Страница:
Сукин сын Колька-анархист! Он как «профитроль» завернет, так все партизаны, члены нового «кабинета» и «министры», немеют от восторга. Когда эдакое интеллигент очкастый выгадючивает – так он, зараза, на нашем горбу пятьдесят лет учился и книжки читал, а если свой такие кренделя языком изобретает, значит, от бога ему такая выпала судьба – быть заместителем премьера и буржуям при случае в суп какать.
– Первый вопрос в повестке дня, – возвещает Колька, – решение судьбы наших политических врагов. Мною арестован командир Кульков, коммунист, и его подвывала старик Суржиков. Что будем делать с Кульковым и Суржиковым, которые несут ответственность за то, что наши отступают и отдают белому гаду те места, которые мы своей кровью у японца отбили в двадцатом годе? Я слушаю ваши предложения, члены и министры, прошу, пожалуйста, записывайтесь на выступления.
– А я писать не умею, Коль...
– Но! Но! Обращение!
– Неграмотный я, товарищ заместитель.
– Ну и дурак. Чем водку жрать, книжки б читал нашего дорогого отца Карла Маркса!
– Надо Кулькова назначить твоим заместителем!
– Чего?! – сердито удивляется Колька. – Каким еще заместителем?! Я тебя спрашиваю: вешать его или стрелять, а ты мне про заместителя вякаешь! Я сам себе заместитель!
– А за что ж его вешать-то?
– А я и не утверждаю, чтоб вешать. Можно пристрелить. Это как общество порешит.
– И стрелять его не за что!
– Неважно, если не за что, – объясняет Колька-анархист, – если мы есть действительно новая власть, так для порядка бывшую власть надо пострелять.
– Если б виноватые они были, мы бы с нашим удовольствием.
– Старик Суржиков из моей деревни, у него внуков-сирот семь ртов осталось, – говорит обиженный «посол» Федька.
– Ладно, члены и министры, как лисы вертитесь. Этот вопрос все равно будет решен сегодня, а сейчас я приглашаю вас на торжественную церемонию передачи трудовому народу-хозяину его богатств, очевидных как факт. Айда распределять склады с провиантом.
– Дело!
– Давно пора все распределить!
– Буржуев с квартир повыкидаем!
– Тут буржуев нет, все сбегли!
– Не важно! Если три комнаты – тот и есть буржуй!
– У кого рожа в очках – вот те и буржуй!
– Каждая баба – буржуйка, если она чужая!
Сбит замок.
Толпа рвется в амбары. Давка, крик, вопли женщин, звон разбиваемых бутылей. Спирт пьют здесь же, из плоских американских фляг, колют банки с вареньем, мажут друг другу лица, блюют, жрут колбасы, обсыпаются мукой, прижимают к себе хлебы.
Крик становится тонким, душераздирающим: горе тому, кто падает, – затопчут сапогами, вобьют в цементный холодный пол.
А маленький незаметный человечек, работавший с Колькой-анархистом больше полугода, едет себе с обозом к линии фронта, чтобы перебежать во Владивосток, а там отдыхать и Гиацинтову ручку жать и готовиться к новым операциям против красных.
Пришла ночь. Пьяная, страшная ночь с пожарами, воплями женщин и дурными песнями озверевших от спирта дружков Кольки-анархиста.
– Айда к Кулькову с Суржиковым! – просит Колька. – Порешим, гадов!
– За батьку кого хошь! – вопят пьяные мужики. – Суржикова ногами вверх на осину!
– Братцы, мне Нюрка ухо укусила, на нитке болтается!
– Глянь, Федюня под стол писает.
– Министры, – надрывается Колька, – айда порешим политических врагов!
– Беги ты со своими врагами на хутор бабочек ловить!
– Измена? – шепчет Колька. – Всех покалечу!
Он лезет за саблей, на него наваливаются, саблю отбирают, бьют по лицу, толкают сапогами в зад, смеются и сквернословят.
– Я ж заместитель, братцы! – орет Колька. – Нельзя меня, гады! Всех поразгоню!
Он каким-то чудом вывертывается из пьяных рук, выхватывает из кармана ребристую лимонку, и толпа шарахается в сторону.
Он бежит мимо горящих амбаров, мимо женщин с детьми, которых выбрасывают на улицу из аккуратного домика с голубыми ставенками, он бежит мимо валяющихся на мерзлой земле пьяных к сараю, где заперты Кульков и Суржиков.
Возле ворот сарая лежат два пьяных конвоира; ворота открыты, в сарае никого нет. Сбегли Кульков и Суржиков, сбегли, сволочи!
Колька долго стоит возле открытых дверей, раскачиваясь, а потом швыряет в сарай гранату. Сараишко подпрыгивает на месте и оттуда выбрасывает густым, черным пламенем.
БРОНЕПОЕЗД «ЖАН ЖОРЕС»
– Первый вопрос в повестке дня, – возвещает Колька, – решение судьбы наших политических врагов. Мною арестован командир Кульков, коммунист, и его подвывала старик Суржиков. Что будем делать с Кульковым и Суржиковым, которые несут ответственность за то, что наши отступают и отдают белому гаду те места, которые мы своей кровью у японца отбили в двадцатом годе? Я слушаю ваши предложения, члены и министры, прошу, пожалуйста, записывайтесь на выступления.
– А я писать не умею, Коль...
– Но! Но! Обращение!
– Неграмотный я, товарищ заместитель.
– Ну и дурак. Чем водку жрать, книжки б читал нашего дорогого отца Карла Маркса!
– Надо Кулькова назначить твоим заместителем!
– Чего?! – сердито удивляется Колька. – Каким еще заместителем?! Я тебя спрашиваю: вешать его или стрелять, а ты мне про заместителя вякаешь! Я сам себе заместитель!
– А за что ж его вешать-то?
– А я и не утверждаю, чтоб вешать. Можно пристрелить. Это как общество порешит.
– И стрелять его не за что!
– Неважно, если не за что, – объясняет Колька-анархист, – если мы есть действительно новая власть, так для порядка бывшую власть надо пострелять.
– Если б виноватые они были, мы бы с нашим удовольствием.
– Старик Суржиков из моей деревни, у него внуков-сирот семь ртов осталось, – говорит обиженный «посол» Федька.
