— Гарантирую сто лет жизни тому, кто зимой ест такую строганину, — сказал Аветисян, — она полезна, как рыбий жир, и вкусна, как паюсная икра.
   — Слишком рыбьи сравнения, — сказал Брок, — не впечатляет.
   — Может быть, тронемся? — снова предложил Павел. — Очень вкусная строганина.
   — Не торопись, — заметил Брок. — Командир сейчас придет и все нам скажет. Не можем ведь мы лететь без командира.
   Вошел Струмилин и, обмахнув веником унты, сказал:
   — Ого, строганина, оказывается, появилась!
   — Павел Иванович, скоро полетим? — спросил Павел.
   — Подзаправимся — и полетим. А что такое?
   — Да нет, ничего, — ответил Богачев обрадованно, — просто интересуюсь.
   — Он получил радиограмму, — пояснил Пьянков.
   Богачев почувствовал, что начинает краснеть.
   — От прекрасной незнакомки, — добавил Брок.
   Струмилин, продолжая есть строганину, поинтересовался:
   — От кого?
   Богачев покраснел еще больше и, посмотрев в глаза Струмилину, ответил:
   — От вашей дочери. От Жени.
   Когда поднялись за облака и пошли в своем эшелоне, Струмилин сказал:
   — Володя, очень хочется кофе, поставьте, пожалуйста, воды на плитку, а я потом заварю.
   Пьянков поднялся со своего места, на котором он сидел при взлетах и при посадке, размотал тонкий шарф, повесил его на крючок, снял шапку и пошел из кабины в «предбанник». Там в маленьком помещении, отделявшем кабину от грузового помещения, стояли самодельная кушетка, маленький стол, два раскладных стульчика и один ящик, который заменял собой отсутствующее кресло. Володя включил плитку и поставил на нее чайник с теплой водой, взятой в Чокурдахе. Потом он вернулся в кабину и сказал:
   — Павел Иванович, вода закипает…
   Струмилин сидел у плитки и ждал того момента, когда кофе поднимется. Этот момент ни в коем случае нельзя пропустить, во-первых, потому, что сразу запахнет гарью, а во-вторых, сойдет главное — навар, который дает кофе аромат и крепость.
   Как только кофе стал подниматься, Струмилин выключил электричество и досыпал еще две столовые ложки грубомолотых зерен, смешанных с сахарным песком. 'Это, по мнению Струмилина, делало наш слабый кофе хоть в какой-то мере похожим на настоящий бразильский. Возвращаясь в прошлом году из Африки, он на день задержался в Париже и купил там четыре килограмма бразильских кофейных зерен. Он не стал их молоть, а просто побил молотком и добавлял в нашу заварку две столовые ложки настоящего бразильского кофе.
   Попробовав, Струмилин закрыл глаза и, словно дегустатор, несколько секунд шевелил губами и растирал языком на зубах ароматную крепкую заварку.
   «Хорошо, — решил он, — очень хорошо получилось. Ребятам будет не так скучно лететь».
   Струмилин налил в две кружки, себе и Павлу, кофейник прикрыл «бабой», купленной предусмотрительным Броком, и пошел в кабину.
   — Володя, Нёма и Геворк, — сказал он, пробираясь на свое место, — вас кофе ждет. Вам я принес, Паша.
   — Спасибо.
   Павел сделал один глоток и сразу же вспомнил лето прошлого года, свой отдых, поход по Черноморскому побережью, Сухуми и старика, с которым он познакомился в маленькой кофейне. Старик отчаянно ругал теперешнюю молодежь.
   Старика звали Ашот, и он умел ругать молодежь так, что с ним нельзя было не соглашаться. Когда говорят красиво, медленно и убежденно, да к тому же еще старики, как-то неудобно с ними не соглашаться. Старик говорил, что молодые не в полную силу дерутся за хорошее, он говорил, что они равнодушны и удовлетворяются удовлетворительным. А надо всегда хотеть только отличного. Особенно молодым.
