начальству.
   — Это верно. Что им говорить?
   — Как предлагаешь?
   — А ты?
   — Мы ж с тобой не в прятки играем.
   — Хорошая игра, между прочим. Иногда — не грех.
   — Тоже справедливо. Только там, — Бородин кивнул головой на шифровку, — люди. Им не до пряток — с нами. Они в прятки с теми играют.
   — Слова, слова, — поморщился Кобцов, — до чего ж я не люблю эти самые ваши высокие слова... Люди! Люди, понимаешь, порождение крокодилов.
   — Это хорошо, что ты классику чтишь. Только за людьми Вихря — дело. Спасение Кракова. И мы с тобой за это дело отвечаем в равной степени. Или нет? Я готов немедля отправить им радиограмму: пусть идут через фронт к тебе на проверку.
   — Не лишено резона.
   — Вот так, да?
   — Именно.
   — Хорошо. Сейчас я составлю две радиограммы. Первая: немедленно переходите линию фронта в таком-то квадрате — детали мы с тобой согласуем, где их пропустить. А вторую я составлю иначе. Я ее составлю так: обеспечьте выполнение поставленной перед вами задачи по спасению Кракова. Какую ты завизируешь, ту я и отправлю. Только подошьем к делу обе. Ладно? Чтобы, когда Краков взлетит на воздух, мы с тобой давали объяснение вдвоем. Ну как?
   Кобцов достал пачку «Герцеговины Флор», открыл ее, предложил Бородину, и они оба закурили, не сводя глаз друг с друга.
   «Ничего, ничего, пусть повертится, — думал Бородин, глубоко затягиваясь. — Иначе нельзя. А то он в сторонке, он бдит, а я доверчивый агнец».
   Кобцов размышлял иначе: «Вот сволочь, а? Переиграл. Если я приму его предложение — любое из двух, тогда он меня с собой повяжет напрочь. Конечно, если немец Краков дернет, мне головы не сносить. Правда, нюансик один есть: если я Вихря вызову сюда на проверку, выходит, я оголил тыл. А если он перевербован гестапо и там всю операцию гробанет, тогда будет отвечать Бородин».
   — Слушай, товарищ полковник, — сказал Кобцов, глубоко затягиваясь, — а какого черта, собственно, мы с тобой всю эту ерундистику с бюрократией разводим? Руководство учит нас доверять человеку. Неужто ты думаешь, что я могу тебе хоть в самой малости не доверять? Принимай решение, и все.
   — Уходишь, значит...
   — Я?
   — Нет, зайчик.
   — Вот странный ты какой человек. Ты ко мне пришел посоветоваться, так?
   — Точно.
   — Ну, я тебе и советую: поступай, как тебе подсказывает твоя революционная сознательность.
   — А тебе что подсказывает твоя революционная сознательность?
   — Она мне подсказывает верить тебе. Персонально тебе. Ты за своих людей в ответе, правда? Тебе и вера.
   Бородин поехал к Мельникову. Тот выслушал его, прочитал обе радиограммы и написал на уголке той, что предлагала Вихрю продолжать работу: «Я — за. Начальник „СМЕРШа“ фронта полковник Мельников».
   — Только Кобцову покажи, а то он уж, наверное, на тебя строчит телегу. И передай ему: полковника Берга, если он действительно под той фамилией работал в Москве, что передал Вихрь, я знал. Я с ним даже пил на приемах в Леонтьевском переулке, у них в посольстве. По внешнему описанию твоего Вихря — это он. Это очень серьезно, очень перспективно. Тут есть куда нити протягивать, тут можно в Берлин нити протянуть или куда подальше. Война-то к концу идет, вперед надо думать...
   Вернувшись в штаб, Бородин сел писать рапорт маршалу о том, что в Кракове действует группа разведки Генерального штаба, которой дано задание сохранить город от полного уничтожения. Бородин в своем рапорте докладывал, что, видимо, тот риск, на который пошел командующий, решивший не замыкать кольцо окружения, с тем чтобы не вести уличные бои, и запретивший артиллерийский обстрел Кракова, полностью оправдан и что он, Бородин, принимает на себя всю меру ответственности за работу группы «Вихрь», поклявшейся взрыва города не допустить...