– Ладно, члены и министры, как лисы вертитесь. Этот вопрос все равно будет решен сегодня, а сейчас я приглашаю вас на торжественную церемонию передачи трудовому народу-хозяину его богатств, очевидных как факт. Айда распределять склады с провиантом.
– Дело!
– Давно пора все распределить!
– Буржуев с квартир повыкидаем!
– Тут буржуев нет, все сбегли!
– Не важно! Если три комнаты – тот и есть буржуй!
– У кого рожа в очках – вот те и буржуй!
– Каждая баба – буржуйка, если она чужая!
Сбит замок.
Толпа рвется в амбары. Давка, крик, вопли женщин, звон разбиваемых бутылей. Спирт пьют здесь же, из плоских американских фляг, колют банки с вареньем, мажут друг другу лица, блюют, жрут колбасы, обсыпаются мукой, прижимают к себе хлебы.
Крик становится тонким, душераздирающим: горе тому, кто падает, – затопчут сапогами, вобьют в цементный холодный пол.
А маленький незаметный человечек, работавший с Колькой-анархистом больше полугода, едет себе с обозом к линии фронта, чтобы перебежать во Владивосток, а там отдыхать и Гиацинтову ручку жать и готовиться к новым операциям против красных.
Пришла ночь. Пьяная, страшная ночь с пожарами, воплями женщин и дурными песнями озверевших от спирта дружков Кольки-анархиста.
– Айда к Кулькову с Суржиковым! – просит Колька. – Порешим, гадов!
– За батьку кого хошь! – вопят пьяные мужики. – Суржикова ногами вверх на осину!
– Братцы, мне Нюрка ухо укусила, на нитке болтается!
– Глянь, Федюня под стол писает.
– Министры, – надрывается Колька, – айда порешим политических врагов!
– Беги ты со своими врагами на хутор бабочек ловить!
– Измена? – шепчет Колька. – Всех покалечу!
Он лезет за саблей, на него наваливаются, саблю отбирают, бьют по лицу, толкают сапогами в зад, смеются и сквернословят.
– Я ж заместитель, братцы! – орет Колька. – Нельзя меня, гады! Всех поразгоню!
Он каким-то чудом вывертывается из пьяных рук, выхватывает из кармана ребристую лимонку, и толпа шарахается в сторону.
Он бежит мимо горящих амбаров, мимо женщин с детьми, которых выбрасывают на улицу из аккуратного домика с голубыми ставенками, он бежит мимо валяющихся на мерзлой земле пьяных к сараю, где заперты Кульков и Суржиков.
Возле ворот сарая лежат два пьяных конвоира; ворота открыты, в сарае никого нет. Сбегли Кульков и Суржиков, сбегли, сволочи!
Колька долго стоит возле открытых дверей, раскачиваясь, а потом швыряет в сарай гранату. Сараишко подпрыгивает на месте и оттуда выбрасывает густым, черным пламенем.
БРОНЕПОЕЗД «ЖАН ЖОРЕС»
Гулко прогрохотав через мост, бронепоезд набирает скорость и с потушенными огнями уходит с фронта к взбунтовавшимся партизанам. По приказу Блюхера всю операцию надо провести за девять часов, с тем чтобы утром вернуться на передовые позиции и поддержать огнем орудий обороняющихся под Хабаровском красных бойцов.
В салон-вагоне идет «процесс» над тифом. За столом – «суд»: три бойца во главе с комиссаром бронепоезда, который зарос до самой последней крайности, и волосы у него, как у попа, лежат гривой на воротнике кожанки.
В вагоне яблоку упасть негде – бойцы стоят, прижавшись друг к другу. Возле окна, припертый к запотевшему стеклу, – Постышев. Его трудно отличить от остальных. Павел Петрович в такой же солдатской гимнастерке, лицо его крестьянское, российское, и здесь сейчас никто, кроме комиссара, который заметно нервничает на своем председательском кресле, не знает, что среди собравшихся судить образцово-показательным судом заклятую болезнь находится член Дальбюро ЦК.
– Прошу выступить свидетеля, – говорит председатель.
К столу протискивается веселый парень – рот до ушей, на носу родинка, на груди болтается табличка, написанная большими печатными буквами: «НЕЧИСТОПЛОТНЫЙ БОЕЦ».
– Давай свои показания, – просит «судья».
– Сейчас, – говорит «свидетель» и, подмигнув окружающим, посматривает в шпаргалку, написанную на маленьком листочке из блокнота. – Значит так, я считаю, что никакой заразы на свете вообще нету. Я год не моюся, а здоров, и никакая меня вошь не берет, потому как она, от одного моего духу помирает – лапы кверху, и готова. Запах, он лучше лекарства вошь безобразит.
– Отойди в сторону, – говорит председатель. – Давай сюда следующего!
Выходит «буржуй». На огненные вихры бойца надет цилиндр. Он еле держится на громадных оттопыренных ушах «буржуя», иначе бы сполз на глаза.
– Минька! – кричат бойцы. – Пенсню еще напяль!
– Во, сволочь, а, ребята?!
– Ишь вырядился!
– Свидетель, не вступайте в пререкания! – говорит председатель «буржую», который уже успел весьма недвусмысленно ответить на веселые возгласы. – Отвечайте по существу, как вы относитесь к тифу.
– Мы, буржуи, относимся к тифу ясно и просто – надо упасть в ножки нашим дорогим Америке и Японии, пущай помогут!
– Как вы понимаете помощь от Америки и Японии, свидетель?
– Мы, буржуи, понимаем помощь так, чтобы они для нас прислали мыло и деколон-духи под охраной своих солдат! Мы деколон-духами отмоемся и надушимся, а рабочий с мужиком пущай гниют и вошь куют на задние ноги!
– Понятны вам мысли проклятой буржуазии, товарищи бойцы? – спрашивают из президиума.
– Понятно! – гремят бойцы.
– Что за такие мысли следует?
– К стенке ставить.
– Введите свидетелей обвинения.
Входят два бойца.
Первый делает шаг к столу президиума и начинает речь:
– Товарищ боец, я проболел тифом, – и он срывает с бритой головы меховую ушанку, – я пролежал месяц в бреду и потерял двадцать килограммов живого веса. Теперь хожу и ветра боюсь, шибает из стороны в сторону. Волоса у меня, обрати внимание, молодой революционный боец, растут теперь мелким кустарником, мышцы рук и ног стали как у старика, и в атаку я идти не могу, а только лежу на земле и плачу кровавыми слезами, что вовремя не следил за своей чистотой и не боролся с вошью.