   Павел допил кофе и улыбнулся. А потом вздохнул.
   — Что вы? — спросил Струмилин.
   — Я вспомнил одного старика. Его звали Ашот. Он говорил очень красивые и очень неверные слова. Я только совсем недавно понял, как не прав старик Ашот. Он не прав только в одном: он настоящий старик, а старики всегда с пренебрежением относятся к молодым. Они думают, что молодые хуже и глупее их. А это неверно. Их поколение делало революцию, но ваше — завоевало полюс и победило Гитлера. А наше поколение взяло Антарктиду, целину и космос.
   Струмилин внимательно посмотрел на Павла и спросил:
   — Вы очень любите отца, Павел?
   — Разве можно не очень любить отца?
   — Но ведь вы мне рассказывали про вашу маму. Вы говорили, что…
   — Она предала отца, и она предала меня.
   Струмилин закурил, а потом спросил в упор:
   — Паша, а вы не обижены на советскую власть? За отца? И за детский дом? И — за Богачева?
   — Мой отец — советская власть. А тот, кто подписал ордер на его арест и расстрелял потом… Я ненавижу их… Они были скрытыми врагами. А потому они еще страшнее. Они делали все, чтобы мы перестали верить отцам. А нет ничего страшнее, когда перестают верить отцам. Тогда — конец. Спорить с отцами нужно, но верить в них еще нужнее. Так что я не обижен на советскую власть, Павел Иванович, потому что она — это мой отец, вы, Брок, Володя, Геворк…
   — Между прочим, — сказал Наум Брок, передавая Струмилину очередную радиограмму о погоде, — старик Ашот, о котором ты говорил, не так уж не прав, как тебе кажется, Паша. После пятьдесят третьего года восемь лет прошло. Нас учат: «Смелее бейте плохое! Ярче возносите хорошее!» Так вот хорошее мы возносить умеем, а что касается плохого, так здесь вариант «моя хата с краю» по-прежнему здорово силен.
   — Это точно, — согласился Пьянков, — на рукопашную нет храбрее нас, а как на собрании начальство крыть за справедливое, так здесь мы па-де-труа вычерчивать начинаем: все одно, мол, не поможет.
   — Да… — сказал Струмилин. — Надо сильней и смелей критиковать все плохое. Тогда жизнь станет у нас просто куда как лучше. А сейчас иной страхуется: «Покритикую, а начальство, глядишь, квартиры и не даст, вот я в бараке и останусь»…
   — А мне кажется, не только в этом дело, — сказал Павел, — мне кажется, все проще. Есть люди честные и смелые, а есть трусливые и нечестные. Честный — он везде честный.
   Аветисян заметил:
   — Может быть. Но лично я бараки с удовольствием сжег бы, все до единого…

7

   — Дай побольше газа, Вова, — попросил Богачев, — еще чуть больше.
   — Боишься, что уйдут радисты и ты не сможешь получить радиограмму?
   — Тебе в цирке работать. Реприза: «Провидец Пьянков с дрессированными удавами».
   — Не дам газа.
   — Володенька!..
   — Пусть тебе провидец дает газ…
   — Вовочка!..
   — Пусть тебе удавы дают газ, — бормотал Пьянков, осторожно прибавляя обороты двигателям.
   Богачев смотрел, как стрелка спидометра ползла вправо. И чем дальше она ползла вправо, тем радостнее ему становилось. Он обернулся к Пьянкову и сказал:
   — Ты гений, старина!
   — Ладно, ладно, не в церкви.
   — Не сердись.
   — Не то слово. Я задыхаюсь от негодования.
   Брок засмеялся и сказал Аветисяну:
   — Геворк, знаете, мне страшно за Мирова и Новицкого. Наши ребята вырастут в серьезных конкурентов.
   Вошел Струмилин еще с двумя чашками кофе и спросил:
   — Кому добавок?
   — Мне, — попросил Богачев.