   Краух отворил дверцу, тяжело сел в автомобиль, поздоровался с Аппелем и сказал:
   — В гестапо.
   — Слушаюсь, господин полковник.
   — Что у вас сзади за мешки?
   — Это не мешки, господин полковник.
   — А что это?
   — Там канистры, они прикрыты сверху мешковиной.
   — А багажник для чего?
   — В багажнике масло и баллоны. Я люблю запасаться всем впрок, господин полковник.
   — Это хорошая черта, но важно, чтобы в машине не воняло.
   — О нет, нет, господин полковник. — Аппель посмотрел на счетчик и сказал: — Вы не позволите мне заехать на заправочный пункт?
   — Раньше не могли?
   — Прошу простить, господин полковник, не мог.
   — Это далеко?
   — Нет, нет, пять минут, господин полковник.
   — Ну, поезжайте же, — поморщился Краух. — А где мой личный шофер?
   — Текущий ремонт, господин полковник.
   Аппель нажал на акселератор сразу, как только машина миновала контрольный пункт. Эсэсовцы на КПП вытянулись, откозыряв Крауху. Тот ответил им, чуть приподняв левую руку. Опустив руку, Краух почувствовал, как что-то уперлось ему в затылок. Он чуть обернулся. Сзади сидел человек в немецкой военной форме без погон, упершись дулом пистолета ему в затылок.
   — Что это за фокусы? — спросил Краух.
   — Это не фокусы, — ответил Коля, стягивая с колен мешковину, — благодарите Бога, для вас война кончилась, Краух.
   Берг точно сообщил Вихрю расположение контрольных постов вокруг города. Коля точно рассчитал время и место. Аппель вывез Крауха точно через тот КПП, который вел к Седому — на конспиративную явку в Кышлицах...
   Краух ползал по полу темного погреба, куда его привезли, и кричал:
   — Я инженер, я инженер, а не военный! Не убивайте меня, я молю вас, не убивайте меня!
   Коля сказал:
   — Тише, пожалуйста. Вас никто не собирается убивать.
   — Вы немец, да? Скажите мне, что вы немец. Я ведь слышу — вы немец! Зачем все это?! Молю вас!
   — Я русский, — ответил Коля, — не кричите же, честное слово... Ну, успокойтесь, право, успокойтесь. Вы мне нужны живым. Вы будете жить, если передадите мне схему минирования Кракова, способы уничтожения города, время и возможность предотвращения взрыва.
   — Хорошо, хорошо, я все сделаю, я привезу вам схемы, все схемы...
   — Нет. Вы нарисуете эти схемы сейчас.
   — Но вы не убьете меня потом? Имейте в виду, я знаю схемы уничтожения Праги — это я делал, я один знаю все! Больше не знает никто. Я инженер, мне приказывали, я ненавижу Гитлера! Я инженер!
   Коля усмехнулся и спросил:
   — Словом, человек со специальностью, да?
   — Да, да! Вы правы, я человек со специальностью! С гражданской специальностью! Я умею строить, я — созидатель... Эти проклятые фашисты заставляли меня разрушать... Это они, они! Я мечтал строить, только строить...
   — Ну, договорились: рисуйте схемы Кракова и Праги. Вы нам нужны живым. Перестаньте только, прошу вас, так трястись. Вы же офицер, господин Краух.
   Как и посоветовал Берг, группа прикрытия из разведки Седого отогнала машину Аппеля на проселок и там имитировала взрыв противотанковой мины. А поскольку в багажнике у Аппеля было пять канистр с бензином, машина вспыхнула, словно сухой хворост. А в ней — трупы двух предателей из полиции, расстрелянных за день до этого по решению подполья. Следовательно, гестапо не переполошится и не станет лихорадочно менять схему приводов для взрыва Кракова — оснований для такой подстраховки маскарад со взорванной машиной Крауха не давал.
