Страница:
— Погодите, погодите, — остановил его Струмилин, — я что-то ни черта не понимаю. Объясните спокойнее, без эмоций.
— Лошади могут погибнуть, — сказал Тихон Савельич, — а их надо перебросить на Уединение.
— Какие лошади?
— Транспорт местного назначения, так в сопроводиловке написано. Здесь у меня уже третий день в складе стоят. Никто не хочет везти. Бобышкин говорит, что ему яйца надоели, кричит, что я ему жирафов каких-то подсовываю, отказывается лошадей везти, а у меня сердце разрывается: животные страдают.
— И вы хотите, чтобы я их отвез на Уединение, да?
Начальник порта вздохнул и молча кивнул головой.
— Ладно, — сказал Струмилин, — не печальтесь. Будут ваши мерины в полном порядке.
— При чем тут мерины, я не могу понять? — удивился начальник порта. — Они такие же мерины, как я кандидат наук. Бобышкин обзывает их меринами, вы тоже.
— Мерином не обзывают.
— Неважно. Мерин — это изуродованный жеребец, а тут все в полном порядке: жеребцы и кобылы.
Струмилин рассмеялся и проводил Тихона Савельевича до двери. Богачев поднялся с кровати, зевнул, потянулся и спросил:
— Снова будем ишачить с грузами?
— Сплошной зоологический жаргон, — усмехнулся Струмилин, — что это сегодня со всеми приключилось?
— Надоело, Павел Иванович. Люди на лед летают, на полюс, а мы как извозчики.
— А мы и есть извозчики. Прошу не обольщаться по поводу своей профессии. Чкалов говорил, что, когда на самолете установили клозет, небо перестало быть стихией сильных. Vous comprenez?
— Oui, monsieur, — ответил Богачев, — je comprends bien!
Струмилин так и замер на месте. Он сразу вспомнил, как хотел ответить Леваковскому, когда тот спросил его «vous comprenez», но ответить он смог бы только «oui, monsieur», потому что больше не знал. А этот парень не засмущался, как тогда он сам, а ответил. И не два слова, а пять.
6
7
8
9
10
— Лошади могут погибнуть, — сказал Тихон Савельич, — а их надо перебросить на Уединение.
— Какие лошади?
— Транспорт местного назначения, так в сопроводиловке написано. Здесь у меня уже третий день в складе стоят. Никто не хочет везти. Бобышкин говорит, что ему яйца надоели, кричит, что я ему жирафов каких-то подсовываю, отказывается лошадей везти, а у меня сердце разрывается: животные страдают.
— И вы хотите, чтобы я их отвез на Уединение, да?
Начальник порта вздохнул и молча кивнул головой.
— Ладно, — сказал Струмилин, — не печальтесь. Будут ваши мерины в полном порядке.
— При чем тут мерины, я не могу понять? — удивился начальник порта. — Они такие же мерины, как я кандидат наук. Бобышкин обзывает их меринами, вы тоже.
— Мерином не обзывают.
— Неважно. Мерин — это изуродованный жеребец, а тут все в полном порядке: жеребцы и кобылы.
Струмилин рассмеялся и проводил Тихона Савельевича до двери. Богачев поднялся с кровати, зевнул, потянулся и спросил:
— Снова будем ишачить с грузами?
— Сплошной зоологический жаргон, — усмехнулся Струмилин, — что это сегодня со всеми приключилось?
— Надоело, Павел Иванович. Люди на лед летают, на полюс, а мы как извозчики.
— А мы и есть извозчики. Прошу не обольщаться по поводу своей профессии. Чкалов говорил, что, когда на самолете установили клозет, небо перестало быть стихией сильных. Vous comprenez?
— Oui, monsieur, — ответил Богачев, — je comprends bien!
Струмилин так и замер на месте. Он сразу вспомнил, как хотел ответить Леваковскому, когда тот спросил его «vous comprenez», но ответить он смог бы только «oui, monsieur», потому что больше не знал. А этот парень не засмущался, как тогда он сам, а ответил. И не два слова, а пять.
6
Тихон Савельевич подогнал лошадей к самолету Струмилина. Пурга только что кончилась, снег искрился под солнцем и казался таким же красным, как небо. От лошадей валил пар, потому что Тихон Савельевич гнал их через весь аэродром галопом. Экипаж еще не подошел, у самолета возились бортмеханик Володя Пьянков и второй пилот Богачев. Пьянков прогрел моторы и, выскочив из самолета, подбросил ногой пустую консервную банку прямо к унтам Богачева. Они посмотрели друг на друга, улыбнулись и начали играть «в футбол». Они сосредоточенно бегали вокруг самолета, стараясь обвести друг друга, как взаправдашние футболисты, но унты были тяжелы, а меховые куртки громоздки, поэтому они часто падали и смеялись так, что Тихон Савельевич только сожалеюще качал головой.
«Не тот пошел пилот, — думал он, глядя на ребят, — не чувствуют себя пилотами, всей своей значительности не осознают. Пилот, он по земле как почетный гость ходить должен, а эти носятся безо всякого к себе уважения».
— Когда будем товар грузить? — спросил Тихон Савельевич. — Мерзнет товар, а он живой, у него тоже сознание есть.
— У лошади сознания нет, — сказал Богачев, — у лошади животная сообразительность.
— И привязчивость, — добавил бортмеханик Володя, — граничащая с женской.
Тихон Савельевич шумно вздохнул: он понял, что с этими ребятами ни о чем путном не договоришься. Надо было ждать Струмилина.
Струмилин пришел, как обычно, минута в минуту по графику вылета.
— Все готово? — спросил он Володю.
— Да.
— Все в порядке?
— Да.
— Как левая лыжа?
— Думаю, еще дня два проходим.
— Где будем менять?
— Или в Крестах, или здесь.
— Тихон Савельевич, — спросил Струмилин, — а там могут лыжи сменить?
— Смогут.
Струмилин посмотрел на лошадей, потом обернулся к Богачеву и, почесав нос рукавицей, ставшей на морозе наждачной, сказал:
— Паша, давайте загонять эту скотину.
— Их ведь по трапу не загонишь, Павел Иванович, — ответил Богачев, — они не проходили стажировки в цирке.
— По доскам, — сказал Тихон Савельевич, — вы доски бросьте, а я их заведу.
— А там как?
— Там стреножим и привяжем.
— Как бы нам не привезти конскую колбасу, — сказал Богачев, — зимовщики будут огорчены, очень я почему-то боюсь этого.
