– Ты лучше за нее поживи, – советует Блюхер.
   – А этот тип откуда? – глядя на Блюхера, одетого в полушубок, спрашивает Пахом Васильев своих райкомовских товарищей.
   – Этот «тип», – звенящим голосом возглашает секретарь райкома, поднимаясь со своего места, – этот тип...
   Но Блюхер не дает ему закончить:
   – Я из военведа.
   – Рожа у тебя больно старорежимная, – говорит Пахом, – у меня к тем, кто бритый и в английском френче, прорезалось обостренное чувство классовой неприязни.
   – Понятно, – чуть улыбается Блюхер. – Какую главную мечту имеешь в жизни?
   – Торжество революции в мировом масштабе.
   – Что для этого сделал?
   – Учу английский язык по приказу главкома Блюхера. Раз. Провел со своей комсой семь субботников. Два. Отремонтировал в нашем депо три полевые кухни в сверхурочное время. Три. Отдал для нужд фронта свои хромовые сапоги. Четыре.
   – Голенища бутылочками?
   – Что я – старик? Гармоника-напуск, сдвигаешь их, бывало, книзу, скрежет стоит, как предсмертный стон мирового империализма.
   Пахом Васильев вздыхает. На восемнадцатилетнем веснушчатом лице его отражается грусть. Блюхер смотрит на ноги парня, обутые в лапти.
   – Годится, – говорит Блюхер членам бюро. – Следующий.
   – Идешь на бронепоезд, – говорят парню.
   – Доверие оправдаю, – отвечает Пахом Васильев, – вернусь с победой.
   В комнату входит следующий парень и представляется:
   – Шувалов Никита.
   – Давно в рядах комсы?
   – Третий год.
   – Что сделал для революции?
   – Ничего.
   – Разъясни.
   – И без разъяснений понятно.
   – Погоди, погоди, – просит Блюхер, – растолкуй свою точку зрения подробней.
   – Революции нужны бойцы, а меня держат машинистом на «кукушке». Я вожу бараньи туши с бойни на базар для купцов советского производства.
   – А если советские купцы помогают кормить народ – ты все равно против?
   – Да не против я, – морщит лицо парень, – плевать мне на них семь раз с присыпью, меня они не волнуют, я сам себя волную. Талдычут: мол, ты еще пригодишься революции, подожди.
   – Дождался, – говорит Блюхер. – Идешь на бронепоезд сменным машинистом.
   – Давно бы так, – мрачно говорит Никита Шувалов, – а то тянут-тянут, а чего тянут – не поймешь.
   Парень, не попрощавшись, уходит.
   Когда дверь за Никитой закрылась, члены бюро сказали Блюхеру:
   – У него белые отца в топке живьем сожгли, он на них страсть какой бешеный.
   Из райкома комсомола Блюхер едет на аэродром, к летчикам, оттуда в депо – смотреть, как ремонтируют бронепоезда, потом отправляется в госбанк и там выколачивает еще двести тысяч рублей на нужды армии, ругаясь так, что звенят стекла в окнах. А потом – заседание Дальбюро ЦК. Оперативное совещание в генштабе. Беседа в школе младших командиров. Прямой провод – разговор с командующим фронтом Серышевым, с комиссаром Постышевым и с Уборевичем. И только в три часа ночи он заходит в свою комнату, не включая света, добирается до раскладушки, падает на нее и сразу же засыпает. Во сне его лицо кажется старческим.
 
    П р и с я г а
   1. Я, сын трудового народа, гражданин Дальневосточной Республики, сим торжественным обещанием принимаю на себя почетное звание воина Народно-революционной армии и защитника интересов трудящихся.
   2. Перед лицом трудящихся классов республики, братской Советской России и всего трудового мира я обязуюсь носить высокое звание с честью, добросовестно изучать военное дело и как зеницу ока охранять народное достояние и военное имущество от расхищения и порчи.
   3. Я обязуюсь строго и неуклонно соблюдать революционную дисциплину, беспрекословно исполнять все приказы командиров, поставленных властью трудового Правительства Республики, и крепко держать правила товарищеского единения между собой.