   Струмилин сел рядом с ним, посмотрел на доску, в которую вмонтированы приборы, отметил для себя, что во время его десятиминутного отсутствия скорость движения возросла, но ничего говорить не стал. Он только подумал: «Жека, Жека, что ты там еще задумала? Неужели тебе захотелось поиграть с этим парнем, который сидит справа от меня, и летает над Арктикой вместе со мной, и пьет кофе, который я завариваю, и прибавляет скорость, хотя этого не надо было бы делать, и беспрерывно курит, потому что хочет поскорее получить твою радиограмму? Ты выросла без матери — раньше, чем надо бы. Когда есть мать, юность продолжается дольше, а это самая прекрасная пора человеческой жизни, маленькая моя, сумасбродная Жека, хороший мой, честный человечек. Не играй с этим парнем, у него тоже было не так уж много юности, очень я тебя прошу об этом, просто ты даже не представляешь, как я прошу тебя об этом…»
   — Будете сажать машину, — сказал Струмилин. — Вы любите садиться ночью?
   — Я еще ни разу не сажал здесь машину ночью.
   — Это очень красиво. Садишься — будто прямо на карнавал. Особенно издали. Это из-за огоньков поселка.
   — Я понимаю.
   — А особенно красиво, когда ночью или ранним утром садишься во Внуково. Там очень много сигнальных огней. Я всегда смеюсь, потому что вспоминаю поговорку «с корабля на бал».
   Аветисян рассчитал время точно и так же точно вывел машину на посадку. Он вывел машину так точно, что Богачеву показалось ненужным выполнять обязательную при посадке «коробочку». Выполнение «коробочки» занимает никак не меньше десяти, а то и пятнадцати минут. А в радиоцентре за эти проклятые десять или пятнадцать минут могут уйти люди, в руках которых находится радиограмма, переданная из Москвы Женей.
   Павел мастерски посадил машину. Когда он вырулил на то место, которое ему указал флажками дежурный, он услышал в наушниках злой голос:
   — Немедленно зайдите в диспетчерскую!
   — Кому зайти в диспетчерскую? — спросил Павел.
   — Командиру корабля.
   — Вас понял.
   Все трое — Аветисян, Пьянков и Брок — переглянулись. Они поняли, почему командира вызывают в диспетчерскую. Они не могли не понять этого. Богачев посадил машину, не выполнив «коробочки». Это нарушение правил. Это очень серьезное нарушение правил. Именно за это вызывали командира корабля к диспетчеру. Не за что было вызывать командира корабля, кроме как за это.
   Струмилин оделся и пошел к диспетчеру. Аветисян спросил Павла, который лихорадочно застегивал молнию на куртке и никак не мог ее застегнуть.
   — Ты действительно не догадываешься, зачем вызвали командира?
   — Конечно, нет, а что?
   — А куда ты собираешься сейчас?
   Богачев засмеялся и ответил:
   — За счастьем.
   Он обернулся и увидел три пары глаз. Он никогда не видел Аветисяна, Пьянкова и Брока такими. Лица у них были жестки, а в глазах у каждого было одинаковое выражение. Даже не определишь точно, какое выражение было у них в глазах. Тогда Павлу стало не по себе, и он спросил:
   — А что такое, товарищи?
   — Ты же посадил машину без «коробочки».
   — Так аэродром же пустой. И на подходе никого нет.
   — Ну вот это-то никого и не интересует. А старика сейчас вызвали для скандала, понял? — сказал Пьянков. — А теперь можешь бежать за счастьем.
   Богачев пулей выскочил из самолета и бросился следом за Струмилиным. Когда он вбежал в диспетчерскую, Струмилин стоял у стола без шапки, а молоденький парень, еще моложе Пашки, говорил:
   — А мне не важно! Закон для всех один, ясно? Кто вам разрешал нарушать его, а?
   Богачев шагнул к столу и сказал:
   — Во-первых, не ругайте нас, пожалуйста, а во-вторых, машину сажал я.