Тихон Савельевич заводил лошадей никак не меньше часа. Он и ласкал их, и кричал на них, и бил их рукавицами по мордам, и подталкивал сзади, когда те упирались и не хотели идти по доскам в самолет. Со стороны это было очень смешно. Это очень смешно, если не видеть лошадиных глаз. В них застыла такая смертная, невысказанная тоска, что Струмилин даже закурил, хотя еще в Москве перед вылетом дал себе зарок никогда не брать в рот папиросы.
— Не бейте, — попросил он Тихона Савельевича, когда тот в исступлении начал колотить кулаками по крупу самую последнюю лошадь — большую добрую кобылу с длинной гривой, — не надо ее бить, давайте мы ее по-хорошему заведем.
Струмилин достал из портфеля пачку сахару, открыл ее и стал кормить кобылу с ладони.
— Мы ее по-хорошему уговорим, — приговаривал Струмилин. — Давай, лошадка, не бойся, заходи к нам в гости. Мы же здесь летаем и совсем не боимся.
Струмилин долго уговаривал лошадь, но она так и не пошла за ним в самолет.
Володя Пьянков уже несколько раз поглядывал на горизонт, становившийся все синей и синей. Иногда проносился ветер — он шел длинными стрелами, и там, где он проходил, штопорился снег. Богачев понял его: Володя боялся, что погода сломается и придется сидеть здесь, вместо того чтобы вырваться на Уединение, отвезти злополучных лошадей, а там уже уйти с транспортных перевозок на обслуживание науки.
Богачев смотрел, как Струмилин бился с лошадью и кормил ее сахаром. Он долго наблюдал за Струмилиным, и чем дальше он наблюдал за ним, тем приятнее ему становился командир.
«Он очень добрый, — думал Богачев, — оттого и ворчит на нас. Ворчат только добрые люди. Злые молчаливы и улыбчивы».
Богачев подошел к Струмилину и попросил:
— Павел Иванович, разрешите, я попробую?
Богачев зашел на доски, взял лошадь за повод, обмотал его вокруг кисти и, чуть не падая на спину, потянул лошадь в самолет. Лицо его сделалось красным.
— Не надо так сильно, — попросил Струмилин, — осторожнее, Паша, мы и так знаем, что вы сильный.
Богачев еще туже натянул повод, и лошадь пошла за ним, то и дело закрывая глаза.
Когда лошадей привязали, Тихон Савельевич попросил Богачева:
— Вы там осторожнее, а то товар совсем изнервничается в воздухе-то.
— Довезем, — пообещал Богачев и помахал начальнику порта рукой.
Тихон Савельевич отошел в сторону, Володя запустил моторы, Богачев захлопнул люк, запер его и пошел на свое место — справа от Струмилина.
— А ну-ка, взлетайте, — вдруг сказал Струмилин, — я погляжу, как вы это делаете.
Сегодня он решил в первый раз дать ему штурвал. Богачев поудобнее уселся в кресле, расстегнул кожанку, достал из бокового кармана платок и вытер лоб. Все это он делал спокойно, без рисовки, и Струмилину понравилось, что он вел себя так.
Богачев развернул самолет и посмотрел на след от левой лыжи. Ее немного распороло во время какой-то посадки, и Струмилин очень волновался, как бы ее не разворотило совсем. Достаточно было попасться на взлетной площадке хотя бы одному камешку, и лыжу разворотит, а это плохо, потому что самолет может опрокинуться.
— Вроде без изменения, — сказал Богачев Струмилину, показав глазами на след лыжи.
— Хорошо.
— Можно идти?
— Спросите диспетчера.
— Сначала я спрашиваю вас.
— Благовоспитанность — вот что отличало Павла Богачева с детства, — хмыкнул Струмилин, — завидное качество представителя современной молодежи.
— Беспощадная ироничность, — заметил Богачев, — вот что отличало лучшего представителя старшего поколения завоевателей Арктики.
— Можно давать газ? — перебил Богачева Володя. — А то мы как в японском парламенте.
Струмилин боготворил Володю Пьянкова и прощал ему все: Володя по праву считался лучшим механиком в Арктике и поэтому мог говорить все всем в глаза, не считаясь с «табелью о рангах».
Когда Богачев вырулил на взлетную полосу и диспетчер разрешил ему вылет, Струмилин встал со своего места и вышел взглянуть, что с лошадьми. Как раз в это время бортмеханик Володя стал пробовать перевод винтов. Моторы взревели. Лошади заржали и заметались. Но они были крепко привязаны и поэтому сорваться не могли.
Это, наверное, пугало их еще больше, и они ржали до того жалобно, что Струмилин поскорее вернулся в кабину.
— Давайте скорее, — сказал он Богачеву, — там лошади мучаются.
Володя дал газ, и самолет начал разгон.
«Взлет — прекрасен, полет — приятен, посадка — опасна», — вспомнил Богачев старую присказку пилотов. Взлет прекрасен. Самолет несся по снежной дороге, набирая скорость. Моторы ревели, и в рев их постепенно входил тугой, напряженный и злой визг. Сигнальные огни мелькали все быстрее и быстрее.
— Еще газу! — сказал Богачев и в тот же миг почувствовал, как точно и ровно Володя подбавил газу. Краем глаза Богачев увидел командира: Павел Иванович сидел, сложив руки в желтых кожаных перчатках на коленях, и покачивал головой: по-видимому, в такт какой-то песне.
Богачев осторожно принял штурвал на себя, и машина, задрав нос, подпрыгнула несколько раз подряд, а потом на какую-то долю секунды словно повисла в воздухе.
Володя сбавил режим работы моторов, и машина спокойно перешла в набор высоты.
Струмилин открыл глаза, пригладил виски и сказал:
— Молодец! Красиво.
Лицо Богачева расплылось в улыбке, и он сказал:
— На том стоим, Павел Иванович.
— Хвастовство — вот что отличало представителя молодого поколения завоевателей Арктики.
— Спокойная уверенность в своих силах, — поправил его Богачев, — которая резко отличается от хвастовства.
— Снова японский парламент, — сказал Володя.
— Французский, — поправил его Струмилин. — В японском бьют физиономии, а у нас только словесный обмен мнениями.
Большую часть пути прошли спокойно, видимость была хорошая, и ветер попутный. Но когда стали снижаться, ветер изменился и стал боковым, видимость резко ухудшилась, и началась болтанка. Богачев вышел в туалет, а вернуться обратно не смог. Во время одного из кренов, пока он был в туалете, нога того коня, который вошел в самолет первым, попала между деревянными планками дубового ящика. Конь не удержался и упал. Он упал, словно человек во время гражданской казни, на колени.