   4. Я торжественно обязуюсь по первому зову избранного трудовым народом правительства выступить на защиту республики от всяких опасностей и покушений со стороны всех ее врагов и в борьбе за революционные завоевания, целость и спокойствие трудовой Дальневосточной и братской рабоче-крестьянской Советской Республики, за дело социализма и братства народов, не щадить ни своих сил, ни самой жизни.
   5. Я торжественно обязуюсь воздерживаться сам и удерживать товарищей от всяких поступков, порочащих и унижающих достоинство свободного гражданина трудовой Дальневосточной Республики, и все свои действия направить к единой цели освобождения всех трудящихся.
   6. Если по злому умыслу я отступлю от этого моего торжественного обещания, тогда будет моим уделом всеобщее презрение, да покарает меня беспощадно суровая рука революционных законов.
 
   Предвоенсовета, Главком и Военмин
    Блюхер.

ВЛАДИВОСТОК. НОМЕР ГОСТИНИЦЫ «ВЕРСАЛЬ»

   Ванюшин сидел за столом полураздетый: лицо испитое, оплывшее, глаза – щелочками.
   – Вот вырезочка, Максим Максимыч, – сказал он, – из московской газеты «Раннее утро» от семнадцатого октября тысяча девятьсот двенадцатого года. Полюбопытствуйте.
   Он достал из большого портмоне истлевшую на сгибах вырезку и протянул ее Исаеву:
   – Только вслух. Я наслаждаюсь, когда слушаю это.
   – «Вчера у мирового судьи, – начал Исаев, – слушалось дело корреспондента иностранной газеты Фредерика Ранета по обвинению его в нарушении общественной тишины и спокойствия. Находясь в ресторане в компании иностранцев и будучи навеселе, Ранет подошел к официанту Максимову и ударил его по лицу. Составили протокол. Ранет заявил, что он не желал оскорбить Максимова, а хотел только доказать, что в России можно всякому дать по лицу и отделаться небольшим расходом в виде денежного штрафа. Мировой судья приговорил Ранета к семи дням ареста...»
   – Заголовочек пропустили, Максим. Вы обязательно проговорите мне заголовочек.
   – «В России все можно», – прочел Исаев.
   Ванюшин захохотал деревянным смехом, заколыхался весь.
   – Какая прелесть, вы подумайте! У нас все можно. Всем и все! Любому скоту и торговцу, любому сукину сыну, любому интеллигентишке!
   – Зря вы нашу интеллигенцию браните. Она бессильна не оттого, что плоха, а потому, что законов у нас много, а закона нет.
   – Почему не пьете?
   – Не хочу перед охотой. Гиацинтов через час, видимо, приедет – будем завтра изюбря бить.
   – Я тоже с вами потащусь.
   – Вам бы отдохнуть с дороги, Николай Иванович.
   – Э, ерунда. Почему вы не пьете? Ах да, понимаю – охота! Уничтожение живых тварей, инстинкт и прочая и прочая. Максим, – опустив плечи и бессильно вытянув руки вдоль тела, сказал Ванюшин, – все кончено. Вы понимаете: мы пропали, Максим.
   – О чем вы?
   – В эмиграции после гибели Колчака я жил в роскошном харбинском хлеву и подстилал под себя чудесную солому. Как нищий, как изгой, воровал хлеб. Бред. Хотя почему? В эмиграции есть определенная прелесть: ощущение постоянной жалости к себе, злорадство, возведенное в сан религии, и любовь ко всему нашему, доведенная до абсурда. Даже блевотина, если она наша, кажется в эмиграции родной и близкой, до слез своей.
   В дверь постучались.
   – Валяйте! – крикнул Ванюшин.
   Заглянула Сашенька.
   – Заходите, дорогая! – бросился навстречу ей Исаев. Он пожал ей руку крепко, по-английски и повел к столу, Сашенька была одета в короткий тулупчик, кожаные галифе заправлены в белые, с оторочкой, пимы.