   — Что?! Так почему же…
   Богачев снова перебил его:
   — Не ругайте командира, прошу вас! Я посадил так, ослушавшись его приказа, ясно вам?
   — Я потребую отстранения вас от полетов!
   — Требуйте!
   — Вы свободны!
   Богачев вышел первым. Струмилин улыбнулся, надел шапку и спросил:
   — А я?
   — Вы тоже, — ответил диспетчер, не поднимая головы от стола.
   Струмилин вышел из диспетчерской и крикнул:
   — Паша!
   Но Богачев не отозвался. Он несся в радиоцентр, спотыкаясь, падая и снова поднимаясь. Он прибежал туда и спросил:
   — Радиограмма Богачеву есть?
   — Есть, — ответил радист и протянул ему запечатанный бланк.
   Богачев разорвал запечатанный бланк и стал читать текст, наклеенный криво.
   «Мне тоже хочется праздновать ваши двадцать пять лет в „Украине“. Счастья вам и хороших полетов.
   Женя».
 
   Богачев нашел Струмилина, Аветисяна, Брока и Пьянкова в гостинице. Они сидели и, смеясь, говорили о чем-то. Когда он вошел, все замолчали.
   — Павел Иванович, — сказал Богачев с порога, — мне надо сегодня же вылететь в Москву.
   — Общее помешательство? — спросил Струмилин. — Или только частичное?
   — Общее, — ответил Павел.
   Все засмеялись, и Богачев не увидел в глазах товарищей того, что он видел двадцать минут тому назад. Он увидел в их глазах самого себя. А это очень хорошо — видеть самого себя в глазах людей, с которыми говоришь. Это значит — на тебя смотрят чистыми глазами. А чистыми глазами смотрят только на друзей. На самых настоящих друзей, Павел знал это абсолютно точно.
   У начальника высокоширотной арктической экспедиции Годенко собралось совещание.
   Начальника экспедиции называли «некоронованным королем Арктики». Его называли так по справедливости: огромные просторы океана и суши — от Архангельска через точку Северного полюса к бухте Провидения — такой огромный треугольник «принадлежал» Годенко, ученому и путешественнику.
   Все ледоколы и самолеты, зимовки и фактории, аэродромы и поселки, экспедиции, высаженные на лед, — все это подчинялось ему, Годенко, потому что он руководил научными изысканиями, которые впоследствии, после скрупулезной обработки в Арктическом институте, станут достоянием мировой науки и помогут разгадать еще один секрет в мудреном устройстве нашего беспокойного «шарика».
   Такая всесторонняя экспедиция была организована в Арктике впервые, и поэтому на Диксоне собралось особенно много народу. Здесь были и ученые, и инженеры, и опытнейшие летчики страны, и писатели, и корреспонденты газет и радио, и кинооператоры, и даже два артиста из ВГКО с номером «Жанровые песни, сцены из опер и оперетт». Все приехавшие на Диксон из Москвы и Ленинграда ждали совещания у Годенко, которое должно было решить точную дату общего выхода на лед. Все транспортные подготовительные работы были закончены, летчики полярной авиации сделали много рейсов над тундрой, а теперь предстоял самый ответственный период работы на льду.
   О том, как много мужества надо иметь, чтобы работать над океаном, садиться на дрейфующий лед, спать в палатках, когда крошатся льды, и делать при этом свою работу, сейчас мало пишут в газетах. Считается, что все написано: были папанинцы, была Антарктида — и хватит. Страшный и равнодушный оборот: «Это уже освещено в печати», — проник и в Арктику. Мужество нельзя «освещать». Мужество не может быть «уже освещено». Это непреходящая ценность.
   Только наиболее опытные полярные асы и старожилы, главком полярной авиации Шевелев да еще несколько человек в Москве и Ленинграде понимали, какую огромную ответственность возложил на себя Годенко, согласившись взять в свои руки руководство этой высокоширотной экспедицией.