«Сейчас я освобожу ему ногу», — подумал Богачев и хотел было подойти к коню, но та кобыла, которую он затаскивал силой и которая сейчас была ближе всех к нему, взбросила зад и чуть не стукнула его по голове. Богачев успел отскочить.
— Что ты? — спросил он. — Я же хочу помочь.
Он снова пошел к коню, и снова кобыла не пропустила его.
«Они теперь не верят, — решил Павел, — и ни за что не поверят».
Глаза у коня все больше и больше наливались кровью, и он продолжал молчать, а это плохо, когда глаза наливаются кровью и когда молчат при этом. Это значит, гнев так велик, что ему не излиться в крике.
Богачев хотел пройти с другой стороны, но там его не пропустил второй конь. Он тоже взбросил зад, когда Богачев хотел пройти мимо, и тоже чуть было не угодил Павлу по голове.
— Эгей! — крикнул Павел, но в кабине его не слыхали из-за рева моторов.
«Идиотизм какой, — подумал Павел, — что же мне тут — сидеть?»
Минут через десять выглянул штурман Аветисян.
— Что с вами? — спросил он.
— Я в лошадином плену.
— Не можете пройти?
— Вы же видите.
— Плохо дело.
— Куда как хуже…
— А как мы будем их выводить отсюда?
— Не знаю. Думаю, без трагедии не обойдется. Чертовы лошади!
Богачев снова попробовал пройти, но снова кобыла взбросила зад, и он отскочил.
Так ему и пришлось сидеть в хвосте до самой посадки…
На Уединении лошадей вывел каюр, работавший здесь на собаках. Он набросил аркан на шею кобыле, отвернул ее морду, а его помощник в это время перерезал веревки, мешавшие ей идти. Так же он вывел второго коня. Когда он вывел третьего коня, вожака, тот заржал и бросился от людей к торосам. Он убежал в торосы, миновал их, упав несколько раз, потому что лед обдуло и снега не было, а поэтому было очень скользко, и оказался в тундре.
Каюр гонялся за ним до ночи. Потом он пришел в зимовку и сказал Струмилину:
— Погубили вы коня. Веры в нем теперь нет.
Он взял винтовку и ушел. А через час где-то вдали сухо хрястнул выстрел. Каюр вернулся и начал чистить винтовку в столовой. Там в это время ужинал струмилинский экипаж. Каюр долго чистил винтовку, а потом сказал:
— Акт подпишите, а то ревизий потом не оберешься.
Струмилин бросил вилку на стол и сказал:
— Торопливый ты стал, как погляжу!
— Старый, — посмотрев ему в глаза, ответил каюр, — старый я стал, Павел Иванович. И не хорохорюсь, как некоторые.
Струмилин вышел из-за стола. Тарелка с гуляшем осталась нетронутой. Богачев поковырял вилкой в своей тарелке и пошел следом за Струмилиным.
— Живодер ты, — сказал Володя Пьянков каюру и стал наливать себе крепкий чай в большую чашку с синим рисунком, изображавшим лето в пионерском лагере.
«Не тот пошел пилот, — думал он, глядя на ребят, — не чувствуют себя пилотами, всей своей значительности не осознают. Пилот, он по земле как почетный гость ходить должен, а эти носятся безо всякого к себе уважения».
— Когда будем товар грузить? — спросил Тихон Савельевич. — Мерзнет товар, а он живой, у него тоже сознание есть.
— У лошади сознания нет, — сказал Богачев, — у лошади животная сообразительность.
— И привязчивость, — добавил бортмеханик Володя, — граничащая с женской.
Тихон Савельевич шумно вздохнул: он понял, что с этими ребятами ни о чем путном не договоришься. Надо было ждать Струмилина.
Струмилин пришел, как обычно, минута в минуту по графику вылета.
— Все готово? — спросил он Володю.
— Да.
— Все в порядке?
— Да.
— Как левая лыжа?
— Думаю, еще дня два проходим.
— Где будем менять?
— Или в Крестах, или здесь.
— Тихон Савельевич, — спросил Струмилин, — а там могут лыжи сменить?
— Смогут.
Струмилин посмотрел на лошадей, потом обернулся к Богачеву и, почесав нос рукавицей, ставшей на морозе наждачной, сказал:
— Паша, давайте загонять эту скотину.
— Их ведь по трапу не загонишь, Павел Иванович, — ответил Богачев, — они не проходили стажировки в цирке.
— По доскам, — сказал Тихон Савельевич, — вы доски бросьте, а я их заведу.
— А там как?
— Там стреножим и привяжем.
— Как бы нам не привезти конскую колбасу, — сказал Богачев, — зимовщики будут огорчены, очень я почему-то боюсь этого.
Тихон Савельевич заводил лошадей никак не меньше часа. Он и ласкал их, и кричал на них, и бил их рукавицами по мордам, и подталкивал сзади, когда те упирались и не хотели идти по доскам в самолет. Со стороны это было очень смешно. Это очень смешно, если не видеть лошадиных глаз. В них застыла такая смертная, невысказанная тоска, что Струмилин даже закурил, хотя еще в Москве перед вылетом дал себе зарок никогда не брать в рот папиросы.
— Не бейте, — попросил он Тихона Савельевича, когда тот в исступлении начал колотить кулаками по крупу самую последнюю лошадь — большую добрую кобылу с длинной гривой, — не надо ее бить, давайте мы ее по-хорошему заведем.
Струмилин достал из портфеля пачку сахару, открыл ее и стал кормить кобылу с ладони.
— Мы ее по-хорошему уговорим, — приговаривал Струмилин. — Давай, лошадка, не бойся, заходи к нам в гости. Мы же здесь летаем и совсем не боимся.
Струмилин долго уговаривал лошадь, но она так и не пошла за ним в самолет.
Володя Пьянков уже несколько раз поглядывал на горизонт, становившийся все синей и синей. Иногда проносился ветер — он шел длинными стрелами, и там, где он проходил, штопорился снег. Богачев понял его: Володя боялся, что погода сломается и придется сидеть здесь, вместо того чтобы вырваться на Уединение, отвезти злополучных лошадей, а там уже уйти с транспортных перевозок на обслуживание науки.
Богачев смотрел, как Струмилин бился с лошадью и кормил ее сахаром. Он долго наблюдал за Струмилиным, и чем дальше он наблюдал за ним, тем приятнее ему становился командир.
«Он очень добрый, — думал Богачев, — оттого и ворчит на нас. Ворчат только добрые люди. Злые молчаливы и улыбчивы».