   – Это вы зачем так оделись, лапушка моя? – спросил Ванюшин, целуя Сашеньку в лоб. – На карнавал по случаю наших побед?
   – Да нет же, Николай Иванович. Нас Гиацинтов пригласил на охоту, изюбря бить.
   – А где он сам, наш Демулен?
   – Вечером приедет, а меня сейчас отправляет на автомобиле с продуктами и поварами.
   Исаев подошел к окну, чуть приоткрыл занавеску и увидел в длинном сером автомобиле двух «поваров». Это были явные филеры: лобики низкие, глаза бегают и в облике прибитость.
   – Сашенька, – сказал Ванюшин, – вы чертовски похорошели, душечка моя. К чему бы это? Не к любви ль?
   Сашенькины брови вскинулись, она резко повернулась к Ванюшину и ответила ему:
   – К оной, Николай Иванович, к оной.
   Девушка убежала. Исаев посмотрел вслед ей ласково и с такой мучительной тоской, что Ванюшин гулко ахнул и погрозил ему пальцем; подошел к письменному столу, снял трубку телефона, назвал номер и сказал:
   – Полковник? Да, да, я. Ты что так удивляешься? Меркулов там, а я здесь. Ты нас сейчас на охоту заберешь или позже? Когда? Вечером? Хорошо. До шести мы свободны. Ладно. Ждем.
   Ванюшин положил трубку и сказал:
   – А теперь пьем спокойно и думаем о боге!
   Он налил себе еще стакан коньяку, выпил его одним махом и начал бегать по номеру, напевая «Камаринского мужика» дурным голосом.
   Вдруг замолчал, сел на корточки и отполз в угол. Спросил:
   – Вы когда-нибудь слыхали, как воют охотники-волчатники? Они «вабят» – волчицей кричат, волка подманивают. Я умею. Хотите, покажу...
   Ванюшин лег на пол и начал выть – сначала тихонько, а потом нарастающе-жутко, отчаянно, зверино. Замолк. Всхлипнул.
   – Пошли в город, Максим, – жалобно попросил он, – а то я здесь повешусь. Ты, кстати, слышал – вчера вечером генерал Савицкий предложил американцам продать за миллион долларов все земли уссурийского казачьего войска. Патриот российского народа, герой и солдат торгует землей своей родины! Этого пока еще в мировой истории не было. Рыба действительно-таки начинает гнить с головы. И еще я своими глазами видел, как семеновцы одного красного пленного – просто русского мужика, никакого не комиссара – раздели на льду Амура догола, натерли щучьими головами, а потом обваляли в соли и пустили на все четыре стороны. А до ближайшего жилья десять верст. А мороз тридцать градусов. Так он на коленях за ними полз и все кричал, чтоб они его пристрелили. Говорят, толстые люди добродушны... Какая глупость. Это все вы про пикников выдумали, Максим... И еще знаете что? Общество, в котором хорошему писателю самому приходится организовывать на себя рецензии, обречено, ибо оно отравлено равнодушием и пассивностью. Мне вчера один большой литератор написал из Парижа, просит о его сборнике статью поместить. Сам просит, а мне противно...
   – Что-то с вами приключилось, Николай Иванович. Даже морщины возле ушей прорезались. Это знаете к чему?
   – К чему?
   – К тому, что вы еще на одну ступень мудрости подниметесь.
   Ванюшин не слушал Исаева, загадочно усмехался и продолжал говорить:
   – А у всех купчишек – генералин в мозгу. Интеллигент не падок до власти – в этом трагедия нашего общества. У нас до власти падки торгаши, разночинцы и попы. А интеллигенты только правдоискательствуют, от этого страдают сами и заставляют страдать окружающих. И пророчествуют. Все время пророчествуют!
   – Я давеча смотрел Лао Цзы, – сказал Исаев. – Там очень хитро трактуется взаимоотношение между неким Большим и Малым. Малое, как утверждает Лао Цзы, должно быть наверху и тщеславиться, а Большое – внизу и довольствоваться тем, что оно большое.
