Страница:
– Говорят, начальник-то, – шепчут в зале ожидания, – свирепый, порядок приехал навести, растрясет буржуев тутошних.
– Мели, Емеля! Он сам из немцев, а немец – первый буржуй на земле.
– Какой немец! Прикусись. Жид. Жид он.
– Евреи против капитала свирепые. Сейчас гривой своей затрясет кучерявой – чтоб конфисковать немедля!
– Коль, он мне под юбку залазит!
– Ишь, ишь кадеты стеклами сверкают. Министры-капиталисты! Как при адмирале сидели в начальниках, так и теперь остались. Эх, Расея, нет на тебя плетки!
– Погоди, доведут, – подымемся, с заду искры полетят.
– Слышь, папаш, а чего это эсеры все, как есть, нестриженные и с перхотью на спине?
– Это у них от идейности. Идейный – он завсегда нестриженный. А перхоть – так то ж мозг зашелушивается изнутри...
– Коль, он мне под юбку залазит!
– Эвон паровоз, паровоз!
Кадеты переговариваются:
– Говорят, весьма способный военный.
– Перестаньте. Откуда? Очередной крикун.
– Гражданин Протопопов, посмотрите, как любопытно, – большевики молчат, будто воды в рот набрали.
– Меньшевиков боятся.
– Не верю. Ни во что не верю. Придут сюда желтые, весьма скоро заявятся. Армия может им противостоять, а ее, увы, нет. Есть сброд.
– Американцы тянут с визами...
– Чего вы от них хотите? Союзники – одно слово.
Эсеры прежде всего озадачены вопросом:
– Кто будет его приветствовать?
– Естественно, от большевистской фракции.
– Я спрашивал: те говорят, что приветствие будет от имени коалиционного правительства.
– Какая, к черту, коалиция? Пауки в банке. Коалиция в России противоестественна: каждый в Бонапарты метит.
– Двадцатый век – последний век этой цивилизации. И конец миру придет из России, истерзанной изнутри.
– Меньше афоризмов, Владислав Прокопьевич. Афоризмы надоели, мы с ними проиграли все, что могли проиграть.
– Граждане, поезд...
Состав министра обороны и главкома медленно приближается к платформе. Заместители министра, военные руководители, начальник гарнизона медленно двигаются к тому месту, которое отмечено на перроне мелом: здесь должен остановиться салон нового министра. Следом за воинскими руководителями четко вышагивает начальник почетного караула: шашка посредине туловища, тело сотрясается от шагов, вдалбливаемых в жаркий асфальт, брови сосредоточенно нахмурены, глаза поедают спины заместителей министров.
Капельмейстер, взятый напрокат из оперного театра, неуклюже морщится в военном кителе, то и дело обмахивается платочком, подрагивает рукой, поднятой в уровень с головой: ударить марш встречи надо секунда в секунду, чтоб все как в прежнее мирное время, когда губернатор появлялся в ложе.
Паровоз остановился. Дверь вагона министра распахнулась, и оттуда медленно вылез бритый наголо человек в зеленом английском френче – без орденов и знаков отличия. Оркестр рванул марш торжественной встречи. Начальник гарнизона стал выкрикивать слова приветствия. Блюхер, не дослушав его, отвернулся. Из распахнутой двери жена и адъютант протянули ему махонький гробик. Блюхер принял гроб на руки и пошел сквозь толпу встречающих к выходу. Оркестр оборвал приветственный марш, веселый и громкий, только когда Блюхер был совсем рядом. Шел министр с трехмесячной дочкой Зоенькой, умершей за два часа до приезда в Читу, шел под марш торжественной встречи, мимо строя почетного караула и примолкнувших представителей парламентских фракций.
Когда Блюхер в Москве пробовал отпроситься у предреввоенсовета на неделю хотя бы, пока дочка выздоровеет, тот стал суров и озабочен и много говорил о том, что революция – это жертвенность и стоицизм.
А Зоенька умерла – зашлась кашлем, сухонькая стала, синенькая. Первенец, агукать начала, в глазоньках смысл появился – и нет ее.
...На следующий день Блюхер приехал в ставку к семи утра. Первым, кого он принял, был замначоперод – из бывших офицеров: сухой стареющий человек с длинной шеей, заросшей седым пухом.
– Введите меня в обстановку, – сказал Блюхер, – вы – грамотный военный, обсудим все без трескотни и фраз.
– Вот мой рапорт, – сказал замначоперод и протянул Блюхеру листок бумаги.
– Рапорт после. Сначала давайте-ка займемся делом.
– Гражданин министр, я прошу вас ознакомиться с моим рапортом.
Блюхер взял лист бумаги. Там было всего две строки: «Министру Блюхеру. Прошу уволить меня из рядов армии ДВР. Евзерихин, заместитель начальника оперативного отдела штаба НРА».
– Не знал, что в штабе работает трус.
– У меня солдатские «Георгии» и золотое оружие от Фрунзе.
– В таком случае объяснитесь.
– Я не хочу быть лжецом, гражданин министр.
– Вы лозунгами-то не говорите. Вы по-человечески.
– Я не хочу быть лжецом. Мне совестно получать паек. Армии нет. Грамотных офицеров нет. Партизанские отряды заражены анархизмом, приказов не слушают! Мы держимся чудом, поймите! Если белые ударят – мы покатимся до Москвы! Когда я пытаюсь пригласить в штаб грамотных военных, меня упрекают, что я протаскиваю гада-интеллигента! Я не могу так больше! Не могу.
Замначоперод стал весь красный, а длинная шея его посинела, и от этого белый пушок стал особенно беззащитным и нежным. Блюхер испытал острый приступ жалости к этому незнакомому человеку.
– Сядьте, – сказал он, – я понимаю вас. Простите за труса. Вы займетесь переговорами с кадровыми офицерами. Я – партизанами. Где наиболее трудный участок?