Богачев подошел к Струмилину и попросил:
— Павел Иванович, разрешите, я попробую?
Богачев зашел на доски, взял лошадь за повод, обмотал его вокруг кисти и, чуть не падая на спину, потянул лошадь в самолет. Лицо его сделалось красным.
— Не надо так сильно, — попросил Струмилин, — осторожнее, Паша, мы и так знаем, что вы сильный.
Богачев еще туже натянул повод, и лошадь пошла за ним, то и дело закрывая глаза.
Когда лошадей привязали, Тихон Савельевич попросил Богачева:
— Вы там осторожнее, а то товар совсем изнервничается в воздухе-то.
— Довезем, — пообещал Богачев и помахал начальнику порта рукой.
Тихон Савельевич отошел в сторону, Володя запустил моторы, Богачев захлопнул люк, запер его и пошел на свое место — справа от Струмилина.
— А ну-ка, взлетайте, — вдруг сказал Струмилин, — я погляжу, как вы это делаете.
Сегодня он решил в первый раз дать ему штурвал. Богачев поудобнее уселся в кресле, расстегнул кожанку, достал из бокового кармана платок и вытер лоб. Все это он делал спокойно, без рисовки, и Струмилину понравилось, что он вел себя так.
Богачев развернул самолет и посмотрел на след от левой лыжи. Ее немного распороло во время какой-то посадки, и Струмилин очень волновался, как бы ее не разворотило совсем. Достаточно было попасться на взлетной площадке хотя бы одному камешку, и лыжу разворотит, а это плохо, потому что самолет может опрокинуться.
— Вроде без изменения, — сказал Богачев Струмилину, показав глазами на след лыжи.
— Хорошо.
— Можно идти?
— Спросите диспетчера.
— Сначала я спрашиваю вас.
— Благовоспитанность — вот что отличало Павла Богачева с детства, — хмыкнул Струмилин, — завидное качество представителя современной молодежи.
— Беспощадная ироничность, — заметил Богачев, — вот что отличало лучшего представителя старшего поколения завоевателей Арктики.
— Можно давать газ? — перебил Богачева Володя. — А то мы как в японском парламенте.
Струмилин боготворил Володю Пьянкова и прощал ему все: Володя по праву считался лучшим механиком в Арктике и поэтому мог говорить все всем в глаза, не считаясь с «табелью о рангах».
Когда Богачев вырулил на взлетную полосу и диспетчер разрешил ему вылет, Струмилин встал со своего места и вышел взглянуть, что с лошадьми. Как раз в это время бортмеханик Володя стал пробовать перевод винтов. Моторы взревели. Лошади заржали и заметались. Но они были крепко привязаны и поэтому сорваться не могли.
Это, наверное, пугало их еще больше, и они ржали до того жалобно, что Струмилин поскорее вернулся в кабину.
— Давайте скорее, — сказал он Богачеву, — там лошади мучаются.
Володя дал газ, и самолет начал разгон.
«Взлет — прекрасен, полет — приятен, посадка — опасна», — вспомнил Богачев старую присказку пилотов. Взлет прекрасен. Самолет несся по снежной дороге, набирая скорость. Моторы ревели, и в рев их постепенно входил тугой, напряженный и злой визг. Сигнальные огни мелькали все быстрее и быстрее.
— Еще газу! — сказал Богачев и в тот же миг почувствовал, как точно и ровно Володя подбавил газу. Краем глаза Богачев увидел командира: Павел Иванович сидел, сложив руки в желтых кожаных перчатках на коленях, и покачивал головой: по-видимому, в такт какой-то песне.
Богачев осторожно принял штурвал на себя, и машина, задрав нос, подпрыгнула несколько раз подряд, а потом на какую-то долю секунды словно повисла в воздухе.
Володя сбавил режим работы моторов, и машина спокойно перешла в набор высоты.
Струмилин открыл глаза, пригладил виски и сказал:
— Молодец! Красиво.
Лицо Богачева расплылось в улыбке, и он сказал:
— На том стоим, Павел Иванович.
— Хвастовство — вот что отличало представителя молодого поколения завоевателей Арктики.
— Спокойная уверенность в своих силах, — поправил его Богачев, — которая резко отличается от хвастовства.
— Снова японский парламент, — сказал Володя.
— Французский, — поправил его Струмилин. — В японском бьют физиономии, а у нас только словесный обмен мнениями.
Большую часть пути прошли спокойно, видимость была хорошая, и ветер попутный. Но когда стали снижаться, ветер изменился и стал боковым, видимость резко ухудшилась, и началась болтанка. Богачев вышел в туалет, а вернуться обратно не смог. Во время одного из кренов, пока он был в туалете, нога того коня, который вошел в самолет первым, попала между деревянными планками дубового ящика. Конь не удержался и упал. Он упал, словно человек во время гражданской казни, на колени.
«Сейчас я освобожу ему ногу», — подумал Богачев и хотел было подойти к коню, но та кобыла, которую он затаскивал силой и которая сейчас была ближе всех к нему, взбросила зад и чуть не стукнула его по голове. Богачев успел отскочить.
— Что ты? — спросил он. — Я же хочу помочь.
Он снова пошел к коню, и снова кобыла не пропустила его.
«Они теперь не верят, — решил Павел, — и ни за что не поверят».
Глаза у коня все больше и больше наливались кровью, и он продолжал молчать, а это плохо, когда глаза наливаются кровью и когда молчат при этом. Это значит, гнев так велик, что ему не излиться в крике.
Богачев хотел пройти с другой стороны, но там его не пропустил второй конь. Он тоже взбросил зад, когда Богачев хотел пройти мимо, и тоже чуть было не угодил Павлу по голове.
— Эгей! — крикнул Павел, но в кабине его не слыхали из-за рева моторов.
«Идиотизм какой, — подумал Павел, — что же мне тут — сидеть?»
Минут через десять выглянул штурман Аветисян.
— Что с вами? — спросил он.
— Я в лошадином плену.
— Не можете пройти?
— Вы же видите.
— Плохо дело.
— Куда как хуже…
— А как мы будем их выводить отсюда?
— Не знаю. Думаю, без трагедии не обойдется. Чертовы лошади!
Богачев снова попробовал пройти, но снова кобыла взбросила зад, и он отскочил.
Так ему и пришлось сидеть в хвосте до самой посадки…
На Уединении лошадей вывел каюр, работавший здесь на собаках. Он набросил аркан на шею кобыле, отвернул ее морду, а его помощник в это время перерезал веревки, мешавшие ей идти. Так же он вывел второго коня. Когда он вывел третьего коня, вожака, тот заржал и бросился от людей к торосам. Он убежал в торосы, миновал их, упав несколько раз, потому что лед обдуло и снега не было, а поэтому было очень скользко, и оказался в тундре.