Выходит второй боец:
– Я хочу сказать вам, бойцы, как из-за неосторожности и нечистоплотности несознательного элемента на фронт завезли вошь! Сколько людей она покосила, страх! Как вражеский пулемет! И что стало с безобидной на первый взгляд вши? Стало то, что фронт ослабел и белые продвинулись вперед! Даешь чистоту, бойцы!
– Долой вшей!
– Даешь стирку!
– Внимание, – говорит комиссар «Жана Жореса». – Сейчас слово предоставляется защитнику.
Рыжий боец, который только что изображал буржуя, надевает пенсне и белую перчатку на левую руку, поворачивается к бойцам задом, на котором лихо красуются две громадные заплаты, и говорит президиуму:
– Я, как аблакат-защитник, хочу задать уважаемому начальству один вопрос: ругай вошь не ругай, борись с ней не борись, а белья-то все равно нет чистого?! Все белье у нас старое, как царизм! Зачем тогда мыться?
Из-за стола президиума поднимается комиссар.
– Бойцы, вы слышали речь классового врага! – гневно говорит он. – Да, у нас нет нового белья! Много чего нет у революции. Зато у революции есть главная задача – победить! По этому поводу – все в первый вагон! Сейчас там каждый получит четвертушку мыла, шайку с кипятком, а потом два товарища, работавшие прежде в прачечной, высушат на паровозе выстиранное вами белье и прогладят его утюгами, полученными в подарок от пролетариата Благовещенска!
В салоне, где только что проходил суд, остались комиссар «Жореса» и Постышев. Они присели к столику, закурили. В жестяных кружках дымился кипяток, заваренный на таежных снадобьях.
– Чага? – спросил Постышев.
– Нет. Лимонник с толченой березкой.
– Вкусно!
– И бодрит получше любого чая.
– А как у тебя та старушка, карамзинская племянница? Помнишь, ты ее «божьим одуванчиком» окрестил?
– Канкова? Вкалывает бабулька. Только ее либерализм мучает. По всему надо «плохо» ставить, а она «хорошо с двумя минусами» дарит. Я ее инспектировал, ругал, хотел даже на губу посадить – ничего не могу поделать.
– А сам грамотный?
– Что значит грамотный? Не сравнишь же ты, Пал Петрович, старую буржуйку со мной – комиссаром?
Постышев посмеялся одними губами:
– Ишь гонора сколько... Уроки у нее берешь?
– По два в день.
– Ну и как?
– Хочешь по-английски? Я как ихний прынц на нем теперь изъясняюсь.
– А что она тебе ставит?
– Все больше пятерки.
– С минусами?
– С тремя.
– С тремя! – повторил Постышев. – Смотри, может, служебное положение используешь?
– Разрази меня гром! Я ее и за себя ругаю. Она мне раз говорит: «Ставлю вам пять с четырьмя минусами». А я, честно говоря, ни бум-бум. И я заявляю: «За повторение подобных провокаций ссажу с бронепоезда в тайгу. Я сейчас заслужил оценку «плохо», которую и требую мне поставить».
– Пошли посмотрим, чем она занимается.
– Да они там сказки разучивают после уроков грамоты. У меня с этого дела скулы сворачиваются. Я ее приманивал на пение, а она говорит, что наши песни разучивать не может по причине их зверства.
Постышев улыбнулся.
– Романсы, говорит, я могу для вас подбирать.
– Ну?
– Ребята ей гармонь принесли, она теперь им поет нуду под переборы.
– Пошли, пошли, – заинтересовался Постышев. – Это интересно. Романсы под гармошку – это, мил друг, событие с далеко идущими последствиями.
В седьмом вагоне идут занятия.
Посреди вагона – широко расставив ноги, чтобы не качало – стоит боец и монотонно декламирует:
Встает заря во мгле холодной;
Боец виновато молчит.
– Какой цвет вы сейчас видите, Гусаков? – спрашивает Канкова бритоголового бойца.
– Известно какой: понизу красный, а сверху синим придавлено, и дым из печей пистолетом торчит.
– Ах, как прекрасно, боже ты мой, как прекрасно! – волнуясь, говорит Канкова. – Все увидели это раннее утро? Ведь у каждого в деревне обязательно было хоть одно такое утро, когда восход казался багряно-синим, и тишина окрест, и дым из труб уходил в белое, морозное небо... Дайте мне, пожалуйста, инструмент.
Бойцы осторожно передают ей гармошку. Канкова трогает пальцами черно-белые переборы, и рождается грустная мелодия в бронепоезде, который несется через тайгу усмирять восстание таких же мужиков.
– Гусаков, – негромко просит Канкова, – прочитайте.
И бритоголовый Гусаков в дырявых портках и в гимнастерке, из которой он давно вырос начинает читать под музыку Чайковского стихи Пушкина. Глаза его огромны, по-девичьи красивы, голос звенит высоко. И читает он так, будто все видит, будто все это проходит у него перед взором:
На утренней заре пастух
На исходе ночи, когда на востоке, над сопками, стала заниматься серая полоска, бронепоезд, сбавив ход, подошел к деревне, занятой восставшими партизанами.
Лязгая буферами, развернув стволы орудий на домишки, лежавшие в мягких сугробах, бронепоезд остановился, и бойцы, быстро выгрузившись, пошли вверх по сопке, растянувшись в широкую цепь. Возле маленького станционного домика их окликнули. Из снежной норы, белые от холода, вылезли Кульков и Суржиков – в одних рубашках.
– Где ваши люди, Кульков? – спросил Постышев.
– Спят пьяные.
– Кто будет нести ответственность за случившееся?
– Я.
– Чем объясните все это?
– Объясняю тем, что не хотел проливать кровь человека, которого не считал врагом.
– Кем вы его считали?
– Бузотером.
– Когда в стране тяжело и кругом трудности, бузотер – это потенциальный враг. Запомните на будущее. А теперь из-за вашей сахарной сладости сколько крови придется проливать?
– Позвольте, товарищ комиссар фронта, пойти в их штаб одному. Они сейчас проспались, спирта больше нет, я наведу порядок.