– В Лесном, – тихо ответил замначоперод, – там анархисты сильны.
Блюхер подошел к громадной – во всю стену – оперативной карте.
– Где? – спросил он тихо. – Покажите, пожалуйста.
Замначоперод ткнул длинным узким пальцем в кружок.
– Здесь. Вашего заместителя оттуда на тачке вывезли, под свист. У них там второй день кутерьма.
ДАЛЬНЕВОСТОЧНАЯ РЕСПУБЛИКА. СЕЛО ЛЕСНОЕ
РАЗВЕДУПРАВЛЕНИЕ
– Мели, Емеля! Он сам из немцев, а немец – первый буржуй на земле.
– Какой немец! Прикусись. Жид. Жид он.
– Евреи против капитала свирепые. Сейчас гривой своей затрясет кучерявой – чтоб конфисковать немедля!
– Коль, он мне под юбку залазит!
– Ишь, ишь кадеты стеклами сверкают. Министры-капиталисты! Как при адмирале сидели в начальниках, так и теперь остались. Эх, Расея, нет на тебя плетки!
– Погоди, доведут, – подымемся, с заду искры полетят.
– Слышь, папаш, а чего это эсеры все, как есть, нестриженные и с перхотью на спине?
– Это у них от идейности. Идейный – он завсегда нестриженный. А перхоть – так то ж мозг зашелушивается изнутри...
– Коль, он мне под юбку залазит!
– Эвон паровоз, паровоз!
Кадеты переговариваются:
– Говорят, весьма способный военный.
– Перестаньте. Откуда? Очередной крикун.
– Гражданин Протопопов, посмотрите, как любопытно, – большевики молчат, будто воды в рот набрали.
– Меньшевиков боятся.
– Не верю. Ни во что не верю. Придут сюда желтые, весьма скоро заявятся. Армия может им противостоять, а ее, увы, нет. Есть сброд.
– Американцы тянут с визами...
– Чего вы от них хотите? Союзники – одно слово.
Эсеры прежде всего озадачены вопросом:
– Кто будет его приветствовать?
– Естественно, от большевистской фракции.
– Я спрашивал: те говорят, что приветствие будет от имени коалиционного правительства.
– Какая, к черту, коалиция? Пауки в банке. Коалиция в России противоестественна: каждый в Бонапарты метит.
– Двадцатый век – последний век этой цивилизации. И конец миру придет из России, истерзанной изнутри.
– Меньше афоризмов, Владислав Прокопьевич. Афоризмы надоели, мы с ними проиграли все, что могли проиграть.
– Граждане, поезд...
Состав министра обороны и главкома медленно приближается к платформе. Заместители министра, военные руководители, начальник гарнизона медленно двигаются к тому месту, которое отмечено на перроне мелом: здесь должен остановиться салон нового министра. Следом за воинскими руководителями четко вышагивает начальник почетного караула: шашка посредине туловища, тело сотрясается от шагов, вдалбливаемых в жаркий асфальт, брови сосредоточенно нахмурены, глаза поедают спины заместителей министров.
Капельмейстер, взятый напрокат из оперного театра, неуклюже морщится в военном кителе, то и дело обмахивается платочком, подрагивает рукой, поднятой в уровень с головой: ударить марш встречи надо секунда в секунду, чтоб все как в прежнее мирное время, когда губернатор появлялся в ложе.
Паровоз остановился. Дверь вагона министра распахнулась, и оттуда медленно вылез бритый наголо человек в зеленом английском френче – без орденов и знаков отличия. Оркестр рванул марш торжественной встречи. Начальник гарнизона стал выкрикивать слова приветствия. Блюхер, не дослушав его, отвернулся. Из распахнутой двери жена и адъютант протянули ему махонький гробик. Блюхер принял гроб на руки и пошел сквозь толпу встречающих к выходу. Оркестр оборвал приветственный марш, веселый и громкий, только когда Блюхер был совсем рядом. Шел министр с трехмесячной дочкой Зоенькой, умершей за два часа до приезда в Читу, шел под марш торжественной встречи, мимо строя почетного караула и примолкнувших представителей парламентских фракций.
Когда Блюхер в Москве пробовал отпроситься у предреввоенсовета на неделю хотя бы, пока дочка выздоровеет, тот стал суров и озабочен и много говорил о том, что революция – это жертвенность и стоицизм.
А Зоенька умерла – зашлась кашлем, сухонькая стала, синенькая. Первенец, агукать начала, в глазоньках смысл появился – и нет ее.
...На следующий день Блюхер приехал в ставку к семи утра. Первым, кого он принял, был замначоперод – из бывших офицеров: сухой стареющий человек с длинной шеей, заросшей седым пухом.
– Введите меня в обстановку, – сказал Блюхер, – вы – грамотный военный, обсудим все без трескотни и фраз.
– Вот мой рапорт, – сказал замначоперод и протянул Блюхеру листок бумаги.
– Рапорт после. Сначала давайте-ка займемся делом.
– Гражданин министр, я прошу вас ознакомиться с моим рапортом.
Блюхер взял лист бумаги. Там было всего две строки: «Министру Блюхеру. Прошу уволить меня из рядов армии ДВР. Евзерихин, заместитель начальника оперативного отдела штаба НРА».
– Не знал, что в штабе работает трус.
– У меня солдатские «Георгии» и золотое оружие от Фрунзе.
– В таком случае объяснитесь.
– Я не хочу быть лжецом, гражданин министр.
– Вы лозунгами-то не говорите. Вы по-человечески.
– Я не хочу быть лжецом. Мне совестно получать паек. Армии нет. Грамотных офицеров нет. Партизанские отряды заражены анархизмом, приказов не слушают! Мы держимся чудом, поймите! Если белые ударят – мы покатимся до Москвы! Когда я пытаюсь пригласить в штаб грамотных военных, меня упрекают, что я протаскиваю гада-интеллигента! Я не могу так больше! Не могу.