Каюр гонялся за ним до ночи. Потом он пришел в зимовку и сказал Струмилину:
— Погубили вы коня. Веры в нем теперь нет.
Он взял винтовку и ушел. А через час где-то вдали сухо хрястнул выстрел. Каюр вернулся и начал чистить винтовку в столовой. Там в это время ужинал струмилинский экипаж. Каюр долго чистил винтовку, а потом сказал:
— Акт подпишите, а то ревизий потом не оберешься.
Струмилин бросил вилку на стол и сказал:
— Торопливый ты стал, как погляжу!
— Старый, — посмотрев ему в глаза, ответил каюр, — старый я стал, Павел Иванович. И не хорохорюсь, как некоторые.
Струмилин вышел из-за стола. Тарелка с гуляшем осталась нетронутой. Богачев поковырял вилкой в своей тарелке и пошел следом за Струмилиным.
— Живодер ты, — сказал Володя Пьянков каюру и стал наливать себе крепкий чай в большую чашку с синим рисунком, изображавшим лето в пионерском лагере.
7
Каюра звали Ефим. Он был старый и добрый знакомец Струмилина. В тридцать девятом году он вез его на собаках сто с лишним километров в пургу — к доктору, на противоположную оконечность острова. У Струмилина из-за воспаления надкостницы началось общее заражение крови. Вмешательство доктора было необходимо. Самолет не мог подняться из-за пурги. Тогда каюр молча пошел в котух, выпустил собак, запряг их; так же молча вернулся в зимовку и стал у двери.
А потом он вез Струмилина через пургу, и Струмилину сквозь забытье слышалось, как Ефим пел частушки.
Он прожил вместе с ним у доктора неделю, дожидаясь исхода болезни. Когда Струмилину полегчало и температура пошла на убыль, он посадил его в сани, укутал дорогим узбекским ковром и повез к ненцам. Те стояли промыслом в самом центре острова. Ненцы любили Ефима за удаль и простоту. Он поселился вместе со Струмилиным в яранге у стариков и попросил их полечить пилота. Старики кормили Струмилина медвежьим салом и поили оленьей кровью — теплой, приторно-горькой на вкус. И очень сытной. Струмилин выпивал стакан оленьей крови и сразу же засыпал.
Старики сидели вокруг него, поджав под себя ноги, и курили. Дней через шесть Струмилин проснулся ранним утром и почувствовал в себе звенящую, тугую радость.
Один из стариков улыбнулся и сказал:
— Если ты хочешь любить женщину, значит ты выздоровел.
Каюр Ефим, зевая, заметил:
— Вечно вы, папаша, ерничаете. Тут у человека зубы крошатся, а вы, извините, про это дело разговор заводите.
Струмилин захохотал, поднялся и начал делать зарядку. Ефим смотрел на него изумленно. А старик ненец молча курил и чуть заметно усмехался.
Каюр заглянул в комнату к Струмилину, когда в столовой зимовки начался фильм.
После ужина на всех зимовках Советской Арктики начинаются просмотры кинокартин. Столы в маленькой столовой сдвигаются в одну сторону, на стену вешается экран, из всех пяти или десяти комнат зимовки в столовую приходят люди, и начинается строгий, сосредоточенный просмотр. Одну кинокартину смотрят редко. Как правило, смотрят подряд две или три.
— Ты что, осердился на меня, Пал Иваныч? — спросил Ефим.
— Нет, с чего ты?
— Вилку бросил, гуляш не докушал.
— Ты здесь ни при чем.
— Тогда ладно. А я думал, ты из-за меня. Жаль коня-то, веру он потерял. Да… А как я его стрелять стал, так он левым боком повернулся. Сердцем. Я его и так и сяк — ни в какую. Зуб скалит, пену пускает, хрипит. У нас уж было так однажды. Только молодой летчик-то вез, неопытный. Ну, я и удивился: ты — и вдруг так коня спортил!
— Это не я. Это небо.
Ефим вздохнул и полез за куревом.
— Как охота? — спросил Струмилин.
— Медведя много.
— Так на него же запрет.
— То-то и оно, что запрет.
— У меня сутки отдыха: время свое вылетали. Давай сходим в океан? Нерпу забьем…
— Когда?
— Когда хочешь…
— Может, завтра поутру? У меня лунка есть хорошая. Там наши океанологи шустрят — лунка большая, нерпа на музыку прет.
— Тебе бы фельетонистом быть, Фима.
— Злости во мне мало.
— Злость — дело наживное, это не доброта.
— Ну-ну… Доброту легче нажить, чем злобу-то.
— Ладно, я с тобой спорить не могу. Легче так легче. Давай завтра в океан махнем, там поговорим на спокойствии.
— Давай. А сейчас поспишь?
— Посплю.
— Хорошее дело. Спи спокойно.
— А ты?
— Я собак пойду кормить.
А потом он вез Струмилина через пургу, и Струмилину сквозь забытье слышалось, как Ефим пел частушки.
Он прожил вместе с ним у доктора неделю, дожидаясь исхода болезни. Когда Струмилину полегчало и температура пошла на убыль, он посадил его в сани, укутал дорогим узбекским ковром и повез к ненцам. Те стояли промыслом в самом центре острова. Ненцы любили Ефима за удаль и простоту. Он поселился вместе со Струмилиным в яранге у стариков и попросил их полечить пилота. Старики кормили Струмилина медвежьим салом и поили оленьей кровью — теплой, приторно-горькой на вкус. И очень сытной. Струмилин выпивал стакан оленьей крови и сразу же засыпал.
Старики сидели вокруг него, поджав под себя ноги, и курили. Дней через шесть Струмилин проснулся ранним утром и почувствовал в себе звенящую, тугую радость.
Один из стариков улыбнулся и сказал:
— Если ты хочешь любить женщину, значит ты выздоровел.
Каюр Ефим, зевая, заметил:
— Вечно вы, папаша, ерничаете. Тут у человека зубы крошатся, а вы, извините, про это дело разговор заводите.
Струмилин захохотал, поднялся и начал делать зарядку. Ефим смотрел на него изумленно. А старик ненец молча курил и чуть заметно усмехался.
Каюр заглянул в комнату к Струмилину, когда в столовой зимовки начался фильм.