   Нужны огромная сила воли, железная выдержка и несгибаемая вера в успех задуманного дела, чтобы вот так, как Годенко, улыбаясь, прохаживаться по длинному коридору гостиницы, весело шутить внизу, в столовой, и в перерывах между первым и вторым блюдом рассказывать смешные байки.
   И только когда гостиница засыпала, у Годенко начиналась настоящая работа. Он раскладывал на столе радиограммы, полученные со всех станций: высаженных на лед, обосновавшихся на островах или на материке, ото всех самолетов, обслуживавших экспедицию, — словом, со всех точек Арктики.
   Ему надо было принять решение, как поступить с «Наукой-9», где прошла трещина по льду, куда высадить станцию «Наука-3», занимающуюся проблемами морской фауны, как обеспечить станцию «Северный полюс-8» горючим на весь зимний период. Много вопросов должен был решить Годенко ночью, после того как на его столе собирались радиограммы со всей Арктики. Он не имел права полагаться на свой многолетний опыт полярника. Он чертил на календаре хитрые записи, а утром, побрившись, улетал на «Науку-9» — делать первую, пробную посадку на треснувший лед. На обратном пути он «заскакивал» на «СП-8», а потом успевал побывать на мысе Челюскин, через который велась переброска грузов перед выходом экспедиции на лед. Возвращался он таким же, как и улетал, — без тени усталости, тщательно выбритым и веселым.
   После такого полета Годенко разрешал себе полсуток посидеть за столом: он заканчивал свой многолетний труд по дрейфу льда в самом трудном арктическом проливе — в проливе Вилькицкого. Он кончал писать около пяти утра, с тем чтобы в восемь начать следующий день.
   Один журналист показал ему свой очерк, в котором рассказывалось, что Годенко сидит по ночам за столом и что его освещенное окно знают все на Диксоне: только один начальник экспедиции сидит за работой до шести утра.
   Годенко рассвирепел. Обычно доброе и круглое лицо его сделалось красным, будто ошпаренным.
   — Эт-то что такое? — спросил он журналиста шепотом, потому что боялся раскричаться и наговорить грубостей. — Позор какой! Как же вам не стыдно, а? Ну подумайте только, какую вы подлость делаете по отношению к летчикам, которые летят ночью на полюс, по отношению к ученым, которые сидят на льду и ведут исследования и в шесть вечера и в три ночи. Я не хочу думать о вас плохо, изорвите это сочинение, неприлично так поступать…
   Годенко, бреясь, перестал смотреться в зеркало. Он седел ото дня ко дню. Он скоблился, напевал под нос джазовую песенку и думал: «Все-таки солдатом быть лучше, чем генералом. Это — истина, но, к сожалению, в нее начинаешь веровать только после того, как сам сделаешься генералом — неважно, армейским, от науки или от промышленности. И напортачить нельзя, чтобы разжаловали, — люди страдать будут, напортачь я хоть в мелочи…»

9

   Вылет Струмилина был назначен на послезавтра. Он был прикреплен к экспедиции Владимира Морозова, занимавшейся установкой автоматических радиометеорологических станций на дрейфующих льдах.
   — А нельзя ли на один день попозже? — спросил Струмилин.
   — Почему? — удивился Годенко. — Самолет не исправен?
   — Да нет, лыжу нам заменили.
   — А что такое?
   — Второй пилот у меня заболел. Ангина страшнейшая.
   — Большая температура?
   — Тридцать восемь было утром.
   Годенко обернулся к Морозову.
   — Ну, Володя, решайте.
   Морозову было приятно, что к его экспедиции прикреплен Струмилин. Еще бы, один из лучших летчиков страны будет работать вместе с ним. Поэтому Морозов сказал:
   — День — ерунда. Подождем.
   — Хорошо, — согласился Годенко. — Так и занесем в график. Хорошо?
   — Есть, — сказал Струмилин.
   — Договорились, — сказал Морозов.