Замначоперод стал весь красный, а длинная шея его посинела, и от этого белый пушок стал особенно беззащитным и нежным. Блюхер испытал острый приступ жалости к этому незнакомому человеку.
– Сядьте, – сказал он, – я понимаю вас. Простите за труса. Вы займетесь переговорами с кадровыми офицерами. Я – партизанами. Где наиболее трудный участок?
– В Лесном, – тихо ответил замначоперод, – там анархисты сильны.
Блюхер подошел к громадной – во всю стену – оперативной карте.
– Где? – спросил он тихо. – Покажите, пожалуйста.
Замначоперод ткнул длинным узким пальцем в кружок.
– Здесь. Вашего заместителя оттуда на тачке вывезли, под свист. У них там второй день кутерьма.
ДАЛЬНЕВОСТОЧНАЯ РЕСПУБЛИКА. СЕЛО ЛЕСНОЕ
Партизанский сход шумит, выбирает нового командира. Прежнего белобандиты, третьего дня в лесу угрохали. Как пошел на заимку к пасечнику поговорить про сено для конского запаса, так и не вернулся вовсе. Только голову нашли. На шест воткнута, язык вывалился – синий, длинный, будто озорует командир, глаза напрочь выколоты, а чуб аккуратно на две половинки расчесан. В подбородок вбит гвоздь, а на нем бумага в линеечку, и слова на ней: «Смерть коммунии».
– Пущай командиром Кульков станет! – предлагает молоденький безбородый паренек, весь в пулеметных лентах, галифе у него красного цвета, с неимоверным кандибобером, маузер болтается чуть не у голенища, ремень оттянут пятью лимонками, глаза шалые, озорные, но детские еще совсем глаза.
– Молод, – отвечают ему, – зеленый он, не уходился!
– Рано Кулькову в командирах выкобенивать!
– Дерьмо! Еще та титька не выросла, которую ты опосля сосал, когда Кульков подымал людей в атаку!
Шумят люди, ругаются, а как же иначе?! Командир – он и есть командир, его надо со всех сторон обсмотреть, чтобы потом в боевой кампании конфузу не вышло!
Василий Константинович Блюхер молча сидит на раскладном стульчике чуть поодаль. В английском мундире, без орденов, быстро сосет мундштук, перебрасывая его из одного угла рта в другой. Иногда только по лицам глазами зырк, зырк, и снова будто совсем чужой здесь. Только чем дольше слушает, тем больше голову бычит.
На середину схода выскакивает Колька-анархист. Клеши широки, словно Черное море, бескозырка на затылке блинчиком.
– Братва, слушай меня!
Кольку-анархиста любят слушать, потому что говорит он грамотно, с непонятностями и паузами, а это мужику уважительно, будет над чем потом помозговать.
– Кто там как, – возглашает Колька, – а я вправду-мамульку в глаза режу! Кулькова год знаю. Много в нем молчания, и голос у него чахоточный. А командир – он кто? Он орел! Он голосом должен играть, как оркестрант роялем! Обратно же что? Обратно же весьма в нем инициатива прижатая. Тихая в нем инициатива, как вошь на трупе. А великое царство всемирной свободы не утвердишь на земле, если тихонько ползти да с оглядкой. С оглядкой надо борова резать, чтобы он хрипом нервы не будоражил, а буржуя следует брать на голос – и ура, инициатива! Посему отвожу персонально Кулькова, сохраняя к нему дань уважения как к бойцу рядового профиля.
На смену Кольке, который уходит вразвалочку, понятливо и ехидно подмигивая партизанам, поднимается из первого ряда старик Иннокентий Суржиков. Перед тем как начать говорить, он долго переминается с ноги на ногу, тщательно оправляет бороду. Партизаны шутки шутят, посмеиваются, гадают, чего это Суржиков изобретает: он сроду больше трех слов связать не умел! Дрался, правда, хорошо. А как же ему иначе драться, когда белые его сынов зарубили?
– Вот чего, – начинает Суржиков скрипучим голосом, – когда нас Семенов в прошлом году гнал и лупил, мы с Кульковым сопками убегали. Он поранетый, и я, обратно, с двумя дырками в груди. Осень. Солнышко днем светит, грязь мягкая становится, вроде перины. Кто себя не переможет, ляжет в грязюку отдохнуть – так ночью мороз вдарит, и пропал человек, вмерз в грязь, зенки полопались. Нес меня Кульков на себе, волоком волочил, в грязь лечь не давал, а я стоном у него просился.
– Ладно, чего там, – досадливо говорит Кульков, по всему видно, чахоточный, из рабочих; руки у него тонкие, в груди впалый и черные точечки на лице от металлической гари.
– Ты погоди, – машет рукой Суржиков, – не тебе говорю, а обществу. Шли мы через сопки, и такая у меня стала наблюдаться тоска, что я в себя дых мог сделать, а из себя уж сил не хватало. Помираю, и весь разговор. А Кульков сам дохнет, а меня тащит, кровью харкает и все говорит: «Потерпи, вона хутор рядом собаки лают». А я ничего не слышал, кроме звона в собственных ушах, да и не было там никакого хутора, это успокаивал он меня просто-напросто. Так что молодой ли он, старый – это другой разговор, а жизнь он мне тогда спас. Иной старый пес только лаять и может, а зубов, чтоб укусить, нет, скрошилися напрочь.
Шумят партизаны, переговариваются, хорошо сказал Суржиков, ай да Суржиков, молчком, молчком, а тут речугу двинул – вон Колька-анархист аж позеленел со злобы, козьей ножкой пальцы жжет, но нет ему чувства боли, потому что обидно, а обида любую боль перехлестывает.
Поднимается Блюхер. Шум голосов постепенно стихает.
– Народармейцы, – говорит он гулким, низким голосом, – граждане народармейцы...
Колька-анархист поднимается и кричит:
– Ошибка вышла! Мы партизаны, а не народармейцы!