После ужина на всех зимовках Советской Арктики начинаются просмотры кинокартин. Столы в маленькой столовой сдвигаются в одну сторону, на стену вешается экран, из всех пяти или десяти комнат зимовки в столовую приходят люди, и начинается строгий, сосредоточенный просмотр. Одну кинокартину смотрят редко. Как правило, смотрят подряд две или три.
— Ты что, осердился на меня, Пал Иваныч? — спросил Ефим.
— Нет, с чего ты?
— Вилку бросил, гуляш не докушал.
— Ты здесь ни при чем.
— Тогда ладно. А я думал, ты из-за меня. Жаль коня-то, веру он потерял. Да… А как я его стрелять стал, так он левым боком повернулся. Сердцем. Я его и так и сяк — ни в какую. Зуб скалит, пену пускает, хрипит. У нас уж было так однажды. Только молодой летчик-то вез, неопытный. Ну, я и удивился: ты — и вдруг так коня спортил!
— Это не я. Это небо.
Ефим вздохнул и полез за куревом.
— Как охота? — спросил Струмилин.
— Медведя много.
— Так на него же запрет.
— То-то и оно, что запрет.
— У меня сутки отдыха: время свое вылетали. Давай сходим в океан? Нерпу забьем…
— Когда?
— Когда хочешь…
— Может, завтра поутру? У меня лунка есть хорошая. Там наши океанологи шустрят — лунка большая, нерпа на музыку прет.
— Тебе бы фельетонистом быть, Фима.
— Злости во мне мало.
— Злость — дело наживное, это не доброта.
— Ну-ну… Доброту легче нажить, чем злобу-то.
— Ладно, я с тобой спорить не могу. Легче так легче. Давай завтра в океан махнем, там поговорим на спокойствии.
— Давай. А сейчас поспишь?
— Посплю.
— Хорошее дело. Спи спокойно.
— А ты?
— Я собак пойду кормить.
8
Спать Струмилину не пришлось: в комнату влетел Богачев. Он сел на кровать и стал шумно стягивать с себя унты, продолжая зло чертыхаться.
— Что с вами, Паша? — спросил Струмилин.
— Злюсь, — ответил Богачев. — Кино там показывают про сталеваров — позор, да и только! Розовые сопли.
— Не эстетично.
— Тем не менее.
— Старый, наверное, фильм.
— Позапрошлого года.
— Очень старый. Я в Москве перед отлетом смотрел картину Райзмана. «Мальчик девочку любил». Честный фильм. Мужественный и добрый.
— Я тоже смотрел этот фильм. Он называется «А если это любовь?».
— Верно. У вас хорошая память.
— Только мне этот фильм активно не понравился.
— Да?
— Да.
— Что так?
— Хлюпиков не люблю.
— Кто их любит…
— Выходит, любят, если посвящают им целый фильм.
— Вы не правы, Паша. Фильм посвящен тем, кто его смотрит: людям. И этот фильм людей предостерегает.
— Не надо людей предостерегать, — жестко сказал Богачев, — людям надо все время напоминать об их правах и обязанностях.
— Ого, — хмыкнул Струмилин, — а ну, дальше давайте.
— Дальше? А дальше этот парень из райзмановской картины должен был бы в морду дать каждому, кто не так посмотрел на его чувство. Зубами надо было драться: конституция такую драку одобрила бы, это точно. А так — герой мозгляк, и все.
— Да?
— Да. Надо уметь драться за то, во что веришь по-настоящему.
— У вас курево есть, Паша?
— Есть. «Казбек», только почему-то самаркандский.
— Встречные перевозки.
— В общем он ничего, только суховатый.
Струмилин закурил.
— Нет, вкусные папиросы, — сказал он, — просто очень вкусные.
— Это потому, что запретный плод сладок.
Струмилин улыбнулся.
— Знаете, Паша, меня очень пугает, что вы, ваше поколение категоричны в оценках. И предельно рациональны. А я в молодости плакал над страданиями молодого Вертера. И при этом работал в ЧК — по борьбе с бандитизмом.
Сказав так, Струмилин смутился, потому что ему показалось нескромным то, что он сказал.
— Это неверно, — помолчав, сказал Богачев. — Вы, Павел Иванович, в двадцатые годы тоже были категоричны в оценках. И тоже предельно рациональны. Мы продолжаем вас, только мы теперь в школе изучаем и атомную физику и полеты в космос.
— Умнее вы нас, значит?
— Нет. Просто образовываемся чуть пораньше.
— Ого! — снова хмыкнул Струмилин.
— Так это ж правда, — сказал Богачев и начал раздеваться, — и потом это не наша заслуга. Это ваша заслуга. Нам-то что, нам легче, только нас верно понимать надо. Без этого ссор будет много.
— Кого с кем?
— Отцов с детьми, Павел Иванович.
— Думаете?
— Убежден.
— Что с вами, Паша? — спросил Струмилин.
— Злюсь, — ответил Богачев. — Кино там показывают про сталеваров — позор, да и только! Розовые сопли.
— Не эстетично.
— Тем не менее.
— Старый, наверное, фильм.
— Позапрошлого года.
— Очень старый. Я в Москве перед отлетом смотрел картину Райзмана. «Мальчик девочку любил». Честный фильм. Мужественный и добрый.
— Я тоже смотрел этот фильм. Он называется «А если это любовь?».
— Верно. У вас хорошая память.
— Только мне этот фильм активно не понравился.
— Да?
— Да.
— Что так?
— Хлюпиков не люблю.
— Кто их любит…
— Выходит, любят, если посвящают им целый фильм.
— Вы не правы, Паша. Фильм посвящен тем, кто его смотрит: людям. И этот фильм людей предостерегает.
— Не надо людей предостерегать, — жестко сказал Богачев, — людям надо все время напоминать об их правах и обязанностях.
— Ого, — хмыкнул Струмилин, — а ну, дальше давайте.
— Дальше? А дальше этот парень из райзмановской картины должен был бы в морду дать каждому, кто не так посмотрел на его чувство. Зубами надо было драться: конституция такую драку одобрила бы, это точно. А так — герой мозгляк, и все.
— Да?
— Да. Надо уметь драться за то, во что веришь по-настоящему.
— У вас курево есть, Паша?
— Есть. «Казбек», только почему-то самаркандский.
— Встречные перевозки.
— В общем он ничего, только суховатый.
Струмилин закурил.
— Нет, вкусные папиросы, — сказал он, — просто очень вкусные.
— Это потому, что запретный плод сладок.
Струмилин улыбнулся.
— Знаете, Паша, меня очень пугает, что вы, ваше поколение категоричны в оценках. И предельно рациональны. А я в молодости плакал над страданиями молодого Вертера. И при этом работал в ЧК — по борьбе с бандитизмом.