   – К чему это вы? Снова хитрите? Вы хитрый человек, Максим Исаев. Зачем вы про большое и малое? Думаете, я – малое, а вы – большое? Вон в углу череп ворочается, глядите-ка? Скорей уберемся отсюда, а? Кстати, у вас патроны на мою долю найдутся? Вдруг я решу на номер стать...
   Исаев вытащил из кармана два патрона, заряженные «бренеками».
   – Один вам, другой мне – хватит, а? Я с собой на изюбря больше одного патрона и не возьму.
   – А если промажете – обидно!
   – Так я не промажу, Николай Иванович, я злой на охоте.

НАРОДНОЕ СОБРАНИЕ

   Ванюшин шумно вошел в ложу прессы, бросил доху на кресло, не глядя сунул руку английским и японским газетчикам и громко спросил Исаева, шедшего следом:
   – Максим, что сегодня показывают в этом бардаке? Вы программу не купили?
   В зале – среди делегатов – прокатился шум, председатель сокрушенно покачал головой, поглядывая на Ванюшина с укоризной, и позвонил в звоночек. Оратор – эсер Павловский – продолжал выступление.
   – Мы завоевали власть голыми руками! – говорил он.
   Ванюшин, облокотившись о балкон, крикнул:
   – Только в японских перчатках!
   – Вызовите сторожа Герасима! Пусть он выведет этого зарвавшегося господина! – возмутились делегаты.
   – Господин Ванюшин! – поднявшись со своего места, сказал председатель. – Я делаю вам последнее замечание. Вы мешаете обсуждению серьезнейшего вопроса.
   – Серьезнейшее обсуждение глупейших идей, – хмыкнул Ванюшин и сел в кресло. – Я замолчал, председатель! Я замолчал! Я нем как рыба! – крикнул он веселым голосом. – Исаев, подтвердите, что я завонял, как рыба, протухшая с головы.
   Павловский, досадливо махнув рукой, продолжал:
   – И сегодня, когда все мы празднуем канун полного освобождения родины от красной тирании, следует еще раз вернуться к вопросу о налоговых обложениях тех наших граждан, которые своей предприимчивостью и бескорыстием скопили национальные богатства, которые в конце-то концов, господа, принадлежат народу! Но люди, занимавшиеся деловой деятельностью, тем не менее вынуждены до сих пор маскировать свою торговлю с Японией и Америкой, потому что, видите ли, находятся демагоги, считающие такую торговлю предательством национальных интересов. Я думаю, что в дни нашего победоносного шествия по России мы проведем в Народном собрании законопроект, снимающий тарифные ограничения на торговлю лесом и свинцовыми рудами, в которых так нуждаются наши союзники, наши друзья и братья!
   Ванюшин поднялся с кресла, подошел к балкончику, обтянутому малиновым бархатом, и крикнул:
   – Заплатите сначала за свое благополучие! Макиавелли говорил, что гражданская свобода состоит в благополучии своем собственном, жены, дочери и имущества. Но когда всем этим обладают – этого не ценят! Вы уже проиграли Россию, толстозадые кретины! Думаете только о своих минутных свинцовых и лесных барышах! Не понимаете вы – армия разложилась! Стала пьяной ордой! А вы – слепые скоты, жиром заплыли!
   – Вон его! – закричали делегаты. – Полицию сюда! Полиция!
   Исаев набросился на громадного, белого от бешенства Ванюшина и, легко скрутив ему руки за спину, выволок из ложи. Он бежал вместе с ним по фойе, слышал полицейские свистки; плечом распахнул дверь и затолкал Ванюшина в пролетку. Падая рядом с ним, он крикнул кучеру:
   – Гони!
   Ванюшин плакал, бормоча ругательства. Плакал он жалобно, по-женски. По-видимому, так плачут холостяки: всхлипывая, растирая по лицу слезы и очень себя жалея.
   – Пусть он едет на Шестую Матросскую, в дом Сидельникова, – сквозь слезы, пьяно всхлипывая, попросил Ванюшин. – Там Минька живет, он меня исповедует.