– Партизанам Дальнего Востока за их подвиг здесь еще потомки золотые памятники воздвигнут. Но тем не менее с сего часа вы становитесь регулярной боевой единицей Народно-революционной армии. И командиром к вам властью, данной мне, я назначаю гражданина Кулькова.
– Мы назначенных не принимаем! – кричат Колькины дружки. – Мы сами себе хозяева! Кто такой умник выискался, чтоб нас в армию из партизан?!
– Я! – отвечает Блюхер. – Этот приказ издал я, военный министр Блюхер.
Воцаряется тишина. Блюхер смотрит на партизан прищуренным глазом. Сейчас все решается: заорет кто-нибудь, начнет из маузера палить и рубаху на груди рвать, пойдет кутерьма, не сдержать людей.
– Кто пришел играть в войну, – продолжает Блюхер, – тот пусть уходит. Кому по душе махать шашкой и бомбой громыхать, тот адресом ошибся. Мы воюем для того, чтобы эта война была последней. Вот так. А для этого мы должны быть силой – организованной и мощной. Я вчера получил шифровку из Владивостока: меркуловцы вооружают армию до зубов; ждут подкрепления от Врангеля из Европы; разрабатывают стратегический план организованного наступления на нашу Дальневосточную республику. Момент ими выбран удачно, что и говорить: в братской России голод, и мировая буржуазия считает, что именно сейчас можно отхватить Дальний Восток, пока, им кажется, Москве не до нас. Умно. И чтобы этому умному плану противостоять, нам должно в ближайшее же время стать мощной армией, а не табором. У кого есть противное мнение, прошу высказаться...
Остановился Блюхер в доме у попа. Батюшка Никодим слывет красным, Ленину поет с амвона долголетие, белых проклинает бранными словами, а иногда бывает так, что и матюжком пустит, если увлечется.
– Может, гражданин министр, – предлагает он, – откушаете топленого молочка?
– Благодарю, я уж из котла перекусил.
– Жидок котел-то...
– Да уж не густ.
– Вот я как раз к тому и про молочко. Не брезгаете ли?
– Право слово, сыт.
– Не отвергай руку дающего.
– Да не оскудеет она, – улыбается Блюхер.
– О-о, Библию изволите цитировать?
– Читал.
– Вы по партейности кто? Не кадет ли?
– Коммунист.
– А как же такую для вас грешность допускаете, что про Библию и – не ругательно?
Бежит батюшка на половину к матушке. Лицо у него светится, пальцы играют, шепчет он ей на ухо:
– Маня, нацеди самогоночки! Такая, право, радость!
– А чего, Димочка?
– Чего, чего, – суетится отец Никодим, – ты не чегокай, а влаги поднацеди скорей, радость сейчас во мне птицей порхает и на сердце легко.
...А чуть позже в комнату Блюхера заходит Колька-анархист. Стоит он на пороге раскорякой – соблюдает флотский форс, хотя до моря еще идти и идти.
– Гражданин министр, – говорит Колька с дурной улыбочкой, – наш разведвзвод порешил подарить вам жеребчика, отбитого у белых. Крутой жеребчик, просто министерский. Вам его, может, кто объездит, будете потом довольны, а сейчас только взгляните.
Блюхер поднимается, идет вместе с Колькой на площадь. Там стоит красавец жеребец. Норовистый, копытом бьет, глаза кровавые, пена с морды к земле тянется. Партизаны его впятером держат, и то еле-еле. Блюхер берет поводья, заглядывает жеребцу в морду, тот храпит и скалит зубы.
– Неужто сами решитесь объехать? – спрашивает Колька-анархист, незаметно подмигивая партизанам: мол, черта с два! Министр, он на что способен? Он только речи способен двигать про дисциплину.
– Пускай, – негромко просит Блюхер и закидывает ногу в стремя.
Пускают партизаны жеребца. Эх, чуть раньше времени пустили! Понес! Стремя подвернулось, нога соскользнула, вторую ногу не успел забросить Василий Константинович, только за гриву уцепился; он висит вдоль жеребца, а тот носится по площади кругами, и нет сил его остановить, и нет никакой возможности себя самого в седло взбросить.
А земля рядом – серая, красная, желтая, белая.
Кровь в висках стучит.
Отпустить пальцы с гривы – сомнет об землю, расплющит, раскровенит, костей не соберешь. Ах, глупо-то как все вышло! Нет! Врешь, сволочь! А ну, помаленьку ногу вверх. Еще. Еще малость! Самую малость бы еще! Нет. Мысок подвернут, стремя зажато, жеребец несется – что твой цирк!
И тишина вокруг.
Не слышно Блюхеру, как партизаны кричат, винтари вскидывают, а стрелять боятся. Зацепишь ненароком человека, или поваленный конь насмерть задавит.
Голова кружится каруселью, а земля теперь черная, и нет на ней зелени.
Из последних сил, отчаянно рвет Блюхер повод. На мгновение жеребец останавливается. А больше и не надо! Василий Константинович рывком взбрасывает свое тело в седло. Вокруг сейчас все как бы электрическое: жутко-синее, несется кругами, и в висках стук.
Блюхер натягивает повод еще круче. Дает шенкеля, жеребец – в свечу, ноги передние взбросил, замер так, а потом копытами об землю грох! А Блюхер в седле, влитой, и ну еще раз шенкеля. И снова жеребец в свечу и снова об землю грох! Так раз десять его Блюхер забирал.
И стих жеребец. Идет послушно. В мыле весь.
Блюхер спрыгивает с коня. Бросает повод Кольке-анархисту.
– Хорош конь, – только и говорит Василий Константинович.
Идет к дому не торопясь, шаги вколачивает в землю, как гвозди.
Кто-то из партизан смотрит на ошалевшего Кольку, присвистывает и уважительно тянет:
– Да-а-а... Министр – чего там...