– Почему не сделали этого раньше?
– Вас поджидал. Боялся, как бы не начали с ходу садить из орудий.
– Кто с вами?
– Это Суржиков. Он старик. Он ни при чем.
– Мы все при чем, – сказал Суржиков, – в нас всех одна кровь. Ты нам позволь, гражданин комиссар, тихо попробовать.
– Раньше надо было тихо пробовать. Сейчас надо громко, чтобы другим неповадно было повторять.
Бойцы вступили в деревню и взяли карабины наизготовку. Шли быстро, снег хрустко скрипел. А луна еще не растаяла. И звезды моргали белым холодом. Тихо: скотина не мычала, из труб дым в небо не тянулся. И пламя долизывало черные головешки сожженных изб.
Постышев входит в штаб. Здесь тугой спиртной дух. Повстанцы валяются вповалку, храпят на самых высоких нотах. Постышев подвигает себе табурет, садится посреди комнаты и ждет, пика бойцы с бронепоезда разоружат спящих «членов» и «министров».
– Все готовы, – докладывают Постышеву, – пустые они.
– Атамана разбудите.
– Кольк, а Кольк...
– У...
– Вставай, сукин сын...
– Чего? – сонно, не продирая глаз, спрашивает Колька пропитым голосом.
– Вставай, – говорит Постышев, – заспался.
– А ты кто такой?
– Постышев я.
– Сдаваться пришел?
– Ага. И блины тебе печь.
– Муки нет, народу роздал.
– А ну подымайся, пошли!
Чуть брезжит рассвет. Крестьян собрали на деревенской площади, перед церковью, которая стоит сиротливо и отрешенно – двери повыломаны, окна без стекол, забиты крест-накрест, на изрешеченном снарядами куполе надрывно кричит воронье. Здесь и жители, и охотники, пришедшие из тайги, с белковья, и бойцы с бронепоезда.
Колька-анархист и его «министры» проходят на середину круга в сопровождении Постышева, Кулькова, комиссара «Жана Жореса» и трех госполитохрановцев с бронепоезда.
– Погорельцы, идите сюда, – приглашает Постышев.
С плачем и тихим причитанием к нему пробираются крестьяне, дома которых были сожжены вчера Колькиными пьяными дружками за «буржуазность».
– Кто вас жег?
– Вон стоит, ирод!
– Этот? – показывает Постышев на Кольку.
– Он самый!
– За что ты их пожег? – спрашивает Постышев Кольку.
– Буржуи они.
– С чего взял?
– С того, что у всех избы соломой крыты, а у этих кровелем и пятистенные, и амбарищи – будь здоров!
– Да господи! – кричит кадыкастый старик с острой, клинышком, бороденкой. Лицо его в копоти, огромные крестьянские руки искровавлены, в глазах – ужас и страдание. – Да господи, кто же здесь скажет, что я такой-сякой?! Семья у меня большая, все мы в труде! Оттого и кровель! Или нет, мужики?!
А мужики в толпе покашливают – молчаливы они от природы, их смущение берет, когда надо громко говорить. Если кто первый начал, тогда б поддержали, а кто сейчас первый начнет, когда ничего не ясно?
– Чего молчите-то?! – жалобно выкрикивает старик. – Мефошка, скажи! Пров, чего рыло воротишь, я ж тебе поле пахал!
Нет, молчат мужики. Только звенит на площади один жалобный стариковский голос. Да изредка воронье всполошится, загалдят птицы, захлопают крыльями, закружат над куполом и – смолкнут все, будто по команде.
– Чего же вы молчите, граждане? – спрашивает Постышев. – Если он кулак-мироед, у меня с Колькой один будет разговор, а если он справный мужик, работал в поте лица, так я по-другому все оценю. А ну вы, гражданин.
Мужичок, к которому обращается Постышев, кряжист, волосат, по-чалдонски широкоскул.
– А я чего? Я ничего не знаю.
– Сам из этой деревни?
– Ну а как же иначе, понятно, из этой.
– Деда знаешь?
– Какого деда?
– Меня! Меня! – кричит кадыкастый старик.
– А... Его... Так рази он дед? Он и не дед вовсе.
– А кто он?
– Васька он. Пантелеев.
– Дозволь мне сказать! – выходит из толпы древний дед.
– Прошу.
Дедушка идет на середину площади, срывает шапку, кланяется церкви, крестится и говорит Постышеву:
– Ты мужика пытаешь, а он – смущенный нынче, мужик-то. Потому и молчалив! Раньше справный мужик в мироедах ходил, потом Ильич сказал, что справный мужик – он тоже мужик, а не каркадил нильский и жить тоже может. Потому что – нэп! Тут вздох по нам прошел и радость, а теперя вот этот гражданин сказал, что он заместитель Ильича, и приказал пожечь всех справных, у кого не солома, а кровель. Вот оттого мужик смущенный и боится про то сказать правду, что Васька Пантелеев мужик как мужик, на себе пашет, на себе таскает, из себя жгут виет. Я – сирота, живу себе Христа ради, мне страх неизвестный, а остальные молчат! Вы уйдете, а этого гражданина анархиста тут гарнизон останется, а он им спирт роздал с мясом, они за него кому хошь голову прошибут. Вот и все.
Старик надевает драный картуз на лысую голову, поросшую легким пушком, снова кланяется на все четыре стороны и уходит в толпу.
– С чего ты решил, что Пантелеев буржуй? – спрашивает Постышев Кольку.
– Да какой я буржуй?! – Пантелеев рвет натруженными пальцами бескровные губы. – Вона зубы-то мои где?! Нет их у меня, голод да цинга скрошили!
– Отвечай! – сдерживаясь, просит Постышев.
– А, притворяется он! Ишь комедь тут выкручивает! Небось забыл, как давеча орал: «Пропадите вы, красные, все пропадом!»
– Так ты комод мой грабил! Что годами копил, себе в куске отказывал! Ирод треклятый, нет на тебя погибели!
– Я – революционер! – говорит Колька. – Мне на твои комоды семь раз плевать! Я с амбара, который народу роздал, себе ни крохи не взял, а вона в каких галифе хожу – на просвет и драные!
Постышев курит папироску быстрыми затяжками и смотрит из-под насупленных пшеничных бровей то на Кольку, то на мужиков.