Сказав так, Струмилин смутился, потому что ему показалось нескромным то, что он сказал.
— Это неверно, — помолчав, сказал Богачев. — Вы, Павел Иванович, в двадцатые годы тоже были категоричны в оценках. И тоже предельно рациональны. Мы продолжаем вас, только мы теперь в школе изучаем и атомную физику и полеты в космос.
— Умнее вы нас, значит?
— Нет. Просто образовываемся чуть пораньше.
— Ого! — снова хмыкнул Струмилин.
— Так это ж правда, — сказал Богачев и начал раздеваться, — и потом это не наша заслуга. Это ваша заслуга. Нам-то что, нам легче, только нас верно понимать надо. Без этого ссор будет много.
— Кого с кем?
— Отцов с детьми, Павел Иванович.
— Думаете?
— Убежден.
9
«Когда они говорят, они убеждены в своей правоте и верят в то, что их правда — самая верная, — думал Струмилин, глядя на уснувшего Богачева, — и это, конечно, очень хорошо. Он прав, мы были такие же. И мы сейчас тоже такие, только мы вдвое старше их и поэтому делаем больше сносок. Мы больше тяготеем к размышлению, они — к утверждению или отрицанию. Они категоричны, и, он прав, в этом дух времени. Но все-таки всякая категоричность — и отрицания и утверждения — однобока и слепа. Любая категоричность самовлюбленна, а нет ничего страшнее самовлюбленности. Потому что самовлюбленность порождает эгоизм и сухую рациональность. А это ужасно. Это одинаково ужасно и в женщине, и в политическом деятеле, и в ребенке. И потом это порождает фанатизм, а нет на земле ничего страшнее фанатизма».
Струмилин вспомнил, как следователь в кенигсбергской тюрьме кричал:
— Кретин, фанатик! Ты фанатик, понимаешь?! А фанатиков надо жечь на кострах! Их всегда жгли на кострах, и сейчас их надо жечь!
— Не фанатиков жгли, — ответил Струмилин тогда, — а фанатики жгли.
Спора у них не получилось, потому что следователь сначала разозлился, а потом стал избивать Струмилина.
Струмилин смотрел на спящего Богачева и вспоминал, как он, возвращаясь из Ирака, прилетел в Ливан. Он должен был плыть из Бейрута на польском пароходе. Он ни разу в жизни не плавал на пароходе и поэтому взял себе билет не на самолет, а на пароход. У него осталось четыре свободных дня, и он немного поездил по Ливану.
Струмилин вспоминал, как он приехал к Нотр Дам дэ Либан. Моросил дождь. Капли дождя о чем-то быстро шептались с накрахмаленной листвой пальм. Далеко-далеко внизу рассерженное непогодой Средиземное море хлестало тугими зелеными волнами в серые прибрежные камни. Водяная пыль висела в воздухе тяжелым табачным облаком.
Оно росло, ширилось, поднималось вверх, сюда в горы, к храму Богоматери Ливана — Нотр Дам дэ Либан.
Струмилин долго стоял у балюстрады и смотрел на море. Он любил смотреть в море, когда был один. Но ему не пришлось долго смотреть в море, потому что сзади кто-то осторожно кашлянул. Струмилин обернулся. Рядом с ним стоял человек в черной сутане. Волосы у него были с проседью, борода совсем седая, а глаза удивительно мягкие и добрые.
— Добрый день, — сказал человек в сутане.
— Добрый день, — ответил Струмилин на плохом немецком языке.
— Вы пришли молиться? Сейчас начнется служба, прошу вас в храм.
— Спасибо, но я неверующий.
— Простите?
— Я неверующий.
— Вы мусульманин?
— Нет. Ну, как бы вам это объяснить? — сказал Струмилин смущенно и повертел пальцами. — Я вообще неверующий. Атеист.
Вокруг мягких глаз человека в сутане собрались мелкие морщинки.
— Как вы можете жить без веры?
— Почему же без веры? У меня есть вера.
— А… Я понимаю… Вы — оттуда… Понимаю… Но ваша вера отрицает бога. Вам не к кому обращать молитвы. Или у вас принято обращать молитвы к живым?
Струмилин усмехнулся. И его собеседник тоже усмехнулся. Они внимательно посмотрели друг на друга, и Струмилин увидел в его глазах что-то такое, что его здорово рассердило.
— Христос — легенда. Это знают даже дети. Лучше — «обращать молитвы» к живым, чем к пустоте, к мертвой пустоте.
— Все мои дети верят живому Христу.
— Сколько их у вас?
Человек широко развел руками, словно обнимая мир.
— У вас обет безбрачия?
— Да.
— У вас нет своих детей?
— Нет.
— И вы счастливы?
— О да!
— Не верю я вам, — сказал Струмилин. — Нет жизни без детей.
— Все люди — мои дети. Моя мать со мной, — он поднял скорбные, добрые глаза к огромной скульптуре Богоматери Ливана, — а отец мой — бог. Он несет спокойствие людям, а спокойствие — это счастье.
— Ну, не знаю, — усмехнулся Струмилин, — по-моему, спокойствие — это скучно. И неинтересно.
— Вы же не пробовали быть спокойным. Таким, как я, — сказал человек в сутане. — Вы же сторонники опыта, а не догмы. Попробуйте, потом отвергайте.
Струмилин повернулся на другой бок и усмехнулся.
«Вот сволочь какая! — подумал он. — Правду говорят, русские задним умом сильны. Обыграл меня поп, а я и не понял тогда ни черта. Ладно. Давай-ка лучше спать, новообращенец… Завтра пойду в океан бить нерпу и смотреть медведя. Это занятие на отдыхе. Вообще на отдыхе надо людям в обязательном порядке ходить в зоопарк. Это было бы очень хорошо, если бы люди ходили на отдыхе в зоопарк…»
Струмилин снова посмотрел на спящего Богачева, и снова ему захотелось курить. Но ему захотелось курить по иной причине, не как раньше. Ему вдруг стало очень хорошо и спокойно. Он смотрел на спящего Богачева и думал: «Этого парня не переиграл бы старичок из Нотр Дам дэ Либан. Этот парень врезал бы старичку сполна, потому что он не любит церемониться».
Струмилин вспомнил, как следователь в кенигсбергской тюрьме кричал:
— Кретин, фанатик! Ты фанатик, понимаешь?! А фанатиков надо жечь на кострах! Их всегда жгли на кострах, и сейчас их надо жечь!