А поодаль, в сторонке, стоит маленький незаметный человечек в измятой гимнастерке. Он докуривает цигарку, бросает ее под ноги, долго вкручивает каблуком в зелень, а потом манит к себе Кольку-анархиста. Тот подходит.
– Ничего, – говорит человек. – Как говорится, лиха беда начало. Не отчаивайся милый. Народ за собой поведешь, Коль. Реванш твой будет.
...А по дороге лесной, пустынной несется старенький «форд» министра Блюхера. Желто-белая пыль клубится следом, висит над дорогой дымным облаком, пронизанная тугими балками солнечных лучей.
Блюхер – побелевший, осунувшийся – дышит тяжело, с хрипом. Шофер поглядывает на него с опаской, жмет на педаль акселератора. Солнце, ударяясь в ветровое стекло, выстреливает острыми синими бликами. Над ковыльной безбрежной степью висят жаворонки, и все окрест полно спокойствия и мира.
– Стой, – шепчет Блюхер.
Шофер тормозит. Блюхер просит:
– В портфеле бинт...
И вылезает из машины – чуть не вываливается. Он стоит на дороге в пыли и раскачивается, будто пьян. Шофер расстегивает на Блюхере френч и осторожно стаскивает сначала правый рукав, после левый. Грудь Блюхера перевязана крест-накрест бинтами. Они все насквозь искровавлены: черная, запекшаяся уже кровь чередуется с яркими пятнами. Во время империалистической Блюхер был четыре раза ранен, из них два – смертельно, в морге среди мертвяков валялся, волосами ко льду прирос. С тех пор он всегда под френчем туго перебинтован, вроде как в корсете. Единственный в мире военный министр, уволенный с «Георгиями» из рядов действующей армии по причине полной инвалидности – «к службе не годен».
Шофер достает из портфеля чистые бинты – менять повязку.
– Туже, – просит Блюхер.
Шофер стягивает его грудь что есть силы, опасливо поглядывая в серое лицо министра – глаза по-прежнему закрыты, на лбу холодная испарина.
– Еще туже.
И чем туже шофер забинтовывает Блюхера, тем тверже он стоит на ногах, постепенно выпрямляется, расправляет плечи, откидывает голову назад, выдыхает воздух и говорит:
– Теперь хорошо.
Френч он надевает сам, застегивается на все пуговицы, трет бритую голову сильными своими пальцами, садится рядом с шофером и просит – по-мальчишески:
– Жмем.
Тридцатилетний главком и военмин сидит возле шофера прямо, недвижимо, словно парад принимает, только желваками поигрывает, когда машину трясет на ухабах.
– Василий Константинович, – говорит шофер, – а вот людишки болтают, что врачи научились железные ребра вставлять...
– Это ты обо мне беспокоишься?
– Болезненно на вас смотреть, когда бинтуешь...
– А ты жмурься, – советует Блюхер, – и не болтай про это никому.
– Так раны-то у вас боевые, героичные раны...
– Героично – это когда силен и без ран. Все остальное – жалко.
Несется «форд»; желто-белая пыль клубится следом, висит над дорогой тяжелым облаком, и солнце в нем кажется дрожащим, расплывчатым и дымным.
– Пущай командиром Кульков станет! – предлагает молоденький безбородый паренек, весь в пулеметных лентах, галифе у него красного цвета, с неимоверным кандибобером, маузер болтается чуть не у голенища, ремень оттянут пятью лимонками, глаза шалые, озорные, но детские еще совсем глаза.
– Молод, – отвечают ему, – зеленый он, не уходился!
– Рано Кулькову в командирах выкобенивать!
– Дерьмо! Еще та титька не выросла, которую ты опосля сосал, когда Кульков подымал людей в атаку!
Шумят люди, ругаются, а как же иначе?! Командир – он и есть командир, его надо со всех сторон обсмотреть, чтобы потом в боевой кампании конфузу не вышло!
Василий Константинович Блюхер молча сидит на раскладном стульчике чуть поодаль. В английском мундире, без орденов, быстро сосет мундштук, перебрасывая его из одного угла рта в другой. Иногда только по лицам глазами зырк, зырк, и снова будто совсем чужой здесь. Только чем дольше слушает, тем больше голову бычит.
На середину схода выскакивает Колька-анархист. Клеши широки, словно Черное море, бескозырка на затылке блинчиком.
– Братва, слушай меня!
Кольку-анархиста любят слушать, потому что говорит он грамотно, с непонятностями и паузами, а это мужику уважительно, будет над чем потом помозговать.
– Кто там как, – возглашает Колька, – а я вправду-мамульку в глаза режу! Кулькова год знаю. Много в нем молчания, и голос у него чахоточный. А командир – он кто? Он орел! Он голосом должен играть, как оркестрант роялем! Обратно же что? Обратно же весьма в нем инициатива прижатая. Тихая в нем инициатива, как вошь на трупе. А великое царство всемирной свободы не утвердишь на земле, если тихонько ползти да с оглядкой. С оглядкой надо борова резать, чтобы он хрипом нервы не будоражил, а буржуя следует брать на голос – и ура, инициатива! Посему отвожу персонально Кулькова, сохраняя к нему дань уважения как к бойцу рядового профиля.
На смену Кольке, который уходит вразвалочку, понятливо и ехидно подмигивая партизанам, поднимается из первого ряда старик Иннокентий Суржиков. Перед тем как начать говорить, он долго переминается с ноги на ногу, тщательно оправляет бороду. Партизаны шутки шутят, посмеиваются, гадают, чего это Суржиков изобретает: он сроду больше трех слов связать не умел! Дрался, правда, хорошо. А как же ему иначе драться, когда белые его сынов зарубили?
– Вот чего, – начинает Суржиков скрипучим голосом, – когда нас Семенов в прошлом году гнал и лупил, мы с Кульковым сопками убегали. Он поранетый, и я, обратно, с двумя дырками в груди. Осень. Солнышко днем светит, грязь мягкая становится, вроде перины. Кто себя не переможет, ляжет в грязюку отдохнуть – так ночью мороз вдарит, и пропал человек, вмерз в грязь, зенки полопались. Нес меня Кульков на себе, волоком волочил, в грязь лечь не давал, а я стоном у него просился.