– А ты чего для революции делал в своей презренной жизни?! – продолжает Колька. – Ты только ейными благами пользовался, а ей зад казал!
– Сам ты ей зад казал! А кто партизанам подводы давал без денег?! А кто хлеб для голодающих отгружал без счету?! А кто зятя на войну проводил?! А кто коня отдал в армию к Блюхеру?!
– Про то молчи! Она тебе заместо всего этого землю дала!
Сквозь толпу медленно идет седая простоволосая баба. Она сейчас не видит никого, идет прямо на Кольку. Тот продолжает поначалу хорохориться, но чем ближе подходит простоволосая женщина, с лицом закопченным, темноватым и с белыми остановившимися глазами, тем тише становится Колька, а потом он начинает пятиться от женщины, но она неожиданно для всех делает прыжок, звериный, отчаянный, вцепляется в Колькины уши, рвет их и кричит на одной ноте – исступленно и жутко. Ее с трудом отрывают от Колькиной, враз окровавевшей головы. Женщина бьется в руках госполитохрановцев и кричит:
– Плевать я хотела на вашу землю и на твою революцию! Гад! На кой она мне, если ты Машку мою опоганил?!
– Чего вы требуете для него? – спрашивает побелевший Постышев. – Какого наказания?
Мужики молчат.
На востоке, толчками, поднимается из-за сопок красный диск солнца. Он разрезан синей полосой туч.
– Смерти ему мало! – говорит женщина, ослабевшая от крика. – Мало ему смерти, иуде подлому.
– Дурачье! – кричит Колька. – Вот продадут вас коммунисты белым – тогда заплачете. Я ж добра вам хочу! Я ж полной свободы вам хочу!
– К стенке его! – говорит Суржиков. – К стенке!
Кричит воронье, чиркает черными молниями по красному диску солнца. Небо розовеет исподволь, постепенно – с севера на юг. Тайга смотрится на просвет – как черепаховый, старинной работы, гребень – по вершинам далеких сопок.
И гулко, широко звучит залп.
Эхо грохочет в сопках, балуется, похохатывает и резко смолкает.
К бронепоезду идут бойцы. За ними, растянувшись цепочкой, во главе с Кульковым и Суржиковым, тянутся давешние «повстанцы».
Кульков, обежав по глубокому снегу колонну с бронепоезда, запыхавшись, обращается к Постышеву:
– Павел Петрович, ты позволь нам сразу на передовую, чтоб кровью искупить.
– Не его надо было стрелять, – сквозь зубы цедит Постышев, – а тебя – большевика! Ишь либерал! Ты добренький, а комиссар Постышев пусть стреляет, да? Ты молчи только, ты сейчас молчи, потому что нет тебе оправдания!
Постышев дышит тяжело, глаз почти не видно, нос от холода посинел, плечи у комиссара фронта опущены, а руки засунуты глубоко в карманы легонькой, драной шинельки.
– Грузись в бронепоезд и каждого человека через госполитохрану пропустишь – нет ли тут ниточки от Гиацинтова. А потом в тыл к белым пойдешь, под Владивосток, партизанить, – говорит Постышев.
В салон-вагоне идет «процесс» над тифом. За столом – «суд»: три бойца во главе с комиссаром бронепоезда, который зарос до самой последней крайности, и волосы у него, как у попа, лежат гривой на воротнике кожанки.
В вагоне яблоку упасть негде – бойцы стоят, прижавшись друг к другу. Возле окна, припертый к запотевшему стеклу, – Постышев. Его трудно отличить от остальных. Павел Петрович в такой же солдатской гимнастерке, лицо его крестьянское, российское, и здесь сейчас никто, кроме комиссара, который заметно нервничает на своем председательском кресле, не знает, что среди собравшихся судить образцово-показательным судом заклятую болезнь находится член Дальбюро ЦК.
– Прошу выступить свидетеля, – говорит председатель.
К столу протискивается веселый парень – рот до ушей, на носу родинка, на груди болтается табличка, написанная большими печатными буквами: «НЕЧИСТОПЛОТНЫЙ БОЕЦ».
– Давай свои показания, – просит «судья».
– Сейчас, – говорит «свидетель» и, подмигнув окружающим, посматривает в шпаргалку, написанную на маленьком листочке из блокнота. – Значит так, я считаю, что никакой заразы на свете вообще нету. Я год не моюся, а здоров, и никакая меня вошь не берет, потому как она, от одного моего духу помирает – лапы кверху, и готова. Запах, он лучше лекарства вошь безобразит.
– Отойди в сторону, – говорит председатель. – Давай сюда следующего!
Выходит «буржуй». На огненные вихры бойца надет цилиндр. Он еле держится на громадных оттопыренных ушах «буржуя», иначе бы сполз на глаза.
– Минька! – кричат бойцы. – Пенсню еще напяль!
– Во, сволочь, а, ребята?!
– Ишь вырядился!
– Свидетель, не вступайте в пререкания! – говорит председатель «буржую», который уже успел весьма недвусмысленно ответить на веселые возгласы. – Отвечайте по существу, как вы относитесь к тифу.
– Мы, буржуи, относимся к тифу ясно и просто – надо упасть в ножки нашим дорогим Америке и Японии, пущай помогут!
– Как вы понимаете помощь от Америки и Японии, свидетель?
– Мы, буржуи, понимаем помощь так, чтобы они для нас прислали мыло и деколон-духи под охраной своих солдат! Мы деколон-духами отмоемся и надушимся, а рабочий с мужиком пущай гниют и вошь куют на задние ноги!
– Понятны вам мысли проклятой буржуазии, товарищи бойцы? – спрашивают из президиума.
– Понятно! – гремят бойцы.
– Что за такие мысли следует?
– К стенке ставить.
– Введите свидетелей обвинения.
Входят два бойца.
Первый делает шаг к столу президиума и начинает речь:
– Товарищ боец, я проболел тифом, – и он срывает с бритой головы меховую ушанку, – я пролежал месяц в бреду и потерял двадцать килограммов живого веса. Теперь хожу и ветра боюсь, шибает из стороны в сторону. Волоса у меня, обрати внимание, молодой революционный боец, растут теперь мелким кустарником, мышцы рук и ног стали как у старика, и в атаку я идти не могу, а только лежу на земле и плачу кровавыми слезами, что вовремя не следил за своей чистотой и не боролся с вошью.