У МИНЬКИ

   Минька – старый лакей, проживший в услужении у ванюшинской семьи пятьдесят лет, оказался быстрым, юрким стариком, почти без единого седого волоса, с фиолетовым носом и в шелковой красной рубахе. Увидав Ванюшина, ввалившегося в дверь его полуподвальной комнаты, очень сырой, но чистой, Минька вскочил из-за стола, бросился к гостям, стал снимать с них шубы, шапки и рукавицы; все это он уносил за пеструю занавесочку возле двери, продолжая что-то бормотать и присмеиваться.
   Ванюшин лег на низкую, деревянную лавку, покрытую старым тряпьем, вытянулся, сложил на груди руки, взял с полочки длинную церковную свечу, поставил ее у себя на груди и спросил:
   – Минь, я на покойника похож?
   – Ох, Косинька, похож, похож, – обрадованно залепетал старик. – Ну, прямо как живой...
   Исаев засмеялся, а Ванюшин, не открывая глаз, сказал:
   – Это он так с ума, не с глупости. Минь, а ты чего во все красное вырядился?
   – К им готовлюся, цвет к лицу примеряю.
   – А придут?
   – Миленький, Косинька, ты не сердися, я тебе так скажу, что когда дрова рубишь, палец острием зацепишь, так сначала-то ничего не видно, только беленькое виднеется, слабенькое такое, беленькое, а уж потом, пообождав, кровушка выступает.
   Ванюшин лежал на лавке, состарившийся, одутловатый. Одним глазом он пристально глядел на Исаева, а другой держал закрытым, словно давая ему отдохнуть.
   – Скажите, дедушка, – спросил Исаев, – а что со мной будет? Мне цыганка смешное нагадала.
   – Тебе? – переспросил Минька и мягко улыбнулся. – Тебе я даже говорить не хочу, что будет. Она тебе надолго гадала?
   – Надолго.
   – Ну, тогда ты верь, сынок, ты верь. Хотя, по всему, в черточках твоих серенькое есть, это перед окончанием появляется, при самом кончике, когда он вьется, вьется, как во сне, ты за ним, а он выскользает, выскользает, вот тогда это серенькое и появляется. А ты поспи, Косинька, вон ты желтенький весь. У тебя, правда, цвет хороший, лимонный, это к началу, не к концу, только ты замаялся совсем. Хочешь, я сбегаю баб покличу, они вам песни споют?
   – Не надо, – отозвался Ванюшин, глядя по-прежнему на Исаева одним правым глазом. – Минь, а ты зачем моего друга пугаешь?
   – Да рази я пугаю? – заулыбался, засветился Минька. – Я его на разлом проверял, другой сразу бабу требует, а этот ноздрей только поиграл, – и весь отклик. Косинька, я человека по отклику чувствую. Это как в стекло плюнешь – тебя ж и обрызжет, а в лесу, где все мягкое, там плювай, куда хочешь, там от плювка травка вырастет, только на будущий год и по ранней весне, по самой ранней. Так что меня пугаться нечего, я дед добрый, вона этими руками тебя выходил.
   – Рассолу принеси, – попросил Ванюшин.
   Минька, пританцовывая и бормоча, убежал. Ванюшин посмотрел ему вслед и вздохнул.
   – Вы поняли, зачем он вам говорил про кончик, который вьется? Это он меня утешал. А? Здорово, да? Самая большая радость для человека, у которого померла жена, это если у его ближайшего друга окочурится невеста. Разве не так? Так. Только это в самое нутро запрятано. Мы в этом, хоть убей, не признаемся, а он – простой мужик, что ему терять, чего пугаться? Он все свое с собой носит, одинок и стар – потому правдив.
   Минька прибежал с огромным жбаном, в котором плескался мутный рассол. В нем плавали большие смородиновые листья и декоративные гроздья здешнего игольчатого укропа. Ванюшин, задрожав, схватил руками жбан и впился в него зубами. Исаев видел, как по его громадной, толстой шее, грохоча и замирая, елозил кадык.