– Ладно, чего там, – досадливо говорит Кульков, по всему видно, чахоточный, из рабочих; руки у него тонкие, в груди впалый и черные точечки на лице от металлической гари.
– Ты погоди, – машет рукой Суржиков, – не тебе говорю, а обществу. Шли мы через сопки, и такая у меня стала наблюдаться тоска, что я в себя дых мог сделать, а из себя уж сил не хватало. Помираю, и весь разговор. А Кульков сам дохнет, а меня тащит, кровью харкает и все говорит: «Потерпи, вона хутор рядом собаки лают». А я ничего не слышал, кроме звона в собственных ушах, да и не было там никакого хутора, это успокаивал он меня просто-напросто. Так что молодой ли он, старый – это другой разговор, а жизнь он мне тогда спас. Иной старый пес только лаять и может, а зубов, чтоб укусить, нет, скрошилися напрочь.
Шумят партизаны, переговариваются, хорошо сказал Суржиков, ай да Суржиков, молчком, молчком, а тут речугу двинул – вон Колька-анархист аж позеленел со злобы, козьей ножкой пальцы жжет, но нет ему чувства боли, потому что обидно, а обида любую боль перехлестывает.
Поднимается Блюхер. Шум голосов постепенно стихает.
– Народармейцы, – говорит он гулким, низким голосом, – граждане народармейцы...
Колька-анархист поднимается и кричит:
– Ошибка вышла! Мы партизаны, а не народармейцы!
– Партизанам Дальнего Востока за их подвиг здесь еще потомки золотые памятники воздвигнут. Но тем не менее с сего часа вы становитесь регулярной боевой единицей Народно-революционной армии. И командиром к вам властью, данной мне, я назначаю гражданина Кулькова.
– Мы назначенных не принимаем! – кричат Колькины дружки. – Мы сами себе хозяева! Кто такой умник выискался, чтоб нас в армию из партизан?!
– Я! – отвечает Блюхер. – Этот приказ издал я, военный министр Блюхер.
Воцаряется тишина. Блюхер смотрит на партизан прищуренным глазом. Сейчас все решается: заорет кто-нибудь, начнет из маузера палить и рубаху на груди рвать, пойдет кутерьма, не сдержать людей.
– Кто пришел играть в войну, – продолжает Блюхер, – тот пусть уходит. Кому по душе махать шашкой и бомбой громыхать, тот адресом ошибся. Мы воюем для того, чтобы эта война была последней. Вот так. А для этого мы должны быть силой – организованной и мощной. Я вчера получил шифровку из Владивостока: меркуловцы вооружают армию до зубов; ждут подкрепления от Врангеля из Европы; разрабатывают стратегический план организованного наступления на нашу Дальневосточную республику. Момент ими выбран удачно, что и говорить: в братской России голод, и мировая буржуазия считает, что именно сейчас можно отхватить Дальний Восток, пока, им кажется, Москве не до нас. Умно. И чтобы этому умному плану противостоять, нам должно в ближайшее же время стать мощной армией, а не табором. У кого есть противное мнение, прошу высказаться...
Остановился Блюхер в доме у попа. Батюшка Никодим слывет красным, Ленину поет с амвона долголетие, белых проклинает бранными словами, а иногда бывает так, что и матюжком пустит, если увлечется.
– Может, гражданин министр, – предлагает он, – откушаете топленого молочка?
– Благодарю, я уж из котла перекусил.
– Жидок котел-то...
– Да уж не густ.
– Вот я как раз к тому и про молочко. Не брезгаете ли?
– Право слово, сыт.
– Не отвергай руку дающего.
– Да не оскудеет она, – улыбается Блюхер.
– О-о, Библию изволите цитировать?
– Читал.
– Вы по партейности кто? Не кадет ли?
– Коммунист.
– А как же такую для вас грешность допускаете, что про Библию и – не ругательно?
Бежит батюшка на половину к матушке. Лицо у него светится, пальцы играют, шепчет он ей на ухо:
– Маня, нацеди самогоночки! Такая, право, радость!
– А чего, Димочка?
– Чего, чего, – суетится отец Никодим, – ты не чегокай, а влаги поднацеди скорей, радость сейчас во мне птицей порхает и на сердце легко.
...А чуть позже в комнату Блюхера заходит Колька-анархист. Стоит он на пороге раскорякой – соблюдает флотский форс, хотя до моря еще идти и идти.
– Гражданин министр, – говорит Колька с дурной улыбочкой, – наш разведвзвод порешил подарить вам жеребчика, отбитого у белых. Крутой жеребчик, просто министерский. Вам его, может, кто объездит, будете потом довольны, а сейчас только взгляните.
Блюхер поднимается, идет вместе с Колькой на площадь. Там стоит красавец жеребец. Норовистый, копытом бьет, глаза кровавые, пена с морды к земле тянется. Партизаны его впятером держат, и то еле-еле. Блюхер берет поводья, заглядывает жеребцу в морду, тот храпит и скалит зубы.
– Неужто сами решитесь объехать? – спрашивает Колька-анархист, незаметно подмигивая партизанам: мол, черта с два! Министр, он на что способен? Он только речи способен двигать про дисциплину.
– Пускай, – негромко просит Блюхер и закидывает ногу в стремя.
Пускают партизаны жеребца. Эх, чуть раньше времени пустили! Понес! Стремя подвернулось, нога соскользнула, вторую ногу не успел забросить Василий Константинович, только за гриву уцепился; он висит вдоль жеребца, а тот носится по площади кругами, и нет сил его остановить, и нет никакой возможности себя самого в седло взбросить.
А земля рядом – серая, красная, желтая, белая.