   Так, во всяком случае, считал Вихрь.

52. ЖИВИ, НО ПОМНИ!

   Штирлиц посмотрел на часы: 23.30. Пятнадцать минут еще оставалось в запасе. Он приехал в Ванзее загодя, погулял, осмотрелся, вышел из машины и неторопливо пошел к маленькой пивной, где через пятнадцать минут его встретит связник. Он передаст ему документы, за хранение которых полагается гильотина, но, прежде чем ласкающее острие стали обрушится на шею, предстоят сутки страшных, нечеловеческих пыток, оттого что на бумагах стоит гриф: «Документ государственной важности. Строго секретно».
   Штирлиц шел на встречу, и его молотил озноб, но не из-за того, что он явственно и как бы отстраненно представлял себе тот ужас, который ждет его в случае провала, а потому, что сегодня, проснувшись еще затемно, он подумал: «А что, если мне сделают подарок? Что, если сюда пришлют сына?» Он понимал, что это невозможно, он отдавал себе отчет в том, что краковская случайность была немыслимой, единственной, неповторимой; он все понимал, но желание увидеть Санечку, Колю, Андрюшу Гришанчикова жило в нем помимо логики.
   «Я устал, — сказал себе Штирлиц, — шок с Саней был слишком сильным. Я никогда не знал отцовства, я жил один, и мне было легко, потому что я отвечал за себя. Это совсем не страшно — отвечать за себя одного. Нет ничего тяжелее ответственности за дитя. Тяжелее, потому что я знаю, что сейчас грозит моему сыну и миллионам наших детей. Ответственность будет прекрасной и доброй, когда не станет Гитлера. Тогда будут свои трудности, и они будут казаться родителям неразрешимыми, но это неверно, они сами, и никто другой, будут виноваты в той неразрешимости; придут иные времена, и напишут слова других песен, только б не было гитлеров, только б не было ужаса, в котором я жил... И живу... Если я передам через связника, чтобы Санечку отправили домой, его смогут вывезти из Кракова — у них же надежная связь с партизанами. Он войдет в квартиру, и обнимет мать, и будет стоять подле нее неподвижно в темной прихожей, долго-долго будет стоять он подле нее, и глаза его будут закрыты, и он, наверное, будет видеть меня, а может быть, он не сможет меня видеть: это немыслимо — представить себе отца в черном мундире с крестами... А потом он узнает, что это по моей просьбе его отвезли в тыл, что по моей просьбе его принудили бросить друзей, что по моей просьбе его лишили права убивать гитлеров... Разве он простит мне это? Он не простит этого мне. А я прощу себе, если он будет... Нет, я не имею права разрешать себе думать об этом. С ним ничего, ничего, ничего не случится. Ему сейчас почти столько же лет, сколько было мне, когда я уходил из Владивостока, а ведь это было совсем недавно, и я тогда был совсем молодым, а сейчас мне сорок пять и я устал, как самый последний старик, и поэтому в голову мне лезет ерунда, бабья, истеричная ерунда... А может, это не ерунда? Может быть, об этом думают все отцы, а ты никогда раньше не был отцом, ты был Исаевым, а когда-то раньше, когда был жив папа, ты был Владимировым, а потом ты стал Штирлицем, будь трижды неладно это проклятое имя... О Господи, скорее бы он пришел... А что, если не „он“? Придет „она“. А я так боюсь за „них“ после гибели Ингрид... Ведь ее отец тоже мог бы запретить ей бороться с Гитлером, и она была бы жива, и была бы графиней Боден Граузе, и затаилась бы где-нибудь в Баварии, и миновала бы ее чаша ужаса. А старик и сам погиб, и не запретил ей стать тем, кем она стала, погибнув... Нельзя мне об этом думать. Сил не хватит, и я сорвусь. А если я сорвусь, они станут отрабатывать все мои связи, и выйдут на Санечку, и устроят нам очную ставку, а они умеют делать это...»