   – На, – запыхавшись, утирая с подбородка зеленоватые капли, сказал он прерывистым голосом, – оттягивает, как молитва.
   Исаев выпил рассолу. Он был холодный до того, что леденило зубы.
   – Сейчас мой квартирант подойдет, – суетливо радовался Минька, принимая жбан у Исаева, – пошлю его в лавку, он колбаски принесет, я извозчичьей поджарки затушу. Помнишь, Косинька, я тебя ею тайком от маменьки кормил?
   – Какой у тебя квартирант? Зачем? Что, денег не хватает, которые шлю?
   – Ой, ой, ой, ой, господи, не бранися, я их в банк кладу на твое имя. Я один, зачем они мне? А квартирант у меня занятный, из профессоров он, Шамес его зовут, лягушек все разрезает, когда лето. А зимой по базару ходит, песни играет про иудеев своих, ему хорошо подают, иудея, если он нищий и убогий, наш народ гораздо больше своего убогого жалеет. Если уж еврей убогий, то, значит, он нашего в семь раз убоже и жалчей. А на денежки, что зимой собирает, Шамес летом лягушек покупает, режет их и в мыкроскоп смотрит, пишет в книжку, а потом мы лягушек в подсолнечном масле жарим. Я сначала их есть не мог, а теперь я от них сильней делаюсь, ей-бог, как от трепанга, даже грешную девку во сне хочу...
   Шамес пришел, когда Ванюшин, Исаев и Минька сидели вокруг стола и пили водку, играя при этом в подкидного дурака на раздевание. Ванюшин был уже полуголым, часто и беспричинно смеялся, глаза его блестели радостно и беззаботно, по белой впадинке посредине груди ползли медленные капли пота.
   – Сколько принес, Рувимка?! Вот еще, Косинька, три мои десятки открой, а шестерки я на погончики тебе сохраню. Слышь, доктор, сколько собрал сегодня?!
   – Рубль восемьдесят.
   – Сбегай за колбаской к Филимону, а? Я извозчичьей натоплю с лучком...
   Шамес надел картуз, запахнул свой драный лапсердак, надетый поверх обезьяньей американской «душегрейки», и вышел.
   – Молчаливый у тебя жилец, – сказал Ванюшин. – А десятки я эти заберу. На отбой. И шестерками ты своими обожрешься. Максим Максимыч, ходите под него.
   – Даму возьмете?
   – Смотря какую предложите...
   – Бубновую.
   – Эту мы возьмем. Косинька, а теперь ты захаживай под своего дружка. Он тебя в прежнем кону спасал, а ты ж его теперь и оставишь в дураках.
   – Я ход пропущу...
   – Такого закона нет, – сказал Исаев. – Дед прав: либо сажайте меня, либо выручайте.
   – Тогда посажу, – сказал Ванюшин и выпил рюмочку. – Три десятки прошу потянуть.
   – Это добро я раскрою.
   – А туза пик?
   – На него козырной есть. Все. Я выскочил. А зря вы меня гробили, Николай Иванович, я страсть какой злопамятный...
   Шамес вошел так же молча, как уходил, и положил на стол круг тонкой охотничьей колбасы.
   – Мы, кстати, не опоздаем? – спросил Ванюшин. – Эта сволочь когда должна приехать?
   – К шести. Сейчас четыре. Я, пожалуй, схожу к телефону, вызову машину к половине шестого.
   – Зачем вам мучиться-то...
   – Это вы считаете мученьем? Миня, скажите, где тут поблизости телефон?
   – В полицейском участке. Ближе нет.

ГДЕ Ж ГИАЦИНТОВ-ТО?

   До ближайшего полицейского участка было пять минут ходу. В нетопленной дежурной комнате старик полицейский играл на губной гармошке старинную песню про «Ваньку-ключника».
   – Где у вас телефонный аппарат?
   – А на што он вам?
   – Позвонить к полковнику Гиацинтову.
   – А по мне, хоть Георгинов, хоть Анютеглазкин, хоть Пионов, один черт.
   – Он начальник контрразведки, милейший!
   – Чего?