Кровь в висках стучит.
Отпустить пальцы с гривы – сомнет об землю, расплющит, раскровенит, костей не соберешь. Ах, глупо-то как все вышло! Нет! Врешь, сволочь! А ну, помаленьку ногу вверх. Еще. Еще малость! Самую малость бы еще! Нет. Мысок подвернут, стремя зажато, жеребец несется – что твой цирк!
И тишина вокруг.
Не слышно Блюхеру, как партизаны кричат, винтари вскидывают, а стрелять боятся. Зацепишь ненароком человека, или поваленный конь насмерть задавит.
Голова кружится каруселью, а земля теперь черная, и нет на ней зелени.
Из последних сил, отчаянно рвет Блюхер повод. На мгновение жеребец останавливается. А больше и не надо! Василий Константинович рывком взбрасывает свое тело в седло. Вокруг сейчас все как бы электрическое: жутко-синее, несется кругами, и в висках стук.
Блюхер натягивает повод еще круче. Дает шенкеля, жеребец – в свечу, ноги передние взбросил, замер так, а потом копытами об землю грох! А Блюхер в седле, влитой, и ну еще раз шенкеля. И снова жеребец в свечу и снова об землю грох! Так раз десять его Блюхер забирал.
И стих жеребец. Идет послушно. В мыле весь.
Блюхер спрыгивает с коня. Бросает повод Кольке-анархисту.
– Хорош конь, – только и говорит Василий Константинович.
Идет к дому не торопясь, шаги вколачивает в землю, как гвозди.
Кто-то из партизан смотрит на ошалевшего Кольку, присвистывает и уважительно тянет:
– Да-а-а... Министр – чего там...
А поодаль, в сторонке, стоит маленький незаметный человечек в измятой гимнастерке. Он докуривает цигарку, бросает ее под ноги, долго вкручивает каблуком в зелень, а потом манит к себе Кольку-анархиста. Тот подходит.
– Ничего, – говорит человек. – Как говорится, лиха беда начало. Не отчаивайся милый. Народ за собой поведешь, Коль. Реванш твой будет.
...А по дороге лесной, пустынной несется старенький «форд» министра Блюхера. Желто-белая пыль клубится следом, висит над дорогой дымным облаком, пронизанная тугими балками солнечных лучей.
Блюхер – побелевший, осунувшийся – дышит тяжело, с хрипом. Шофер поглядывает на него с опаской, жмет на педаль акселератора. Солнце, ударяясь в ветровое стекло, выстреливает острыми синими бликами. Над ковыльной безбрежной степью висят жаворонки, и все окрест полно спокойствия и мира.
– Стой, – шепчет Блюхер.
Шофер тормозит. Блюхер просит:
– В портфеле бинт...
И вылезает из машины – чуть не вываливается. Он стоит на дороге в пыли и раскачивается, будто пьян. Шофер расстегивает на Блюхере френч и осторожно стаскивает сначала правый рукав, после левый. Грудь Блюхера перевязана крест-накрест бинтами. Они все насквозь искровавлены: черная, запекшаяся уже кровь чередуется с яркими пятнами. Во время империалистической Блюхер был четыре раза ранен, из них два – смертельно, в морге среди мертвяков валялся, волосами ко льду прирос. С тех пор он всегда под френчем туго перебинтован, вроде как в корсете. Единственный в мире военный министр, уволенный с «Георгиями» из рядов действующей армии по причине полной инвалидности – «к службе не годен».
Шофер достает из портфеля чистые бинты – менять повязку.
– Туже, – просит Блюхер.
Шофер стягивает его грудь что есть силы, опасливо поглядывая в серое лицо министра – глаза по-прежнему закрыты, на лбу холодная испарина.
– Еще туже.
И чем туже шофер забинтовывает Блюхера, тем тверже он стоит на ногах, постепенно выпрямляется, расправляет плечи, откидывает голову назад, выдыхает воздух и говорит:
– Теперь хорошо.
Френч он надевает сам, застегивается на все пуговицы, трет бритую голову сильными своими пальцами, садится рядом с шофером и просит – по-мальчишески:
– Жмем.
Тридцатилетний главком и военмин сидит возле шофера прямо, недвижимо, словно парад принимает, только желваками поигрывает, когда машину трясет на ухабах.
– Василий Константинович, – говорит шофер, – а вот людишки болтают, что врачи научились железные ребра вставлять...
– Это ты обо мне беспокоишься?
– Болезненно на вас смотреть, когда бинтуешь...
– А ты жмурься, – советует Блюхер, – и не болтай про это никому.
– Так раны-то у вас боевые, героичные раны...
– Героично – это когда силен и без ран. Все остальное – жалко.
Несется «форд»; желто-белая пыль клубится следом, висит над дорогой тяжелым облаком, и солнце в нем кажется дрожащим, расплывчатым и дымным.
РАЗВЕДУПРАВЛЕНИЕ
Блюхер сидит возле шифровальщика. Тот читает ему:
– После того как атаман Семенов сбежал с теплохода и начал подготовку к борьбе за власть против Меркуловых, японское правительство может пойти на переговоры с ДВР хотя бы для того, чтобы утихомирить склоку среди своих белых союзников. Генерал Оой ясно дал понять, что, если ДВР проявит инициативу, японправительство отнесется к ней с пониманием, в то же время на словах лишний раз провозгласит свою преданность союзническому долгу и Меркулову. Видимо, в ближайшее время японпредставители будут зондировать этот вопрос в Чите. 974».
– Ясно, – говорит Блюхер, – через кого шла шифровка от 974-го?
– Через Постышева.
– Сделайте, пожалуйста, три копии: в Сиббюро ЦК, в Дальбюро и для передачи в Москву – Дзержинскому. И мою приписку дайте: я – за переговоры. Теперь дальше. Вот этот документ в ЦК надо зашифровать срочно.