Выходит второй боец:
– Я хочу сказать вам, бойцы, как из-за неосторожности и нечистоплотности несознательного элемента на фронт завезли вошь! Сколько людей она покосила, страх! Как вражеский пулемет! И что стало с безобидной на первый взгляд вши? Стало то, что фронт ослабел и белые продвинулись вперед! Даешь чистоту, бойцы!
– Долой вшей!
– Даешь стирку!
– Внимание, – говорит комиссар «Жана Жореса». – Сейчас слово предоставляется защитнику.
Рыжий боец, который только что изображал буржуя, надевает пенсне и белую перчатку на левую руку, поворачивается к бойцам задом, на котором лихо красуются две громадные заплаты, и говорит президиуму:
– Я, как аблакат-защитник, хочу задать уважаемому начальству один вопрос: ругай вошь не ругай, борись с ней не борись, а белья-то все равно нет чистого?! Все белье у нас старое, как царизм! Зачем тогда мыться?
Из-за стола президиума поднимается комиссар.
– Бойцы, вы слышали речь классового врага! – гневно говорит он. – Да, у нас нет нового белья! Много чего нет у революции. Зато у революции есть главная задача – победить! По этому поводу – все в первый вагон! Сейчас там каждый получит четвертушку мыла, шайку с кипятком, а потом два товарища, работавшие прежде в прачечной, высушат на паровозе выстиранное вами белье и прогладят его утюгами, полученными в подарок от пролетариата Благовещенска!
В салоне, где только что проходил суд, остались комиссар «Жореса» и Постышев. Они присели к столику, закурили. В жестяных кружках дымился кипяток, заваренный на таежных снадобьях.
– Чага? – спросил Постышев.
– Нет. Лимонник с толченой березкой.
– Вкусно!
– И бодрит получше любого чая.
– А как у тебя та старушка, карамзинская племянница? Помнишь, ты ее «божьим одуванчиком» окрестил?
– Канкова? Вкалывает бабулька. Только ее либерализм мучает. По всему надо «плохо» ставить, а она «хорошо с двумя минусами» дарит. Я ее инспектировал, ругал, хотел даже на губу посадить – ничего не могу поделать.
– А сам грамотный?
– Что значит грамотный? Не сравнишь же ты, Пал Петрович, старую буржуйку со мной – комиссаром?
Постышев посмеялся одними губами:
– Ишь гонора сколько... Уроки у нее берешь?
– По два в день.
– Ну и как?
– Хочешь по-английски? Я как ихний прынц на нем теперь изъясняюсь.
– А что она тебе ставит?
– Все больше пятерки.
– С минусами?
– С тремя.
– С тремя! – повторил Постышев. – Смотри, может, служебное положение используешь?
– Разрази меня гром! Я ее и за себя ругаю. Она мне раз говорит: «Ставлю вам пять с четырьмя минусами». А я, честно говоря, ни бум-бум. И я заявляю: «За повторение подобных провокаций ссажу с бронепоезда в тайгу. Я сейчас заслужил оценку «плохо», которую и требую мне поставить».
– Пошли посмотрим, чем она занимается.
– Да они там сказки разучивают после уроков грамоты. У меня с этого дела скулы сворачиваются. Я ее приманивал на пение, а она говорит, что наши песни разучивать не может по причине их зверства.
Постышев улыбнулся.
– Романсы, говорит, я могу для вас подбирать.
– Ну?
– Ребята ей гармонь принесли, она теперь им поет нуду под переборы.
– Пошли, пошли, – заинтересовался Постышев. – Это интересно. Романсы под гармошку – это, мил друг, событие с далеко идущими последствиями.
В седьмом вагоне идут занятия.
Посреди вагона – широко расставив ноги, чтобы не качало – стоит боец и монотонно декламирует:
Встает заря во мгле холодной;
– Стоп, стоп! – хлопает в ладоши Канкова. – Это невозможно! Вы ничего не желаете видеть, когда читаете. Разве можно? Поглядите же только; «Встает заря во мгле холодной...» Это холодно, вы чувствуете?
На нивах шум работ умолк;
С своей волчихою голодной
Выходит на дорогу волк...
Боец виновато молчит.
– Какой цвет вы сейчас видите, Гусаков? – спрашивает Канкова бритоголового бойца.
– Известно какой: понизу красный, а сверху синим придавлено, и дым из печей пистолетом торчит.
– Ах, как прекрасно, боже ты мой, как прекрасно! – волнуясь, говорит Канкова. – Все увидели это раннее утро? Ведь у каждого в деревне обязательно было хоть одно такое утро, когда восход казался багряно-синим, и тишина окрест, и дым из труб уходил в белое, морозное небо... Дайте мне, пожалуйста, инструмент.
Бойцы осторожно передают ей гармошку. Канкова трогает пальцами черно-белые переборы, и рождается грустная мелодия в бронепоезде, который несется через тайгу усмирять восстание таких же мужиков.
– Гусаков, – негромко просит Канкова, – прочитайте.
И бритоголовый Гусаков в дырявых портках и в гимнастерке, из которой он давно вырос начинает читать под музыку Чайковского стихи Пушкина. Глаза его огромны, по-девичьи красивы, голос звенит высоко. И читает он так, будто все видит, будто все это проходит у него перед взором:
На утренней заре пастух
Гусаков замер вместе с последним аккордом. Из темноты раздались аплодисменты. Все повернули голову: возле двери стоял Постышев.
Не гонит уж коров из хлева,
И в час полуденный в кружок
Их не зовет его рожок;
В избушке, распевая, дева
Прядет, и, зимних друг ночей,
Трещит лучинка перед ней
...Мальчишек радостный народ
Коньками звучно режет лед;
На красных лапках гусь тяжелый,
Задумав плыть по лону вод,
Ступает бережно на лед,
Скользит и падает: веселый,
Мелькает, вьется первый снег,
Звездами падая на брег...
На исходе ночи, когда на востоке, над сопками, стала заниматься серая полоска, бронепоезд, сбавив ход, подошел к деревне, занятой восставшими партизанами.