— Не фанатиков жгли, — ответил Струмилин тогда, — а фанатики жгли.
Спора у них не получилось, потому что следователь сначала разозлился, а потом стал избивать Струмилина.
Струмилин смотрел на спящего Богачева и вспоминал, как он, возвращаясь из Ирака, прилетел в Ливан. Он должен был плыть из Бейрута на польском пароходе. Он ни разу в жизни не плавал на пароходе и поэтому взял себе билет не на самолет, а на пароход. У него осталось четыре свободных дня, и он немного поездил по Ливану.
Струмилин вспоминал, как он приехал к Нотр Дам дэ Либан. Моросил дождь. Капли дождя о чем-то быстро шептались с накрахмаленной листвой пальм. Далеко-далеко внизу рассерженное непогодой Средиземное море хлестало тугими зелеными волнами в серые прибрежные камни. Водяная пыль висела в воздухе тяжелым табачным облаком.
Оно росло, ширилось, поднималось вверх, сюда в горы, к храму Богоматери Ливана — Нотр Дам дэ Либан.
Струмилин долго стоял у балюстрады и смотрел на море. Он любил смотреть в море, когда был один. Но ему не пришлось долго смотреть в море, потому что сзади кто-то осторожно кашлянул. Струмилин обернулся. Рядом с ним стоял человек в черной сутане. Волосы у него были с проседью, борода совсем седая, а глаза удивительно мягкие и добрые.
— Добрый день, — сказал человек в сутане.
— Добрый день, — ответил Струмилин на плохом немецком языке.
— Вы пришли молиться? Сейчас начнется служба, прошу вас в храм.
— Спасибо, но я неверующий.
— Простите?
— Я неверующий.
— Вы мусульманин?
— Нет. Ну, как бы вам это объяснить? — сказал Струмилин смущенно и повертел пальцами. — Я вообще неверующий. Атеист.
Вокруг мягких глаз человека в сутане собрались мелкие морщинки.
— Как вы можете жить без веры?
— Почему же без веры? У меня есть вера.
— А… Я понимаю… Вы — оттуда… Понимаю… Но ваша вера отрицает бога. Вам не к кому обращать молитвы. Или у вас принято обращать молитвы к живым?
Струмилин усмехнулся. И его собеседник тоже усмехнулся. Они внимательно посмотрели друг на друга, и Струмилин увидел в его глазах что-то такое, что его здорово рассердило.
— Христос — легенда. Это знают даже дети. Лучше — «обращать молитвы» к живым, чем к пустоте, к мертвой пустоте.
— Все мои дети верят живому Христу.
— Сколько их у вас?
Человек широко развел руками, словно обнимая мир.
— У вас обет безбрачия?
— Да.
— У вас нет своих детей?
— Нет.
— И вы счастливы?
— О да!
— Не верю я вам, — сказал Струмилин. — Нет жизни без детей.
— Все люди — мои дети. Моя мать со мной, — он поднял скорбные, добрые глаза к огромной скульптуре Богоматери Ливана, — а отец мой — бог. Он несет спокойствие людям, а спокойствие — это счастье.
— Ну, не знаю, — усмехнулся Струмилин, — по-моему, спокойствие — это скучно. И неинтересно.
— Вы же не пробовали быть спокойным. Таким, как я, — сказал человек в сутане. — Вы же сторонники опыта, а не догмы. Попробуйте, потом отвергайте.
Струмилин повернулся на другой бок и усмехнулся.
«Вот сволочь какая! — подумал он. — Правду говорят, русские задним умом сильны. Обыграл меня поп, а я и не понял тогда ни черта. Ладно. Давай-ка лучше спать, новообращенец… Завтра пойду в океан бить нерпу и смотреть медведя. Это занятие на отдыхе. Вообще на отдыхе надо людям в обязательном порядке ходить в зоопарк. Это было бы очень хорошо, если бы люди ходили на отдыхе в зоопарк…»
Струмилин снова посмотрел на спящего Богачева, и снова ему захотелось курить. Но ему захотелось курить по иной причине, не как раньше. Ему вдруг стало очень хорошо и спокойно. Он смотрел на спящего Богачева и думал: «Этого парня не переиграл бы старичок из Нотр Дам дэ Либан. Этот парень врезал бы старичку сполна, потому что он не любит церемониться».
10
Когда Богачев проснулся, койка Струмилина была уже пуста.
— Геворк Аркадьевич, — спросил Богачев штурмана Аветисяна, — а командир где?
Аветисян завязывал узел нового галстука, купленного Володей Пьянковым в Диксоне за баснословную сумму — два рубля девяносто копеек. Он завязывал галстук уже в десятый раз, стараясь сделать так, чтобы на узелке обязательно получился красный цветок. Поэтому он ответил не сразу, а лишь после того, как убедился, что и одиннадцатая его попытка оказалась тщетной.
— Командир уехал на собачках.
— Жаль.
— Что?
— Жаль, говорю, не знал, я бы с ним поехал.
Богачев выскочил из-под одеяла и начал делать зарядку, подойдя ближе к открытой форточке, из которой валил воздух — белый, как дым на пожаре.
— Зачем вы мучаетесь? — спросил Богачев, заметив, что Аветисян снова начал завязывать узел.
— Сколько денег человек уплатил!.. — ответил Аветисян, кивнув головой на Володю.
— Двадцать девять рублей уплатил, так уж завязать надо как следует.
— Не двадцать девять, — поправил его Богачев, — а два девяносто.
— Геворк Аркадьевич, — спросил Богачев штурмана Аветисяна, — а командир где?
Аветисян завязывал узел нового галстука, купленного Володей Пьянковым в Диксоне за баснословную сумму — два рубля девяносто копеек. Он завязывал галстук уже в десятый раз, стараясь сделать так, чтобы на узелке обязательно получился красный цветок. Поэтому он ответил не сразу, а лишь после того, как убедился, что и одиннадцатая его попытка оказалась тщетной.
— Командир уехал на собачках.
— Жаль.
— Что?
— Жаль, говорю, не знал, я бы с ним поехал.
Богачев выскочил из-под одеяла и начал делать зарядку, подойдя ближе к открытой форточке, из которой валил воздух — белый, как дым на пожаре.
— Зачем вы мучаетесь? — спросил Богачев, заметив, что Аветисян снова начал завязывать узел.
— Сколько денег человек уплатил!.. — ответил Аветисян, кивнув головой на Володю.
— Двадцать девять рублей уплатил, так уж завязать надо как следует.
— Не двадцать девять, — поправил его Богачев, — а два девяносто.