– После того как атаман Семенов сбежал с теплохода и начал подготовку к борьбе за власть против Меркуловых, японское правительство может пойти на переговоры с ДВР хотя бы для того, чтобы утихомирить склоку среди своих белых союзников. Генерал Оой ясно дал понять, что, если ДВР проявит инициативу, японправительство отнесется к ней с пониманием, в то же время на словах лишний раз провозгласит свою преданность союзническому долгу и Меркулову. Видимо, в ближайшее время японпредставители будут зондировать этот вопрос в Чите. 974».
– Ясно, – говорит Блюхер, – через кого шла шифровка от 974-го?
– Через Постышева.
– Сделайте, пожалуйста, три копии: в Сиббюро ЦК, в Дальбюро и для передачи в Москву – Дзержинскому. И мою приписку дайте: я – за переговоры. Теперь дальше. Вот этот документ в ЦК надо зашифровать срочно.
Прибыв в Читу и ознакомившись с состоянием армии, нашел, что армия переживает катастрофическое положение. Существующие отношения правительства и Совмина к армии можно определенно отметить как индифферентные. Жизнью армии и ее нуждами ни правительство, ни Совет Министров, по-видимому, не интересовались, было стремление ничего не отпускать, урезывать и за счет армии содержать в продовольственном и вещевом отношениях гражданские учреждения.
Порядок расходования золотой валюты, высылаемой для нужд НРА, вынуждает меня просить вмешательства Москвы, о чем будет донесено дополнительно с указанием цифр и фактов. В тех случаях, когда командование пытается улучшить положение быта народармейцев, сотрудников штабов, правительство энергично реагирует, ссылаясь на конституцию демократической республики. Отсутствуют помещения для штабов, получить которые можно только за валюту, посему штабы ютятся в несоответствующих помещениях, как, например, штаб морских сил в дровяном сарае без столов и стульев.
Такое ненормальное положение, тяжелые объективные условия формирования армии в период хозяйственной разрухи, неналаженности государственного аппарата, остроты политического момента на территории «буфера» ставят армию в тяжелое положение, вывести из которого средствами ДВР вряд ли удастся, так как средств у правительства никаких нет. Отношение к «буферу» народармейцев при наличии всех перечисленных условий, с одной стороны, непонимание задач создания «буфера» – с другой, создали атмосферу недоверия, рассеять которое можно только при условии устранения всех перечисленных причин.
За последнее время с приездом т. Янсона и созданием Военного совета, в который вошел представитель Дальбюро ЦК РКП (б) т. Губельман, нужды армии находят живой отклик и поддержку Дальбюро ЦК РКБ, но реальной помощи последнее оказать не может за полным отсутствием средств в Госбанке и у правительства.
Снабжение армии находится в весьма тяжелом положении. Вследствие отсутствия честных и преданных работников дело снабжения находилось в руках подавляющего большинства комсостава, ненавидящего правопорядки ДВР и настроенного определенно контрреволюционно, а потому, естественно, не ведшего планомерной работы, а скорее старавшегося разрушить то благое, что создавалось незначительными по своему составу честными и преданными работниками. В результате такой работы захваченные большие трофеи противника в 1919 – 1920 гг. – вещевое и артиллерийское имущество, по количеству вполне могущее обеспечить НРА на 3 – 4 года при соблюдении системы и точного учета, были в короткий срок хищнически бесконтрольно израсходованы. В настоящий момент армия переживает тяжелый кризис, угрожающий окончательным ее развалом и гибелью.
Продовольственный вопрос и питание армии находятся в худших условиях. Отсутствие учета запасов высшими органами снабжения, жалкие подачки частями из центральных органов убили в частях веру в возможность планомерного получения всех видов довольствия и заставили части искать средства пропитания путем личной инициативы, не стесняясь в выборе средств. Части, далеко расположенные и лишенные возможности способа обеспечения себя продовольствием, превратились в коммерческие предприятия для получения необходимых средств на неотложные нужды: занялись рубкой дров, обжиганием извести, гонкой смолы и рядом других промыслов, реализуя на рынках полученные таким путем продукты производства.
Боец, как индивид, в общем стойкий, революционно настроенный, несмотря на некоторые вспышки недовольства, непонимание «буферной» обстановки и условий, когда он видит, что буржуа, с которым он, скрываясь в тайге, боролся в течение всего периода семеновской реакции, теперь выплывает наружу, весело проживает свои капиталы на фоне общих лишений и недостатков, а семеновский и каппелевский офицер, часто застревающий в штабах, руководит им. Кроме того, он еще не изжил вполне партизанские наклонности. Все сказанное можно полностью отнести к частям амурским, состоящим из амурских партизан. Бойцы частей, перешедших из Иркутска, из числа бывших колчаковских сибирских войск, тяжелее переносят общехозяйственные и материальные нужды и более склонны ко всяким недовольствам, чему причина действительно плохое снабжение армии, что, безусловно, мешает внедрению должной воинской дисциплины...
Мер к подготовке младшего комсостава не предпринималось. Присланные 1200 унтер-офицеров из Советской России использованы по прямому назначению не были, а направлены рядовыми бойцами в части, тогда как из них можно было сделать кадры младшего комсостава. Недостаток политработников, низкий уровень состава военных комиссаров, полное отсутствие литературы задержало на самом низком уровне перевоспитание бойцов. Отсутствие культурно-просветительной работы ярко характеризует деятельность Военного политического управления.
Командный состав НРА резко делится на три группы.
1-я группа, происходящая из местных партизан, в своем большинстве безграмотных и малограмотных, но великолепно разбирающихся в боевой обстановке, имеющих навык ведения войны при местных условиях, как боевой материал – великолепна, но требует пополнения технических и теоретических познаний. Несмотря на их боевые качества и преданность делу революции, все же около пятидесяти процентов этой группы не могут отвыкнуть от старых принципов партизанской самостоятельности и иногда не считаются с указаниями командования и трудно поддаются внедрению дисциплины.