Лязгая буферами, развернув стволы орудий на домишки, лежавшие в мягких сугробах, бронепоезд остановился, и бойцы, быстро выгрузившись, пошли вверх по сопке, растянувшись в широкую цепь. Возле маленького станционного домика их окликнули. Из снежной норы, белые от холода, вылезли Кульков и Суржиков – в одних рубашках.
– Где ваши люди, Кульков? – спросил Постышев.
– Спят пьяные.
– Кто будет нести ответственность за случившееся?
– Я.
– Чем объясните все это?
– Объясняю тем, что не хотел проливать кровь человека, которого не считал врагом.
– Кем вы его считали?
– Бузотером.
– Когда в стране тяжело и кругом трудности, бузотер – это потенциальный враг. Запомните на будущее. А теперь из-за вашей сахарной сладости сколько крови придется проливать?
– Позвольте, товарищ комиссар фронта, пойти в их штаб одному. Они сейчас проспались, спирта больше нет, я наведу порядок.
– Почему не сделали этого раньше?
– Вас поджидал. Боялся, как бы не начали с ходу садить из орудий.
– Кто с вами?
– Это Суржиков. Он старик. Он ни при чем.
– Мы все при чем, – сказал Суржиков, – в нас всех одна кровь. Ты нам позволь, гражданин комиссар, тихо попробовать.
– Раньше надо было тихо пробовать. Сейчас надо громко, чтобы другим неповадно было повторять.
Бойцы вступили в деревню и взяли карабины наизготовку. Шли быстро, снег хрустко скрипел. А луна еще не растаяла. И звезды моргали белым холодом. Тихо: скотина не мычала, из труб дым в небо не тянулся. И пламя долизывало черные головешки сожженных изб.
Постышев входит в штаб. Здесь тугой спиртной дух. Повстанцы валяются вповалку, храпят на самых высоких нотах. Постышев подвигает себе табурет, садится посреди комнаты и ждет, пика бойцы с бронепоезда разоружат спящих «членов» и «министров».
– Все готовы, – докладывают Постышеву, – пустые они.
– Атамана разбудите.
– Кольк, а Кольк...
– У...
– Вставай, сукин сын...
– Чего? – сонно, не продирая глаз, спрашивает Колька пропитым голосом.
– Вставай, – говорит Постышев, – заспался.
– А ты кто такой?
– Постышев я.
– Сдаваться пришел?
– Ага. И блины тебе печь.
– Муки нет, народу роздал.
– А ну подымайся, пошли!
Чуть брезжит рассвет. Крестьян собрали на деревенской площади, перед церковью, которая стоит сиротливо и отрешенно – двери повыломаны, окна без стекол, забиты крест-накрест, на изрешеченном снарядами куполе надрывно кричит воронье. Здесь и жители, и охотники, пришедшие из тайги, с белковья, и бойцы с бронепоезда.
Колька-анархист и его «министры» проходят на середину круга в сопровождении Постышева, Кулькова, комиссара «Жана Жореса» и трех госполитохрановцев с бронепоезда.
– Погорельцы, идите сюда, – приглашает Постышев.
С плачем и тихим причитанием к нему пробираются крестьяне, дома которых были сожжены вчера Колькиными пьяными дружками за «буржуазность».
– Кто вас жег?
– Вон стоит, ирод!
– Этот? – показывает Постышев на Кольку.
– Он самый!
– За что ты их пожег? – спрашивает Постышев Кольку.
– Буржуи они.
– С чего взял?
– С того, что у всех избы соломой крыты, а у этих кровелем и пятистенные, и амбарищи – будь здоров!
– Да господи! – кричит кадыкастый старик с острой, клинышком, бороденкой. Лицо его в копоти, огромные крестьянские руки искровавлены, в глазах – ужас и страдание. – Да господи, кто же здесь скажет, что я такой-сякой?! Семья у меня большая, все мы в труде! Оттого и кровель! Или нет, мужики?!
А мужики в толпе покашливают – молчаливы они от природы, их смущение берет, когда надо громко говорить. Если кто первый начал, тогда б поддержали, а кто сейчас первый начнет, когда ничего не ясно?
– Чего молчите-то?! – жалобно выкрикивает старик. – Мефошка, скажи! Пров, чего рыло воротишь, я ж тебе поле пахал!
Нет, молчат мужики. Только звенит на площади один жалобный стариковский голос. Да изредка воронье всполошится, загалдят птицы, захлопают крыльями, закружат над куполом и – смолкнут все, будто по команде.
– Чего же вы молчите, граждане? – спрашивает Постышев. – Если он кулак-мироед, у меня с Колькой один будет разговор, а если он справный мужик, работал в поте лица, так я по-другому все оценю. А ну вы, гражданин.
Мужичок, к которому обращается Постышев, кряжист, волосат, по-чалдонски широкоскул.
– А я чего? Я ничего не знаю.
– Сам из этой деревни?
– Ну а как же иначе, понятно, из этой.
– Деда знаешь?
– Какого деда?
– Меня! Меня! – кричит кадыкастый старик.
– А... Его... Так рази он дед? Он и не дед вовсе.
– А кто он?
– Васька он. Пантелеев.
– Дозволь мне сказать! – выходит из толпы древний дед.
– Прошу.
Дедушка идет на середину площади, срывает шапку, кланяется церкви, крестится и говорит Постышеву:
– Ты мужика пытаешь, а он – смущенный нынче, мужик-то. Потому и молчалив! Раньше справный мужик в мироедах ходил, потом Ильич сказал, что справный мужик – он тоже мужик, а не каркадил нильский и жить тоже может. Потому что – нэп! Тут вздох по нам прошел и радость, а теперя вот этот гражданин сказал, что он заместитель Ильича, и приказал пожечь всех справных, у кого не солома, а кровель. Вот оттого мужик смущенный и боится про то сказать правду, что Васька Пантелеев мужик как мужик, на себе пашет, на себе таскает, из себя жгут виет. Я – сирота, живу себе Христа ради, мне страх неизвестный, а остальные молчат! Вы уйдете, а этого гражданина анархиста тут гарнизон останется, а он им спирт роздал с мясом, они за него кому хошь голову прошибут. Вот и все.
Старик надевает драный картуз на лысую голову, поросшую легким пушком, снова кланяется на все четыре стороны и уходит в толпу.
– С чего ты решил, что Пантелеев буржуй? – спрашивает Постышев Кольку.