   Струмилин спустился в столовую, выпил томатного соку, купил московский «Казбек» и пошел к себе в номер. По дороге он заглянул к Богачеву — узнать, как дела.
   Кровать Павла Богачева была аккуратно застелена.
   Струмилин зашел к Аветисяну и Броку.
   — Где Паша? — спросил он. — Пошел к врачу, что ли?
   — Не знаю, — сказал Аветисян, — к нам он не заходил.
   «Может быть, побежал отослать радиограмму, — вдруг подумал Струмилин и улыбнулся, сразу вспомнив Женю. — Сейчас я тоже пойду на радиоцентр и пошлю ей радиограмму».
   Он зашел к себе одеться. На столе лежал конверт. На нем было написано:
   «П.И.Струмилину. Лично».
   Струмилин разорвал конверт. Там лежал бюллетень Богачева и записка от него. В записке было написано:
   «Павел Иванович, я поступаю как настоящая свинья, но я не могу поступить иначе. У меня бюллетень на четыре дня. Меня не будет в Диксоне три дня. Я буду в Москве. Я не обманываю Вас: у меня сейчас уже не тридцать девять, а тридцать девять и три. Запись есть у. врача. Сидеть за штурвалом рядом с вами и с ребятами мне не разрешат так или иначе — я заразный, ангина передается через дыхание. Если я не прилечу через три дня, то можете считать меня законченным подлецом, но только я прилечу. Я обо всем договорился с ребятами из транспортного отряда.
   Павел Богачев».

10

   Шли последние дни съемок. Работали по две смены, нервничали, «гнули картину», чтобы успеть к срокам. Женя так уставала после работы на площадке, что подолгу сидела в костюмерной, не в силах ни переодеться, ни умыться как следует, чтобы сошел грим и не щипало лицо, пока едешь в троллейбусе до дому.
   «Скорее бы все это кончилось, — думала Женя, сидя у зеркала в пустой и темной костюмерной, — ужасно устала, просто сил моих нет. Так хочется уехать куда-нибудь за город на неделю, чтобы ничего не делать, а просто спать и ходить по лесу. Боже мой, какое прекрасное название романа о войне — „Мы еще вернемся за подснежниками!“ Дура, почему я не учила французский? Кажется, по-французски: „Nous retournerons cueillir les jonquilles“. Очень красиво это звучит».
   Женя улыбнулась и стала стирать грим.
   «Зачем они кладут так много тона? — подумала она о гримершах. — Вся кожа потом горит и трескается».
   Женя переоделась, положила полотенце и мыло в сумку и пошла по длинному коридору к выходу. Огромная киностудия работала и ночью. Над входами в ателье висели грозные черно-красные надписи: «Тихо! Идет звукосъемка». За большими закрытыми дверями сидели люди, которые отдавали кино всю свою жизнь, без остатка. Они даже не отдыхали, потому что переходили из одной картины в другую и только через несколько лет получали трехмесячный отпуск — вроде полярников.
   «Какое великое таинство! — думала Женя. — Из кусочков, отснятых ценою крови, нервов, бессонных ночей, складывается искусство кино, которое так любит наш народ. И ничего не знает о нем».
   Вчера Женя возвращалась домой с последним троллейбусом. На задних местах сидела подгулявшая веселая компания молодых людей. Когда троллейбус пошел дальше и огни студии остались позади, кто-то из молодых людей сказал:
   — Дом миллионеров проехали!
   — Почему?
   — А как же! В кино снимается актер, сразу сто тысяч отхватит — и точка!
   «Что за чушь? — сердито думала Женя. — Я получаю сто двадцать рублей в месяц и работаю без выходных в две смены. Как же можно говорить так?»
   Сначала она решила сразиться с этой веселой, подгулявшей компанией, но потом подумала, что это будет смешно и жалко. Да и какая разница, думала Женя, пусть говорят все, что хотят. Искусство создается не для тех, кто подсчитывает заработки актеров.