   – Господи боже ты мой, – устало сказал Исаев, – а начальство ваше где?
   – В дежурном кабинете.
   Исаев прошел к дежурному унтер-офицеру, тот долго разглядывал его корреспондентский билет, хмурился, пыжился и краснел, а потом спросил:
   – Сами из православных будете?
   – Да.
   – Понятно... Значит, надо позвонить?
   – Очень.
   – Бывает...
   – Можно?
   – Одну минуточку...
   – Пожалуйста.
   – Вы сказали, что сами из православных?
   – Да.
   – А звонить к кому собираетесь?
   – К полковнику Гиацинтову.
   – Это который по линии пожарного ведомства в порту?
   – Он самый.
   – А чего ж про контрразведку говорили дежурному? Сами-то православный будете? – повторил свой вопрос унтер. От него несло табаком и стародавним прокисшим водочным перегаром.
   Исаев секунду смотрел в его пустые глаза, глаза раба и палача, которому скучно жить на земле. А скука – она все примет, даже обиду.
   – Встать! – вдруг заорал Исаев. – Я ротмистр Буйвол-Волынский! Отвечать по уставу, сволочь!
   Лицо унтера, поначалу окаменевшее, вдруг расцвело и стало оживать на глазах. Он вскочил, проревел нечто звериное, но очень счастливое и вскинул руку к козырьку.
   «Среди этой несчастной погани действительно кому угодно можно морду бить», – с тоской подумал Исаев. Опустился на стул возле телефона, вызвал номер и стал ждать ответа. В соседней комнате по-прежнему грустно играл на губной гармошке дежурный полицейский.
   – Ротмистр Пимезов, – ответил адъютант Гиацинтова.
   – Воля?
   – Да. С кем имею честь?
   – Исаев.
   – О, Максим, – с повышенной оживленностью ответил адъютант Гиацинтова, и замолчал. По-видимому, он зажал трубку рукой и сейчас быстро спрашивал кого-то, стоявшего рядом. Адъютант был человек огромного вкуса, завзятый театрал и меломан, но что касается оперативной работы – весьма беспомощен.
   – Вам нужен полковник?
   – Да.
   – Он сейчас поехал в тюрьму на допрос одного корейского спекулянта, – намекая на Чена, сказал Пимезов.
   – Я обнимаю вас, Воля. Ставьте послезавтра на Граведора, он придет первым в пятом забеге.
   – Принимаете пари?
   – Конечно.
   Исаев положил трубку на рычаг, в задумчивости посмотрел в окно, рассеянно сказал унтеру:
   – Стоять вольно.
   Вызвал номер Фривейского.
   – Здравия желаю, Алекс, – сказал он чужим голосом.
   – Добрый день. Что, развлечения на сегодня отменяются?
   – Почему?
   – Он сейчас здесь и, судя по обсуждаемому вопросу, задержится допоздна.
   Исаев дал отбой и сразу же вызвал номер гаража.
   – Срочно машину к дому Сидельникова, – попросил он, – что на Шестой Матросской.
 
   ...Машина подъехала к резиденции премьер-министра и, заскрипев тормозами, остановилась возле морских пехотинцев-охранников. Исаев быстро выскочил и, не захлопнув дверцы, побежал не в кабинет секретаря правительства, а вниз – к буфету, туда где у них уже с самого начала было обговорено место для встреч. Из буфета вышел Фривейский, проходя мимо Исаева, сунул ему в руку записку и побежал наверх. А Исаев, заскочив в буфет, купил три бутылки коллекционного «Камю», и, сев в автомобиль, приказал:
   – Гони обратно на Шестую Матросскую.
   Сидя сзади, он прочитал записку: «С тем чтобы к прибытию врангелевских войск быть уже полными победителями и диктовать состав нового кабинета, Меркулов с Гиацинтовым обсуждают в деталях план засылки в Читу, Благовещенск и Верхнеудинск террористических групп, которые отъезжают сегодня, чтобы перед началом нового ближайшего наступления все особо видные командиры красных были ликвидированы. Едут смертники, готовые на все. К е н т о».