– Да какой я буржуй?! – Пантелеев рвет натруженными пальцами бескровные губы. – Вона зубы-то мои где?! Нет их у меня, голод да цинга скрошили!
– Отвечай! – сдерживаясь, просит Постышев.
– А, притворяется он! Ишь комедь тут выкручивает! Небось забыл, как давеча орал: «Пропадите вы, красные, все пропадом!»
– Так ты комод мой грабил! Что годами копил, себе в куске отказывал! Ирод треклятый, нет на тебя погибели!
– Я – революционер! – говорит Колька. – Мне на твои комоды семь раз плевать! Я с амбара, который народу роздал, себе ни крохи не взял, а вона в каких галифе хожу – на просвет и драные!
Постышев курит папироску быстрыми затяжками и смотрит из-под насупленных пшеничных бровей то на Кольку, то на мужиков.
– А ты чего для революции делал в своей презренной жизни?! – продолжает Колька. – Ты только ейными благами пользовался, а ей зад казал!
– Сам ты ей зад казал! А кто партизанам подводы давал без денег?! А кто хлеб для голодающих отгружал без счету?! А кто зятя на войну проводил?! А кто коня отдал в армию к Блюхеру?!
– Про то молчи! Она тебе заместо всего этого землю дала!
Сквозь толпу медленно идет седая простоволосая баба. Она сейчас не видит никого, идет прямо на Кольку. Тот продолжает поначалу хорохориться, но чем ближе подходит простоволосая женщина, с лицом закопченным, темноватым и с белыми остановившимися глазами, тем тише становится Колька, а потом он начинает пятиться от женщины, но она неожиданно для всех делает прыжок, звериный, отчаянный, вцепляется в Колькины уши, рвет их и кричит на одной ноте – исступленно и жутко. Ее с трудом отрывают от Колькиной, враз окровавевшей головы. Женщина бьется в руках госполитохрановцев и кричит:
– Плевать я хотела на вашу землю и на твою революцию! Гад! На кой она мне, если ты Машку мою опоганил?!
– Чего вы требуете для него? – спрашивает побелевший Постышев. – Какого наказания?
Мужики молчат.
На востоке, толчками, поднимается из-за сопок красный диск солнца. Он разрезан синей полосой туч.
– Смерти ему мало! – говорит женщина, ослабевшая от крика. – Мало ему смерти, иуде подлому.
– Дурачье! – кричит Колька. – Вот продадут вас коммунисты белым – тогда заплачете. Я ж добра вам хочу! Я ж полной свободы вам хочу!
– К стенке его! – говорит Суржиков. – К стенке!
Кричит воронье, чиркает черными молниями по красному диску солнца. Небо розовеет исподволь, постепенно – с севера на юг. Тайга смотрится на просвет – как черепаховый, старинной работы, гребень – по вершинам далеких сопок.
И гулко, широко звучит залп.
Эхо грохочет в сопках, балуется, похохатывает и резко смолкает.
К бронепоезду идут бойцы. За ними, растянувшись цепочкой, во главе с Кульковым и Суржиковым, тянутся давешние «повстанцы».
Кульков, обежав по глубокому снегу колонну с бронепоезда, запыхавшись, обращается к Постышеву:
– Павел Петрович, ты позволь нам сразу на передовую, чтоб кровью искупить.
– Не его надо было стрелять, – сквозь зубы цедит Постышев, – а тебя – большевика! Ишь либерал! Ты добренький, а комиссар Постышев пусть стреляет, да? Ты молчи только, ты сейчас молчи, потому что нет тебе оправдания!
Постышев дышит тяжело, глаз почти не видно, нос от холода посинел, плечи у комиссара фронта опущены, а руки засунуты глубоко в карманы легонькой, драной шинельки.
– Грузись в бронепоезд и каждого человека через госполитохрану пропустишь – нет ли тут ниточки от Гиацинтова. А потом в тыл к белым пойдешь, под Владивосток, партизанить, – говорит Постышев.
О военном положении Дальневосточной Республики
(Записка зампомглавкому по Сибири 19 декабря 1921 г.)
1. Переход в наступление Меркуловым начат при несомненном содействии и поддержке японцев, выражающихся в широком снабжении каппелевцев оружием и создании благоприятных условий как в подготовке, так и в самом наступлении.
Такой резкий сдвиг японцев в пользу Меркулова является результатом непримиримости нашей позиции в Дайрене и отказом удовлетворить их требования экономического характера и имеет целью принудить нас к уступкам и оправдать в Вашингтоне пребывание своих войск в Приморье. В случае успеха наступления и расширения территории Меркулова, они хотят получить экономические преимущества, кои требуют в своих 17 пунктах, порывая переговоры с нами. Кроме того, по источникам, не доверять которым нет оснований, Франция пытается создать в Приморье базу для будущего наступления на Советскую Россию, для чего домогается от Японии согласия на образование в Приморье правительства из эмигрировавших крупных русских политических фигур, находящихся в Париже, и переброску этому правительству врангелевцев. До окончательного разрешения этого вопроса с Японией Франция, по-видимому, пока решила поддержать меркуловское правительство, устраивая ему заем в 10 миллионов рублей через Кантонский банк (последнее установлено по перехваченным радиотелеграммам и намекам членов японской делегации в Дайрене). Японцы всеми мерами противятся осуществлению займа, боясь нарушения своего полного влияния в Приморье. Из изложенного видно, что начавшееся наступление производится при молчаливом согласии Японии и консульского корпуса во Владивостоке и широком снабжении оружием со стороны первой и имеет, несомненно, своей целью при наличии успеха и занятия Хабаровска создание черного «буфера».
2. Силы противника по данным Приамво: 3-й корпус генерала Молчанова в составе полков – Ижевского, Воткинского, 4-го Уфимского, все с кавдивизионами, 8-го Камского, Сибирского казачьего, Уральского конного, бригады генерала Осипова, Волжского и бронепоезда «Атаман Семенов», всего – 3186 штыков и 1145 сабель; 2-й корпус генерала Смолина в составе пехотных полков – Омского и Иркутского последний с кавдивизионом, всего 925 штыков и 50 сабель. Всего в двух корпусах штыков – 4111, сабель – 1195. Настроение наступающих белых частей, по заявлению бывшего на фронте Серышева, хорошее.