   Женя шла по длинному пустому коридору киностудии и уже не чувствовала такой усталости, потому что кругом здесь люди творили искусство, а искусство не знает усталости. В искусстве устают только бездарные люди.
   «Я пойду домой пешком, — решила Женя и улыбнулась, — очень хорошо пройти по спящей Москве. И ничуть я не устала, я много и хорошо работаю, а это не усталость: просто избыток радости».
   Она засмеялась своей хитрости и пошла быстрее, размахивая сумкой, в которой лежало полотенце и дегтярное мыло.
   Лифт уже не работал. Женя поднялась на шестой этаж и увидела около своей двери человека. Человек сидел в меховой куртке и спал. Женя опустилась на колени и заглянула в лицо спящего. От лица несло жаром, как от печки. Губы у человека были потрескавшиеся, скулы выпирали, а у переносицы залегли злые морщины.
   — Боже мой, — сказала Женя, — это же Богачев!
   Богачев открыл глаза, посмотрел на нее красными, воспаленными глазами и сказал:
   — Добрый вечер.
   Потом он достал из кармана меховой куртки смятый букет ландышей и протянул их ей. Женя села рядом с ним и стала целовать его лицо, воспаленное и горячее.

Глава III

1

   Подошел день вылета, а погоды все не было. Уже второй день подряд мела пурга. В номерах гостиницы было темно. И вечер и утро были одинаковые — серые, тоскливые и непроглядные. Аветисян играл с Броком бесконечную партию шахмат, а Струмилин подолгу сидел у Морозова и его ребят. У него были славные ребята. Они проработали в Арктике много лет. Зиму и лето они проводили в Ленинграде, в Арктическом институте, а осень и весну — здесь, на льду. Морозова и его ребят в Арктике звали не иначе, как «Их было пятеро». Они были неразлучными друзьями, хотя должностное положение каждого из них здесь и в Ленинграде очень сильно разнилось. Морозов был известный ученый, его заместитель Володя Сарнов — инженер, лауреат Ленинской премии, а трое ребят — Геня Воронов, Женя Седин и Сема Родимцев — простые рабочие, помогавшие Морозову и Сарнову совершенствовать и устанавливать в дрейфующих льдах ДАРМСы — дрейфующие радиометеостанции. Но и в Ленинграде и в Арктике они были неразлучны и дружны настоящей мужской дружбой — спокойной, скупой на внешние проявления и очень чистой.
   Струмилину нравились люди Морозова, он играл с ними в кинг, причем настаивал, чтобы и ему били картами по носу в случае проигрыша; не торопясь, обговаривал план предстоявших работ, хохотал над анекдотами, которые рассказывал Сарнов, и даже выпил однажды вместе с ними двадцать пять граммов спирту.
   Проводя время с ребятами Морозова, Струмилин старался не думать о Богачеве, но чем больше он старался не думать о нем, тем больше и тревожнее думал.
   Он понимал, что Богачев нарушил все правила и распорядки; он понимал, что узнай кто-нибудь о поступке Богачева — и прощай его летная карьера; он понимал и то, что обязан был сам доложить о случившемся, но тем не менее знал, что никогда и никому не доложит.
   Его отношение к Павлу, поначалу очень сложное, сейчас все больше и больше выкристаллизовывалось в любовь. Он полюбил этого парня за то, что в нем было много от Леваковского. Но не только за это он полюбил его. Он полюбил его, потому что видел в Павле себя самого — младшего. Он был таким же горячим на решения, безапелляционным в мнениях, отчаянным в воздухе. Струмилину нравились люди решительного склада характера. Ему нравились те, которые, говоря да, имеют в виду да и только да. И, наоборот, уж если сказано нет, так оно должно быть окончательным и жестким. Формулировки вроде «мы посоветуемся», или «мы обменяемся мнениями», или «мы вынесли предварительное решение» казались ему преступно-равнодушными, черствыми и бесчеловечными.